Хрюн : Время свито в кольцо
02:17 07-09-2007
Я приехал в больницу к отцу. У отца инсульт. После двух инфарктов. Но, держится молодцом, шутит, непривычно кривя набок рот. Взял меня за руку, ладонь морщинистая, теплая и сухая – старческая. Мне неловко смотреть, отворачиваюсь к окну, за окном петербуржская осень. Давно ли, каких-то тридцать лет назад, казалось, ничего нет в мире сильнее этой руки, а теперь боюсь пожать ее чуть крепче, вдруг сломаю или вывихну. Сажусь на подоконник у изголовья кровати, закурить бы, но вспоминаю – больница, в палате не курят. Ну, тогда просто посидим, помолчим. Мы никогда не были близки, всю дорогу молчим, сколько себя помню, верно, вялый я собеседник. Это сейчас, а прежде он месяцами пропадал в командировках, то на Байконуре, то в Капустином Яру, я рос без отца, спрашивается, о чем говорить? О погоде? Рядом мать – только от врача – сразу рассказывает, что выяснила, какие прогнозы. Я смотрю на нее, рассеянно слушаю, вновь замечаю, как она постарела, сдала, давно уж нет той молодой, сильной женщины, способной вмиг решить неразрешимые проблемы. И любит меня не так, как раньше, по другому, меньше что ли, все внимание отцу, понятно – мы уже давно живем раздельно. У меня свои дела, работа, у них свои, маленькие, так я иногда думаю. Но мы – одна семья: я, мать, отец и мой восьмилетний сын.
- Был у Миши?
- Был.
- Ну, как он? Как в школе?
- Нормально.
- Деньги отдал?
- Отдал.
- Сколько?
- Столько, - развожу руки, показывая сколько.
- Идиот, - сокрушается мать, - ты можешь серьезно, клоун? Ведь ты – клоун.
Согласен.
Это уже прошло, слава Богу, то невыносимо тяжелое время, когда я смотрел на сына, как в последний раз, стараясь запомнить его улыбку, его смех, восторг - Папа, папа! Папа приехал! - и он мчался ко мне в зеленой кофточке, семенил быстро-быстро, счастливый ребенок, весь открытый миру, опасно открытый, маленький, беззащитный, а я стоял у машины, ждал его, вытянув руки, и сердце сжималось от жалости и тоски. Такая хрупкая жизнь, чистая и хрупкая - хрусталь, полная до краев наивной радостью, его жизнь - капля, а значит, моя, крошечная, невесомая, драгоценная моя жизнь.
Я всегда должен быть рядом, вдруг что случится. Кто укроет его - слабого, распахнутого настежь, кто, кроме меня? Эти две клуши - мать и бабка? Не смешите меня, не смешно! Что они смогут, случись что? А вдруг пожар или мальчишки пристанут, начнут мучить, или заболеет, или урод-извращенец притаился в кустах и ждет, сволочь? Но на это мне только кивают в ответ, как бы соглашаясь, а сами смеются в душе, и даже отец, его дед, говорит, я просто удивляюсь, что болезненная моя любовь приняла, дескать, гипертрофированные, опасные формы, и это - его дед, родная кровь, не поверю. Как в тот раз, когда мы гуляли в Петергофе, в Нижнем парке, и бежит собака - огромный дог, ну, просто лошадь, а Миша отстал - что-то нашел в траве, и все спокойно идут себе, хорошо я заметил, бросился с криком наперерез, поскольку с собой ничего - пластиковая бутылка лимонада 0,7 - только и остается кричать, но орал так, что дога снесло в аккуратно подстриженные кусты то ли криком моим, то ли ветром. Хозяин потом сердился, крутил у виска - себе покрути! Кто знает, что у нее в голове. Мне тот случай долго припоминали, когда мы уже развелись, по причине моей якобы маниакальной подозрительности и некоторой тяги к алкоголю, с чем до сих пор не согласен в унылые часы трезвости. Ох, сыночек, кровинка моя - ласковое солнышко. Кто я без тебя? - птица с перебитым крылом. Хорошо лететь птице?
А так все начиналось, красиво и романтично, с чеховской какой-то прозрачной печалью: валялся утром в простынях, буквально мертвый, омертвевший, в жуткой депрессии, вызванной тяжелым похмельем, и пришла она, светлая и чистая, ангел, и принесла апельсин, то есть совокупность полярных величин, где с одной стороны я - грязный, опухший и вонючий - это темная сторона, а с другой - апельсин - оранжевое солнце. Теперь-то ясно, что это был не столько цитрус, сколько ключ, отворивший мою, истерзанную раздумьями и ожиданием, душу, но тогда я просто съел его, без вопросов, как царевна яблоко в известном произведении гения. Царевна заснула на триста лет в хрустальном гробу, мне не довелось, что-то не сложилось, видно, фрукт не тот или я - не царевна, последнее неоспоримо, однако, никогда не прощу себе эту слабость, тем более - кислятина страшная, но поглотил, а как откажешь? Все поглотил, и апельсин, и ее саму, ангела, хоть был и не в форме, забыл, дурень, старую истину, избитую в веках, о данайцах, дары приносящих. Ночи любви пронеслись, и что осталось? Очень мало чего: не считая внезапной беременности, обязательства перед многочисленными хмурыми родственниками, смотрящими тревожно исподлобья, папу помню, скупого на слова, маму, братьев и сестер, детей-племянников – и все как-то тревожно смотрят, с немым укором, семейное что ли? Можно было, конечно, плюнуть мысленно, развернуться и уйти, в даль по хрустящему снегу, что мне свойственно, и чтобы солнце светило в спину, но жизнь, та, не родившаяся еще, данная мною кому-то, кого не знаю, таинственная и драгоценная, перед которой отступают все амбиции, раздумья о выгоде, логика и здравый смысл, та жизнь держала меня крепче хмурых взглядов и возможной опасности алиментов, хотя, какие алименты - смех один. Вот взять, к примеру, дельфина или кенгуру. Получишь с них алименты, даже если догонишь? Так и с меня, как с дельфина – полкило рыбы, копейки не в счет.
Потом, ярким пятном на сером холсте – рождение сына, и тещу не пустили к доченьке-ангелу, чему она безмерно удивлялась и даже пыталась драться с охраной, а я спокойно прошел на правах отца и видел кричащий рот в белом кульке, стоял и смотрел безмолвно, ощущая необратимые изменения своей циничной природы; а вернувшись домой, уснул, и мне приснился сын, уже большой, незнакомый, будто мы гуляем в лесу, в сосновом бору, собираем грибы, тихо так вокруг, светло и чисто, и он идет с лукошком, и все заглядывает мне в лицо снизу вверх, а я смотрю вперед, и вдруг вижу огромного медведя или льва, жуткого косматого монстра, готового прыгнуть. Я пытаюсь спрятать сына за дерево, укрыть его как-то, но он стоит открыто, совсем не боится. И вот лев прыгает, и я неожиданно, наотмашь бью в его морду тяжелым топором, волшебно появившемся в руке. Он падает с хрипом на какие-то корни, пробует отползти, но я настигаю его и снова бью, жестоко, не помня себя, в голову, в шею, бью, бью, бью, острым топором, похожим на ятаган, в кровавое месиво, а сын тянет меня за одежду, хочет оттащить, и я просыпаюсь.
Вечерами, лежа на полу, на дубовом паркете в нашем уютном доме, где теперь только дым и пепел моих сигарет, я думал, жизнь, наконец, состоялась. Чего тебе еще надо, лопух? Радуйся, меняй памперсы, плати за свет, жарь котлеты. Тебе был нужен смысл? – вот он, бегает на кривых ножках, нарезает круги, визжа, как хрюшка, от удовольствия. Можно потрогать рукой - Сенека бы умер от зависти. Так и жили б мы с Мишей - гуляли, играли, смеялись, он бы рос у меня на глазах, под защитой, а я учил бы его всему, что знаю, если б не теща – ведьма и ее неумелая, боязливая дочь – моя супруга, дай Бог им обеим здоровья и долгих лет, и вообще всему их семейному клану-мафии, в котором я поневоле оказался – не пришей к звезде рукав. Теща буквально переехала к нам, в связи с полной неспособностью своей дочери к каким-либо самостоятельным действиям. Квартира большая, не жалко, но этот неусыпный контроль, туда не ходи, здесь не кури, там не сори, и потом – у меня работа, тяжелые будни - днем сплю, ночью думаю, размышляю, сопоставляю, снова сплю, а тут крики, плач, шаги в коридоре – не жизнь, а каторга – не знаю, что у других – мне нужен покой, свежий воздух, как кенгуру. Шаг за шагом отодвигали они меня, одинокого, скромного, в дальний угол. Теща брала внука к себе, сначала на день, я отвозил – привозил, потом на два, потом на три, потом супруга пошла работать, ввиду моего якобы невыносимо склочного характера и постоянного пьянства, о чем искренне сожалею, и всегда это подчеркиваю при редких встречах, а мне говорят, чтобы я подтерся своим сожалением и бездарными рассказами заодно, а я на это тихо возражаю, что сожаления будет достаточно, ибо рассказы могут еще принести кому-то пользу, на что слышу в ответ только глупый злорадный смех. Что делать, что делать, нет пророка в своем отечестве, как известно, и Вечность рассудит нас, расставит все по своим местам, где-то я уже что-то такое писал, помню, но вот что странно: когда я предложил Мише конфеты, шоколадные, и он отказался, а я спросил, почему, и он ответил, потому что мне тебя жалко, папа, и замолчал, а я все допытывался, откуда жалость, отчего, да зачем – я вдруг вспомнил отца. Как молния поразила меня яркая картина моего детства: вот я, ребенок, вхожу к ним в спальню. Отец сидит за столом, на столе осциллограф – металлическая коробка с круглым экраном, на экране хаотично движутся зеленые черточки. Я протягиваю отцу сломанную игрушку, он роется в деревянном ящике с инструментом (который теперь у меня), пытаясь найти в этом хламе, среди разноцветных проводов, какой-то шуруп или болт, а я смотрю то на него, то на этот убогий ящик, и внезапно сердце мое пронзает беспричинная жалость. Какой он старый, одинокий, жалкий, отживший свое, бесполезный, бедный мой папа. В его жизни уже больше ничего не будет, как жаль – так думал я – восьмилетний сын своего молодого отца.
Время свито в кольцо, как поется в песне давно умершего автора. Жив я, жив еще мой отец, жив, слава Богу, мой сын – его внук, и тот деревянный ящик перейдет к нему по наследству. Мы так похожи – я и Миша. Смотрю на него и вижу себя, ну, прямо вылитый я: те же руки, ноги, глаза, все мое, даже в строении фраз что-то общее, моя кровь, одним словом, природа, не вытравить ее клану-мафии. Нет в нем только удушающего цинизма. Пока. Все впереди, все впереди. Пройдут годы, и верю, когда-нибудь его малолетний сын, в свою очередь, откажется от шоколадных конфет из жалости к отцу – моему сыну, которого неожиданно, я удивляюсь, непривычно, трепетно люблю.