Иезуит Батькович : Аэдр

13:13  20-04-2007
Он сидел на гладком истертом временем камне. Перед ним расстилалось ласковое и такое приветливое, теплое нездешнее море. Он не видел моря. Но он улыбался ветру. Улыбался и перебирал струны старой кифары, тихонько напевая что-то очень красивое.

Я не знал этого языка. Я боялся подойти к нему. В конце концов, может быть человек делом занят. Важным. А я тут со своими вопросами… Ну и что, что слепой? Слепые тоже много чего повидали на своем веку. А этот наверное видел больше всех на свете.

Может быть, именно поэтому его грязная измочаленная бороденка виделась такой теплой, солнечной? Рубище в которое он был облачен совсем не отпугивало, а скорее вызывало заинтересованность.

Что он такого видит там, за переделами горизонта?

- Не бойся. Подходи. Я тебя не трахну, - загоготал слепец, отложив кифару и повернув голову в мою сторону. Странно, но у него был ярко выраженный кавказский акцент.

Я стоял на месте. Подойди было страшно, ведь за этими невидящими глазами скрывалась целая бездна эпох. Это море может равнодушно точить камни на протяжении долгих тысяч лет, а я все-таки человек. Со своими слабостями и страхами.

А вдруг трахнет? Ну, скажем по башке. Кифарой вот этой вот, как размахнется, да как врежет…

- Нда… Измельчал народ… - улыбался своим мыслям аэдр. – Ну и стой там, в тени скалы. Должно быть тебе там тепло и сыро. Жри падаль – на все воля твоя.

Я молчал. Иногда лучше просто ничего не говорить. Иногда лучше слушать. Мы наверное разучились слушать, все говорим-говорим, а толку как было ноль, так и остается.

- Ты вот стоишь, слушаешь… А толку? – озвучил мои мысли аэдр. – Если все время говорить и слушать, кажется, что и делать ничего не надо.

«Ха! А сам-то больно много делаешь! Сидишь тут перед морем, оливки жрешь, на балалайке своей бренчишь. Тоже мне гуру… Лучше бы я к евангелистам пошел на очную ставку. Они хоть проповедовали, а этот…»

- Но-но! Ты много-то на себя не бери! – старец был уже не столь приветлив. Что ни говори, а поворчать для любого старика – святое дело. – У меня и выбора то не было никогда. Время было другое, суровое. Хоть косой, хоть кривой, а дело свое делай. И делай его хорошо. Я вот вообще слеп, и ничего как-то вывернулся. 26 поэм наизусть, это тебе как? Это тебе не с твоими костылями… Диски жесткие, поисковики мягкие... Тьфу! Цивилизация инвалидов-выродков.

«Целых 26. Ну надо же… До нас дошли рожки да ножки. Нет, разные слухи конечно бродили, но 26 поэм наизусть это действительно не для слабых духом,» - так думал я уже порываясь сделать шаг в сторону певца доблести и отваги.

- А вот сюда не торопись. Рановато тебе еще к морю. К тому же ты перебирать струны не умеешь. И вообще всему свое время. Обожди, ага… Не слепой, не косой, не кривой – иди и живи. Радуйся жизни, придурок. На старости лет настрадаешься еще. Хватит болячек и на тебя. Во, вина не хочешь? Я чую запах кислого вина, там за холмом. Мммм… И козлятина жареная… Лучше б сбегал за козлятиной. Мне бы еще кусочек принес, раз уж такой жалостливый.

Бежать за козлятиной не хотелось. Тем более подносить еду этому мерзкому старикану, который только и может делать, что ворчать. Да еще и с кавказским акцентом. Злое ядреное слово вертелось на языке, но я решил подождать еще чуть-чуть. В конце концов аэдру было все равно, слушает его кто-нибудь или нет.

- Значит гордый… Хе-хе. Гордый пингвин. Клюв кверху. Пока не пнешь не полетит. Хе-хе, - старикан явно издевался. Он привстал и довольно похоже изобразил пингвинью походку.

Интересно откуда он вообще знает про пингвинов?

- Знаю, знаю… Все вы Северные одинаковые. У вас когда совсем уж пиздец сразу на хи-хи пробивает.

Я хотел ему возразить, что пингвины живут на Юге, но почему-то не стал этого делать.

- Раньше оно ведь проще было. Была стая. А в стае был самый сильный. Он и был главный. И еще в стае был самый старый. Он же самый хитрожопый. А через речку, через лесок другая стая живет. Там свои главные и хитрожопые. Причем под сомнения свою принадлежность к стае никто не ставил – изгнание самое суровое наказание. Ну и конечно периодически пиздились, чтобы баб потрахать побольше. Так и жили. А у вас все поперепеутано, тока пиздитесь по старому… - проговорив это слепец ненадолго замолчал. - Хоть что-то в вас осталось от людей. Хотя… Больше людей – больше исключений.

К чему была эта последняя фраза?

- В общем скучно мне с тобой. Даже и сказать тебе мне нечего. Тока пыхтишь, то тяжелей, то быстрее. Пыхтун хренов… - аэдр приподнял кифару и стал перебирать струны все с тем же стариковским спокойствием. Он глядел на море и пел такие чужие мне песни. Так как сапожники прибивают маленькие гвоздики к чужой обуви. Так как вяжут старухи.

Уныло достаточно и буднично. Без особого вдохновения.

Я сделал несколько шагов к свету. Боялся, что яркое средиземноморское солнце ослепит меня. Боялся, что море оглушит меня раскатами волн. Даже тщедушного старикашку, я боялся. Я стоял на границе света и тени и глядел на его старую, покрытую грязью накидку.

Я сделал шаг.

Он конечно же все слышал. Всю жизнь он учился слушать. Прислушиваться. Он смеялся. Смеялся и не смотрел на меня.

Мне захотелось пнуть его. Или хотя бы плюнуть в спину аэдру. Не самый хороший поступок, но нет ничего более раздражающего, чем чья-то спокойная мудрость.

Я был так упоен своей яростью, что не заметил, что свет меня не ослепил. Море не оглушило. Старик хихикал в бороду и трясся над кифарой, словно тяжело больной кастрат над своим златом. Сгорбленный, жалкий, слепой старик, у которого нет ничего, кроме струн и голоса.

Запахи вина и жаренного мяса стали нестерпимо осязаемыми. Как раз в тот момент, когда я встал на широкую дорогу, ведущую прочь от берега, аэдр наконец развернулся и глухим хриплым голосом прокаркал.

- И чего? Вырвать что ли грешный твой язык? Один хрен молчишь, как рыба.

Я обернулся. Старик стоял ровно и прямо, как дерево, проточенное насквозь короедами, но не сломавшееся. Его широко открытые глаза сияли, как начищенная до блеска сталь.

Но он не мог отойти от старого камня, он не мог уйти от своего берега. Он приплыл.

А меня ждали мясо и вино. И музы с нимфами в обнимку.

- Не дедуля. Спасибо. Язык мой – хлеб мой, - так сказал я ему, и пошел по дороге, более не оглядываясь, становясь с каждым шагом, чуть черней и наглей.

Старик беззлобно смеялся мне в спину и уверял, что я пожалею. Выдуманный картонный старик. Старик-декорация. Певец доблести и славы чужих имен.

Я не стал ему отвечать. Дорога была длинная. Свободная. За холмом я мог разглядеть только затравленных разбойников, обожравшихся царей и шутов, пьющих чужую мочу.

Где-то в невообразимой дали молча брели евангелисты.