Наум Н. : Черная рукопись II
23:53 13-09-2007
Перед тем как перейти к непосредственному описанию мистико-трагических событий, позволю себе немного поэксплуатировать внимание заинтригованного читателя и расскажу немного о себе. Самые внимательные из Вас, наверняка, уже заметили, что к описанным событиям я имею весьма тесное отношение. И это отнюдь не случайно. Начну издалека…. Родился я в семье школьного учителя литературы и русского языка, то – тятенька мой покойный. Матушка-то совсем рано из жизни ушла. Потеряв единственного спутника жизни, отец мой посвятил себя двум единственным страстям – школе и пестованию творческого литературного дара своего отрока. А то, что я оным обладал, тятенька мой не сомневался ни на йоту. И мои первые стишки, сочинённые в 4-летнем возрасте: «Вот зима придёт опять – будем дед-мороза ждать» упали плодотворным семенем на благодатную почву надежд и амбиций моего родителя. Но, забегая вперёд, разочарую милого и доброжелательного читателя – из семени того вырос раскидистый и бесполезный репейник-колючка.
Шестнадцатилетним отроком, благодарю хвалебному, как теперь говорят, пиару моего тятеньки, слыл я без пяти минут юным гением, поэтом и писателем. Мне единственному позволялось носить роскошные, вызывающей длины локоны, и протесты военрука и учителя физкультуры не имели супротив этого никакой силы. В учительской отец зачитывал перед умилёнными коллегами отрывки из моих сочинений. Я же, уверенный в своем предназначенье, предвосхищая славу и всемирную популярность, писал напыщенные вирши о своём нелегком пути…
Тогда во тьме, в полубреду;
Под вой декабрьской метели;
Мне снились ангелы во сне;
Во сне мне ангелы пропели;
Что путь мой длинен и жесток;
Его пройти смогёт не каждый;
Ведь то ж не фабрики станок -
Мне предстоит мой труд бумажный!
Недюжинная энергия и уверенность моего отца, тонны перечитанных книг, затем – филфак университета родного города Н. И тут первые разочарованья. Моя ранняя студенческая проза – блеклые и бесталанные рассказики самовлюблённого юноши-нарцисса. Дутые пафосные пузыри. Доценты, которых я просил о рецензии, старались подбирать наиболее мягкие и щадящие фразы… Однокурсники откровенно издевались над максимализмом и кичливостью моих неумелых творений. Я перестал писать. На факультете загорались ранние звёзды – поэтичная и тонкая Леночка Розенфельд (покончила позднее жизнь самоубийством), саркастический, с неподражаемым чувством юмора и стиля Лёня Поносянц (успешно печатается в крупнейших издательствах страны, под псевдонимом, правда), рубаха-парень и душа всех филфаковских компаний Димка Горохов (издал свой первый гениальный сборник стихов и спился где-то в Твери)….
