Михаил Сомов : Записки Михаила Сомова редкого эстета и литературного хама о много чём умалчива

09:51  12-11-2007
Пролог: у Этуаля сказано мимоходом.

Нескучная жизнь Франса К.

«Нет нужды выходить из дома»,- писал Кафка, а потому сказать просто о том, что жизнь Франса К. была нескучна, было бы равносильно тому, что вы не сказали бы о его жизни ни слова.

Первыми в уездном городе N. просыпались коты, за ними из подворотен и лавок тянулись собаки, и то ли в силу голодом поджатого живота, то ли в другую, неизвестную автору силу, тоскливо пялились на котов, рассыпавшихся по низким крышам старых, покосившихся деревянных сараюшек и тянущих, за ночь успевшие онеметь лапки первым, ещё не тёплым лучам утреннего солнца. За собаками вставал и старый пердун дворник Михеич и принимался, как и каждое прочее утро, мести своей щербатой метлой такой же древний Кричихинский переулок, сплёвывал и ругаясь на сложившуюся жизнь косил на собак единственно уцелевшим глазом. Собаки побаивались дворника и где-то даже уважали, за его вековую преданность переулку. Вместе с Михеичем встряхивались ото сна и все те насекомые которые за ночь успевали набиться в густую бороду дворника, самым тёплым местом которого, в его безоконной каморке, была засаленная плитка, где ютясь, по своему обыкновению, он пил водку запивая её горячим не сладким чаем. Именно к этому теплу и потянулась, где рядками, а где и по одному вся подпольная вошь остальных обитателей Кричихинского переулка. В это утро не проснулся только один жилец маленькой, по тихому и аккуратно убранной квартирки, окнами выходящую на кирпичную стену пивоваренного завода, Франс К.
Жизнь Франса К. была кончена.

Тургеневские блядь женщины.

Необъяснимое, непонятное чувство тревоги вдруг охватило молодое, горячее сердце Ивана Тургенева. Накатило всей полнотой вчерашнего пережитого, пьяного, разгульного, в блевоте окончившегося вечера. Пышнотелые, резвые бляди скакали перед помутившимся взором поэта. Оголяли бесстыжие ноги. Срывали корсеты и ржали, как кони.

Приступ.

Всю свою жизнь Ф. М. Достоевский был искушаем бесовством и подвержен припадкам нравственного удушья. Очень мучился и страдал этим.
Однако же, в минуты не редкого откровения, Фёдор Михайлович, вздымая указательный перст в небо, со словами: «Чую беса!» бежал по улицам чахоточного города, кривлялся и очень матерно отзывался о себе самом.
В истории не было более несчастного по величине человека.

Сытость.

Приступы людоедства Льва Николаевича Толстого не могли не сказываться на всех обитателях Ясной поляны. Крестьяне часто приходили к нему и жаловались на свою нелёгкую жизнь. И всякий раз, выслушав их с глубоким вниманием и почтением, Лев Николаевич рассаживал крестьян вокруг своего глубокого, голубым бархатом обитого кресла и принимался вразумлять неотесанную деревенщину, бывшим всегда под его рукой, томиком Эпикура. В миг и лица крестьян преображались пробуждаемой в них, участливой, атомистической мыслью автора. И долго ещё, каждый из этих людей в отдельности, хранил как частичку чего-то светлого, в уголке своего затаённого сердца, надежду на скорую преходящую смерть.
Тихим и ясным был период затворничества в жизни Льва Николаевича Толстого.

Щёголь.

Пушкин был большой сладострастник и охотник до женщин. Носил нижнее кружевное бельё и щеголял им при французском дворе. Однако история нам умалчивает что либо о его предприимчивости, оставляя на нашей памяти лишь образ честного и порядочного парижанина.

Дырка.

Прогуливаясь как то по Ялтинской набережной с очередного бодуна Антон Павлович обнаружил пропажу: пенсне, шампанского, выигрышного билета, радости, случая из судебной практики, шведской спички, письма к учёному соседу, справки, ордена, жалобной книги, винта, маски, сапог, налима, литературного табеля о рангах, свирели, скрипки Ротшильда, а в одном из карманов штанов - дырку. Поковырявшись, Антон Павлович, понял, что видимо уже навсегда расстался с немногочисленными, но дорогими для его сердца предметами и очень расстроился. И даже плакал.

Тридцать три урода.

Кому как не Петербургу было известно имя хозяйки, литературного якобы, салона Лидии Дмитриевны Зиновьевой-Анибал. Кто-кто, а Петербург не мог не знать всей правды о «Тридцати трёх уродах» размещавшихся в фаллической башне на Таврической. В море общественного осуждения, став на время покровительницей для всех «пожелавших женщин», Лидия Дмитриевна превратила свой будуар в некий островок отдохновения для всех пожелавших женщин. Но в силу несоизмеримости размеров с числом приходящих вводились ограничения. Отсюда как раз и проистекает вся тайна и весь тот незамысловатый корень названия, литературного якобы салона на Таврической, а именно «Тридцать три урода».

И голубушка чешет.

Анна Ахматова любила почесаться об угол чего острого. Бывало, всё вертится, да поводит плечами, а потом и скажет своей прислужнице Музе: «Голубушка, а не почесать ли нам спинку?» И голубушка чешет, потому как не отказать примадонне. Тут бы всему и кончиться, да и истории всей конец. Но незадрёмано око беса. «Ну почеши, почеши голубка Анну Лохматовну. