Француский самагонщик : На взлёте
18:02 20-02-2007
Вадик плакал навзрыд. Странное и неприятное зрелище он представлял собою: взрослый дядька – лет пятидесяти на вид, – одетый чёрт знает во что, худющий, небритый, взъерошенный, с безумными глазами, сидит на низенькой ограде соседней могилы и рыдает в голос. Пьяный, что ли? Конечно, пьяный…
Нет, он не был пьян. Он уже чуть ли не неделю не пил ничего крепче водопроводной воды. Да и ел… не много и не часто, последний раз – позавчера, кажется.
Может, как раз от голода на него и нашло? Вадик знал, что голод тоже даёт эффект сродни лёгкому опьянению. Во всяком случае, чтобы работа шла, ему требовалось либо выпить, причём лучше не водки, а вина – хотя бы дешёвого портвейна, – либо поголодать как следует.
Впрочем, водка тоже стимулировала, только не сразу, а на следующее утро. Осторожно опохмелившись, он переживал настоящий катарсис, кисть словно сама летала по холсту – если имелся холст, а если нет – то уголь или даже простой карандаш сам летал по картону, по ватману, по листу бумаги… И получалось хорошо, по-настоящему. Выйдя из эйфории, Вадик, конечно, чаще бывал недоволен сделанным, но иногда оно ему нравилось, а это дорогого стоило. Ай да Лысенко, думал он тогда. «Сукиного сына» не добавлял с тех пор, как мать умерла.
Сейчас он, правда, подголадывал не из творческих побуждений, а просто потому, что еда в доме иссякла, и денег почти не было. Тем не менее, сознание, должно быть, всё равно расширилось…
А причина-то для рыданий была. Хоронили его близкого друга, Толю Кузнецова. Ни с того, ни с сего – инфаркт, и нет человека. Такого человека!..
Вадик попытался совладать с собой, всхлипнул, смахнул повисшую на носу длинную соплю, стряхнул её перед собой и обессиленно замолк, низко опустив голову.
В стороне, около свежей могилы Толика, стояла толпа, невнятно звучала чья-то речь. Не было у Вадика сил находиться в этой толпе.
Толик, Толик… Гениальный, ну, или почти гениальный, конструктор. Человек внешне грубоватый, но с тончайшим и безупречным вкусом. Сколько раз он давал Вадику бесценные советы! Да даже и не советы – этого Толик как раз не любил, – а просто высказывался коротко о Вадиковой мазне, и это всегда было точно, в самое яблочко, и, стоило Вадику учесть мнение друга, как мазня становилась чем-то настоящим…
Да что там! Разве это главное? Сколько раз, в студенческие годы и после, выгораживал Вадика, брал на себя его грехи; выводил из тяжёлых запоев, хотя сам пил более чем умеренно; кормил чуть ли не насильно, когда Вадик действительно голодал; выволакивал из придорожной канавы, вытаскивал из обезьянника.
И – всё. Нет друга. Тридцать восемь, всего тридцать восемь…
Вадик снова заплакал, обхватив голову руками.
Ему ведь тоже тридцать восемь. Это только на вид – полтинник, а то и за. Эх…
Он вспомнил, как в прошлом году Толик помог ему добыть роскошный холст. Вадик тогда вынашивал идею футуристического шедевра, для которой требовался холст. А холста не было. И Толик, вспомнив какую-то древнюю байку и произведя разведку, привёз с дачи длинную стремянку, нашёл где-то синий, заляпанный краской, малярский халат, свернул из газеты дурацкую шляпу-кораблик, облачился во всё это, Вадику сказал, что его прикид и так подходит, и, прихватив мятое жестяное ведро, повлёк друга куда-то на Таганку. Там они – среди бела дня! – приставили стремянку к глухому торцу дома, украшенному плакатом «Здесь могла бы быть ваша реклама!», сняли этот плакат, аккуратно свернули его в трубку и спокойно, по-деловому так, унесли.
А футуристический кураж Вадика всё не набирал окончательного градуса, и при жизни Толика он так и не прикоснулся к холсту…
Вадика мутило, тёмные пятна плыли перед его глазами, и сдавленные рыдания буквально душили его.