Я же ходил мрачнее тучи. Тогдашний расклад дел не обещал мне ничего особенного. Ну, разве только средненький полутроешный-получетвёрышный филологический дипломчик, и, как следствие, работу учителем русского языка и литературы в одной из захолустных деревенских школ на удалении пятичасовой езды на задрипанном ПАЗике от колхозной площади города. Пойти, так сказать, след в след по стопам моего несчастного батюшки. А этого я боялся пуще всего на свете. И было у меня лишь одно универсальное и не лишённое, как мне казалось, своего смысла оправдание – не всякий юноша, лет двадцати, способен написать гениальное произведение. Когда либо это придёт ко мне, в один прекрасный момент это наступит, вот только пока я – пустой флакон, ему необходимо содержание, его следует наполнить, наполнить жизненным опытом, нужно познать любовь и страсть, и горечь предательства, вдохнуть солёный воздух морского прибоя, сладковатую гарь степного пожара, увидеть блеск северного сияния и услышать волчий вой, нужно бродить в изнеможении, голодать на последние копейки, нужно, наконец, согрешить, своровать, может даже, сходить к проститутке, может даже, убить человека, но потом раскаяться, непременно раскаяться и написать роман, объёмный, чистый и мудрый…
И многое я пережил. Конечно не всё из того, о чём мечталось двадцатилетнему, романтически настроенному студенту филфака. Свинцовые мерзости взрослой жизни порою гораздо страшнее выдуманных юношей романтических страданий. Я познал злой недуг мимолетных и безнадёжных влюблённостей, проклятье вечного безденежья, продажность женщин и завистливую дружбу-вражду, глупенькие пьяные эйфории и безысходность серой стены похмелья, презрительные косые взгляды, вязкую железнодорожную простуду, казённое равнодушие и враждебность общественного бытия. Прошёл десяток лет, и мои виски украсили первые седины. Я не написал романа, но написал повесть. Я выдавливал её из себя по каплям, мучился и не спал ночами, тот факт, что я что-то написал можно смело приравнять к чуду, я получил скупую чашу живительной влаги из сухофруктов моей фантазии. Вдохновение отсутствовало напрочь, я не творил, я работал натужно, истязая самого себя, я ОТДАВАЛ ДОЛГ своему отцу, платил скупые гроши за всю ту энергию, надежду, за красивую и, увы, беспочвенную иллюзию, что он дарил мне на протяжении всех лет моей юности и молодости. И мой отец был горд, был безмерно счастлив, когда я нагрянул к нему с потрёпанной рукописной стопкой бумаги. И, увы, пелена не спала с его глаз. Он до сих пор пребывал в плену гибельной иллюзии, иллюзии того, что его сын – гений. Он хрипло прокричал, что сей день – самый счастливый день его жизни и одна из значительнейших дат в истории мировой литературы вообще. Он откупорил бутылочку заветного вина, которое, по его словам, он начал хранить с того момента, когда я, четырёхлетний продекламировал ему своё первое детское стихотвореньице - «Вот зима придёт опять – будем дед-мороза ждать». Осушив первый стакан, он тут же сел за свою печатную машинку и торжественно стал набирать текст, переводя косые и грязные каракули моих письмён в строгие печатные ряды, подобающие самому, что ни на есть Великому произведенью. И тут бы мне заметить, что старик мой болен, болен психически и безнадёжно - он смаковал мои кривоватые метафоры, расхваливал спартанскую точность и безупречность убогонького стиля, поражался мнимой глубине моего скупого словарного запаса. Мне бы тут сказать: «Стой!», схватить его за руку, однако – нет. И снова, умудренный жизнью, тридцатилетний лоб поддался магии отцовской любви и веры. А вдруг? Неделями, проходя мимо окна его квартиры, я видел сутулый силуэт моего родителя, склонившегося над очередной копией моего творения (да, да, мой юный читатель, тогда не было ни принтеров, ни копировальных машин). Мы вместе с ним относили ровные, приятного веса пачки листов в почтовое отделение и отсылали их во все мыслимые и немыслимые издательства. Затем какое то время сидели на кухне пили чай, фантазировали о грядущем признании, смеялись. Счастливые….
Первый отказ показался нам нонсенсом. Второй – формальный отпиской. Третий был разносной рецензией какого-то добросовестного и трудолюбивого редактора. Всяк следующий – ударом молота судьбы по моему несчастному отцу. И в самом деле, он, как кривой гвоздь, корчился и ссутулился от этих ударов жестоких и равнодушных, злобных и псевдо-доброжелательных отписок, что чёрным вороньём гнездились в нашем почтовом ящике. Ежедневное ожидание почтальона, ещё недавно столь сладостное, превратилось в худшую муку. Мы договорились больше не открывать ящик, ключ от него мы выбросили в канализационный люк. Однако, каждый раз проходя по лестничной площадке, миную проклятую жестяную коробку с надписью «Почта», я почти физически ощущал сгусток редакторского зла, что тёмным комом копится за её тонким, покрытым зеленовато-выцветшим, щербатым слоем краски. И вот однажды он переполнился, и чья та «добрая рука» выхватила выпавшую из него, как потом оказалось, наиболее мерзкую, наиболее высокомерную и уничтожительную рецензию, которая заканчивалась рекомендацией автору рукописи забыть о бумаге и чернилах вообще. Добрая рука просунула скверную страничку в дверную щель квартиры моего отца. Сердце старика не выдержало. В тот вечер меня с ним не было. В тот вечер, как уже многие вечера перед этим я пил, пил жестоко и беспробудно.
Хоронил отца в похмельном равнодушии и отупении. Сухие комья рыжего суглинка глухо барабанили по крышке гроба, пронзительный ноябрьский ветер имел моё драненькое пальтецо во все дыры. Стайкой чёрных галок стояли у могилы старушки-учительницы, бывшие коллеги моего отца. Я не знал, куда мне смотреть, я что-то мямлил в ответ на плаксивые соболезнования. А за спиной я чувствовал упрек: «Вот, мол, стоит с опухшей от похмелья рожей, в школе такие надежды подавал, и так подвёл своего отца….»
***
И вот уже один-другой внимательный читатель замечает, что вот, вроде б, как раз то у меня и наличествуют все мотивы невзлюбить редакторское племя. И крах всех жизненных планов и печальная кончина моего родителя – причины, которые вполне могут подтолкнуть человека к разработке мстительных планов, даже таких извращённых и дьявольски жестоких, каковой, например, является Чёрная Рукопись. Увы, мой подозрительный читатель, за разгадкой этого феномена стою вовсе не я со своей скромной и незаслуженно возвеличенной тобою персоной. И первой причиной сего является то, что даже при всём своем наилучшем желании и стремлении я не могу написать ни страницы, ни пары строчек, которые каким-либо образом могут хоть как-то эмоционально воздействовать на читателя. Да, да, дорогой читатель! Год, прошедший после смерти моего отца, был самым несчастным в моей жизни. Я продолжал безмерно пить, не следил за своей внешностью, опустился на самое социальное дно, и время от времени, пытался таки писать….
Хватался в отчаянии за перо, в отчаянии рвал написанное. Пытался писать снова. Те попытки были бесплодны и по-своему комичны, как рвение старого кота-кастрата, затевающего акт любви с мягкой, плюшевой игрушкой. Пил снова. Время от времени в хмельном тумане запоя я выхватывал мысль, целый сюжет или небольшой художественный эскиз, что казались мне оригинальным и красивым. Трезвея, садился за стол, быстро писал, затем темп падал, я вяз в собственном косноязычном и гугнивом болоте штампованного, статичного и безжизненного языка. Бесился и неистовствовал, переписывал снова, пока, наконец, не обнаруживал, что та красивая и оригинальная мысль – всего лишь тусклая, грошовая медяшка, блеснувшая случайно в мутной луже моего сознанья.