Между тем церемония подошла к концу. Близкие, друзья, сослуживцы потянулись к выходу. Стала видна свежая могила: холмик, сплошь покрытый цветами; в изголовье – шест с прикреплённой к нему фотографией Толика.
Вадик неимоверным усилием воли взял себя в руки. Он вытер лицо полой рубахи, высморкался напоследок, встал – голова немного закружилась, – заправил полу в брюки.
Прошла мимо мать Толика, следом за ней Светлана, его жена – нет, вдова… Светлану держал за руку восьмилетний Сашка – вылитый Толик, почти один в один…У Вадика опять подкатил ком к горлу, но он справился.
Шли мимо другие. На Вадика не смотрели. Деликатные, подумал Вадик. Ладно, это ничего. А пожрать всё-таки не мешает, вон мутит как. Работать сейчас по-любому не получится. Может, завтра… Вот и поминки – очень кстати. Никто ж его не выгонит, не посмеют, все же знают, как близки они были с Толиком. А на поминках он голод утолит, и выпьет как следует, и притырит пузырек недопитый, а утром опохмелится самую малость. И вместо вдохновляющего голода будет похмельный полёт… И он начнёт наконец задуманное, на том холсте начнёт. И фигуре Толика в композиции найдётся место, Вадик уже догадывался, какое.
Да, он поедет на поминки. Толик поймёт.
Он побрёл вслед за всеми. Вышли с кладбища, собрались около автобусов, оснащённых табличками «Ритуальный». Ректальный, подумал Вадик. Анально-оральный. Зачем это?
Он стоял немного в стороне, не хотелось лезть в автобус, отталкивая других. Все войдут – войдёт и он.
К Вадику подошла Верка.
– Ты, надеюсь, на поминки не собираешься? – спросила-констатировала она враждебным тоном.
– Это почему? – слабым голосом отозвался Вадик.
– Потому что это немыслимо! – прошипела Верка. – Ты хотя бы посмотри на себя! Сандалии какие-то рваные, носков нет, брюки жёваные, заляпанные, рубаха дырявая, да ещё в соплях, просто слов нет, тьфу! И воняет от тебя! Ты мылся когда последний раз, Лысенко? Сцену на кладбище устроил, идиот, я от стыда сгорела, и на поминках устроишь, мне этого только не хватает!
– Верка, ну тебе-то что? Ты мне уже два года как не жена…
– Во-первых, не два, а, слава Богу, три с половиной. А во-вторых, какая разница? Не позорь меня, уйди с глаз! И в автобус не смей соваться, не вздумай! Вон – рейсового остановка, иди туда! Пошёл, пошёл!
– Верка… – пробормотал Вадик, – ты что? Это ж Толик…
– Я без малого сорок лет Верка! Пошёл вон, кому говорю! Толик ему…
Два автобуса отошли, Верка впрыгнула в третий, последний, что-то сказала водителю – Вадику не было слышно, – двери закрылись, автобус тронулся.
Ну и стерва, подумал Вадик. Как я с ней жил?
Он постоял, слепо глядя вслед уходящим автобусам, потом повернулся и побрёл к могиле. Никого. И присесть некуда. На землю только если, а земля сырая.
Могила – это не Толик, подумал он, чего тут стоять.
Он медленно пошёл вглубь кладбища. Народу почти не было – не выходной, не праздник. Вадик миновал ряд гранитных памятников с надписями «Погиб при исполнении интернационального долга», свернул с дорожки и стал пробираться между оградами туда, где росли совсем высокие деревья с густой листвой.
Вот хорошая могилка. Скамейка удобная, на столике – стакан водки, прикрытый куском чёрного хлеба. Вадик перелез через ограду, сел, потрогал хлеб – причерствевший, но не каменный. Видно, утром сегодня кто-то тут был. Точно, пара гвоздик в изголовье почти свежая.
Он огляделся – никого, – взял ломоть в левую руку, стакан в правую, поглядел на памятник, сказал: «Не обижайся, Новиков Матвей Петрович, все там будем. Ну, Толик, царство тебе небесное» – и выцедил водку. Зажевал хлебушком, опёрся локтями о стол, замер, задумавшись. А, правду сказать, даже и не задумавшись. Просто замер. Иногда только отщипывал от ломтя маленькие кусочки и не спеша пережёвывал их.