И вот однажды, в один прекрасный день на меня не спустилось озарение – я бездарь. Тот самый кот-кастрат. Иль даже хуже – я подобен охотничьей собаке, выросшей с мечтой о лесе и дичи, но полностью лишённой чувства обоняния. Я понял, что, не смотря на тысячи и тысячи прочитанных книг, я едва ли отличу литературу талантливую и возвышенную, от текста газеты бесплатных объявлений. Нет, литература меня, конечно, увлекала, особенно в юности, как и каждый мальчишка, я восторгался героями Жуль Верна, тремя мушкетёрами, капитаном Бладом и прочими детско-юношескими литературными героями. Но дальше этого дело не пошло. По почину моего отца, я читал, читал и читал.… Но, собственно, как я сейчас понимаю, я мог с равным интересом читать техническую инструкцию по применению бытового пылесоса и Тургенева, Хемингуэя или Гёте. Я никогда ничем не восхищался, и, разумеется, никогда не был способен произвести нечто, восхищения достойного. Да, в литературном плане я бездарь, я такой же, как тысячи и тысячи наших сограждан, которые в литературе ничего не понимают и, соответственно, равнодушны к оной. Ну, и шут с ней, с литературой! В жизни полно иных прекрасных вещей! Моей единственной ошибкой было то, что, ни имея литературного чутья, вкуса и дарования, я обладал чудовищными литературными амбициями. Я разбился, даже не взлетев. Я – бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, - твердил я себе вслух, говорил своему зеркальному отражению, говорил, просыпаясь по утрам, и отправляясь вечером спать, и каждый раз, произнося это слово, я испытывал неимоверное облегчение. И даже был благодарен тем редакторам, который написали мне самые злые и уничтожительные отзывы. Ведь только тогда, по прошествии многих лет я узнал, как важно это – убить в человеке бездаря, освободить его из плена иллюзорных амбиций, вернуть его к нормальной и полноценной жизни. И я стал счастлив! Однажды я даже собрался и сжёг все черновики и рукописи, оставшиеся от умершего во мне бездаря.
Я нашёл в себе силы прийти к могиле моего отца и сказать: Ты был не прав, отец… Папа, я пришёл к тебе не как гениальный писатель, я пришёл к тебе как твой сын. Я – бездарь, папа. Я бездарь, такой же, как миллионы обычных людей, как сотни и тысячи лоботрясов, которых ты обучал в школе литературе. Я – один из них, и оттого я счастлив!»
Какая-то добрая душа оставила на могильном холмике майонезную баночку с четырьмя одиноко торчащими увядшими гвоздиками. Я выплеснул из банки зацветшую, застоялую воду и до краёв наполнил её водкой. Выпил за один присест, давясь и обжигаясь тухловато-застойным привкусом и дурной сорокоградусной горечью. Швырнул посудину прочь. Чёрно-белый кладбищенский пейзаж начинал раскрашиваться в яркие цвета. Сквозь пробоину в облаках прорвались лучики солнца, заиграли на позолоченных куполах небольшой часовенки. Жизнь – прекрасна!
Это был мой последний глоток водки, с тех пор я перестал злоупотреблять спиртным, стал следить за свои внешним обликом и вернул себе утраченный социальный статус. Вскоре я стал…редактором! Представляю, дорогой читатель, как округлись твои глаза. Но кем становиться мне ещё, мне с корочкой диплома филологического факультета и отсутствием всяческих литературных талантов? Конечно же, редактором. Стезя педагогическая была отвергнута мною, по известным причинам, заранее. Я стал редактором одной из желтых газет города, пожалуй, самой желтушной. Том самой, которая пишет о крысах-людоедах в подземных переходах, знахарках-колдунах и расследует дела о внебрачных детях знаменитостей. Ни одному юному и зрелому дарованию даже и мысли такой в голову не придёт - отправлять в мою газету свою сокровенную рукопись, зато, если ты, мой друг, простой обыватель – то тебе самое место среди нас, - ты видел приведение, разговаривал со своей покойной бабушкой, или на твоём дачном участке нашалил снежный человек – смело пиши нам. Читай нас, если ты один из миллионов честных людей, которым наплевать на высоколитературные страсти, ты чинишь сантехнические трубы или ремонтируешь автомобили, прокладываешь дороги, охраняешь офисы, развозишь людей на маршрутке или просто бомбишь на задрипанной шохе по ночным улицам горда. Я знаю, ЧТО Вы, мои дорогие читатели, хотите читать, ибо я один из вас, и повторюсь, ещё раз, оттого я и счастлив.