Внутри потеплело, и голова вроде бы перестала кружиться. Он сидел долго, сидел, глядя на пустой стакан, на памятник, на высоченный клён рядом с оградой. Начало смеркаться. Он решил, что пора домой.
Подумав, взял с могилы пару гвоздик с обломанными стеблями, вылез из ограды, пошёл к могиле Толика. Там воткнул в мягкую землю обрубки стеблей с торчащими красными шевелюрками и потащился к автобусной остановке.
Когда Вадик добрался до дому, уже совсем стемнело. В квартире был невероятный бардак, но его это не беспокоило. Не зажигая света, он разделся, ощупью нашёл кровать, откинул одеяло – в темноте серый цвет белья не бросался в глаза – и лёг.
Как всегда, ему что-то снилось. Или кто-то. Может, Толик. А может, Верка. Или Новиков Матвей Петрович. Но он никогда не помнил своих снов. Возможно, они хранились где-то в глубинах памяти, то есть он точно знал, что хранились, иначе откуда бы потом возникали образы для работы? Но в сознание Вадика ничего из снов не поступало.
Он проснулся рано. Нестерпимо тянуло поработать, хотя похмелья даже следов не было. А стремления души всё равно были почему-то те самые – посталкогольные, самые что ни на есть рабочие. Что же вчера-то случилось, подумал Вадик? Полежал с закрытыми глазами, вспомнил: Толика вчера хоронили…
Он встал, наведался в сортир, потом поставил около антресоли табуретку, залез на неё, нашарил в дальнем углу давно заначенный бычок «Явы» и коробок с тремя последними спичками. Закурил, ещё не успев слезть с табуретки. Постоял у окна. На улице царила утренняя благодать – тишина, зелень, свежесть.
Докурив до фильтра, Вадик с сожалением засунул окурок в пованивавшее мусорное ведро и осторожно заглянул в холодильник. На верхней полке лежала шкурка от сала, ниже зачем-то стояли две пустые консервные банки – из-под сайры и из-под зелёного горошка. На дверце ждало своего часа одинокое яйцо. Но не дождалось – яиц душа Вадика в последнее время не принимала.
Ладно, чайку попью – и за работу, подумал Вадик. Он поставил чайник, быстро почистил зубы облезлой щёткой без пасты, плеснул себе в лицо пару горстей воды и полез в кладовку за холстом и инструментами. Поспешно допивая пустой чай, подумал – а не сходить ли после обеда в контору? Да нет, пожалуй. Делать там нечего, зарплата только на следующей неделе. Начальник отдела волком смотрит, будь его воля, давно бы выпер, да руки коротки. С тех пор, как пару лет назад Вадик отделал кабинет директора, было строжайше велено бездарного конструктора Лысенко, оказавшегося талантливым дизайнером, не трогать. Да, хорош кабинетик получился, в стиле «Чертог морского царя». Придумал всё он, Вадик, да и сделал больше половины самолично, не доверяя косоруким работягам. Директор был в полном восторге. Зарплаты бы ещё добавил…
…Часа через четыре – а может, через пять или шесть – Вадик почувствовал, что устал. Контуры шедевра уже проглядывали. На переднем плане Вадик воспроизвёл свою давнюю, почти реалистическую работу: солнечный день, зелёный холм над извилистой речкой, одинокая, щемяще трогательная шатровая церковь на холме, а на неё заходит в боевом развороте диковинный вертолёт, прекрасный в своём устрашающем уродстве. Два соосных винта, короткие крылья, под которыми подвешено разнообразное вооружение, толстая хвостовая балка, из которой реактивное сопло изрыгает мощную огненную струю, почти достигающую солнца. Вадика, и когда он писал эту штуку, и когда позже рассматривал её, прямо-таки била дрожь. Вот они, век шестнадцатый и век двадцатый. Два совершенства. Духовное и материальное, причём и то, и другое – и в церквушке, и в супер-вертолёте. Ух!
Правда, Толик критиковал: нет, говорил он, Вадька, такого вертолёта, и быть не может. Ты, Вадька, должен бы понимать, как-никак МАИ кончал.
Но это был единственный раз, когда Вадик не прислушался к мнению друга. Даже поссорились слегка. Да, МАИ кончал, потому что в гробу он видал париться в какой-нибудь Строгановке, срисовывая никому не нужные натюрморты и античные бюсты. Этого он в родной Анапе нахлебался, когда в кружок ходил при Дворце пионеров. «Вам, молодые люди, необходимы школа и наработка базовых навыков», – блеял преподаватель, козлобородый старикашка, вечно вонявший водкой, чесноком и «Беломором». Тьфу!
Нет. Вадик, знал себе цену. МАИ – да, авиация, она сродни творчеству, тоже полёт. Музеи – да, и он облазил и Третьяковку, и Пушкинский, и в Питере зависал неделями – в Эрмитаже, в Русском. И в Феодосию два раза ездил, специально в музей Айвазовского, а однажды махнул ещё и в Коктебель, к Волошину. И прекрасно понимал, как надо писать. Было бы что писать.
А вот для этого как раз и требовался стимул в виде алкоголя или голода. И с тем, и с другим главное – не переборщить!
В общем, вертолёт с церковью получились что надо. Дальше, фоном, норовившим смять передний план – так и было задумано! – прорисовывались линии и пятна, в которых угадывалось что-то неземное. Или потустороннее. И намёк на фигуру покойного Толика в смутном пятне тумана в правом верхнем углу картины был её скрытой доминантой.
Гениально.
«Сколько же сейчас времени?», подумал Вадик. Часы на стене показывали без чего-то три, но в таком состоянии они находились уже несколько месяцев.
Ну, сколько бы ни было, а надо что-нибудь съесть, а то так и откинуться недолго. Голова, вон, снова кружится. Пошарив по немногочисленным карманам, Вадик наскрёб двадцать три рубля. Хватит на хлеб и «Доширак». И ладушки.
Он натянул вчерашние брюки и рубаху – работал-то, как спал, в одних трусах, – сунул босые ноги в сандалии, пригладил волосы пятернёй и, прихрамывая – опять заныл проклятый сустав, – пошёл в прихожую. Протянул руку к двери – но вдруг закружилась уже не голова, а прихожая. Она сделала полный оборот вокруг Вадика, потом косо ушла вверх, и свет померк.
…Его обнаружили только в следующую пятницу. В среду Вадик не явился за зарплатой – это никого не обеспокоило, не в первый раз. В четверг уже заволновались, а в пятницу пошли к нему домой. На лестничной площадке ощутимо пованивало. Долго стучали в дверь – звонок давно не работал, в конце концов вызвали дежурного слесаря, вскрыли квартиру.
Вадик уже начал разлагаться. Соседи потом говорили, что запах заметили, но не придали ему значения, потому что из этой квартиры всегда несло чёрт знает чем.
Через неделю после похорон – Вадик оказался совсем неподалёку от Толика – Верка привела в квартиру единственного знакомого ей человека из мира искусства – Колю Ветрова, жена которого работала в соседнем с ней отделе. Коля был скульптор и сын скульптора, всю жизнь отдавшего Лениниане. Когда-то Ильичи работы Ветрова-старшего, выполненные во всевозможных позах, одеяниях и масштабах, в изобилии украшали собою бескрайние просторы Советского Союза. Да и сейчас их оставалось ещё порядочно.
Коля долго перебирал бесчисленные листы картона, ватмана, клочки обычной бумаги. Оглядел с дюжину стоявших по углам холстов. Минуту-другую рассматривал полотно с последней работой Вадика.
– Ну что, Николай Сергеевич, – не выдержала Верка, – хотя бы грубо ориентировочно – сколько это может стоить?
Коля помолчал, ещё раз взглянул на картину и ответил:
– Грубо… Знаете, Вера, мы, скульпторы, и правда, народ грубый. Я вам грубо и скажу: нисколько. Это полное и несомненное говно. Извините за выражение. На конкурс детского рисунка если только. Лучше всего – на помойку всё это. Всё тотально.
Он брезгливо переступил через валявшийся на полу мусор и направился к выходу. Ошарашенная Верка последовала за ним.
Запирая дверь, она думала о том, что эта сволочь столько лет изображала из себя художника, и на этом основании поломала ей, Верке, всю её жизнь, и даже после смерти нагадила, оказавшись не Ван Гогом, а говном.
Хорошо, что эта сволочь наконец сдохла, подумала Верка, не замечая что молча плачет по этой сволочи.