Однако теперь хватит с моим длинным и многословным отступлением. Вернёмся к делу. Чёрная Рукопись – тема моего профессионального интереса, и в отличие от других тем мистического и потустороннего характера, что так охотно эксплуатируются «несерьёзной» прессой, Черная Рукопись действительно существует. ОНА ЕСТЬ! Редакторы умирают от внезапного инфаркта, стремительного цирроза, неожиданного несчастного случая – форс-мажора (как сейчас принято говорить), накладывают на себя руки сами, или становиться жертвой необъяснимых потусторонних сил. Всё это находит своё отражение в медицинской и криминальной статистике, но ни та, ни другая не берётся объяснить, почему, ПОЧЕМУ за последние годы смертность редакторов родного города можно прировнять только к показателям штрафной роты в самый разгар боевых действий на передовой линии фронта в сорок втором году? Почему продолжительность жизни редактора не связана с его биологическим возрастом и состоянием здоровья, но имеет прямую связь с самим родом его профессиональной деятельности и, может быть, стажем работы. Хотя и здесь я не нашёл никаких более или менее объяснимых закономерностей. И, наконец, что это? Древнее и ужасное проклятье редакторского ремесла, выпущенное, чьей-то коварной или неосторожной рукой на волю? Чем меньше живых редакторов, тем больше насущных вопросов. И вот, уж, к сожалению, по причине скоропостижных болезней скончались наши старейшие редактора-мастодонты, старая редакторская костка, так сказать. Может быть, они что-то знали, о чём-то догадывались? Но разве теперь у мёртвых спросишь? Постойте! Все ли? А Евграф Самуилович Правдюк? Бывший главред всемогущей региональной газеты «Н-ский коммунист», что последние десятилетия до развала Союза так единолично и многотысячнотиражно правила на просторах нашей необъятной Н-ской области, что, в свою очередь, как известно, размерами своими вполне сопоставимы с Францией, Голландии и Бельгией вместе взятыми. Неужто Правдюк жив? Он как раз из того сорта людей, что вместе с развалом системы исчезли из поля видимости. Как колёсики и шестерёнки огромного разлетевшегося на миллионы частей локомотива, закатился Евграф Самуилович куда-то под откос, в тенистый репейник забытья, и чем чёрт не шутит, может всё ещё и здравствует.
Взволновано листаю телефонный справочник. Набираю номер. «Правдюк слушает!» - бодро каркает телефонная трубка. С ума сойти! Тот, самый Правдюк, который ещё двадцать лет тому назад был старым и всесильным главредом! По моим подсчётам ему должно быть уже как минимум девяносто. «Живая легенда редакторского мира размышляет о загадках Чёрной Рукописи» - таков будет заголовок! Теперь мне надо подумать, под каким соусом мне надо вытащить Правдюка на беседу.
Тебе же, мой верный читатель, коли ты вместе со мною оказался в центре мистического и крайне опасного журналистского расследования, самое время ознакомится с некоторым фактологическим материалом. Тем самым драгоценным и уникальным фактологическим материалом, что я собрал за последние месяцы моей охоты за разгадкой Чёрной Рукописи. Это документальные, записанные мною впечатления редакторов о ПРОЧИТАННОМ. Мною сохраняется авторская стилистика и пунктуация. Все авторы этих строк уже мертвы….
Дорогой читатель, ты заметил, что я уже перешёл с тобою на ты? Так вот, следующая часть – не для изнеженных ботаников, маменьких сыночков, людей с неуравновешенной психикой, женщин, испытывающих всяческие гормональные дисбалансы, любителей травяных чаёв и безалкогольного пива. Если Вы случайно затесались в ряды моих читателей и достигли этого места, лучше сразу престаньте читать, выбросите эти страницы, куда подальше, сотрите файл, забудьте мою станичку в Интернете! Идите-ка на… свежий воздух! Для вас так лучше! Кышь!!!
Ну вот, мой друг, после того как я, как минимум, в двое сократил свою читающую аудиторию, мы переедем с тобой к одной из мрачнейших глав моего повествования.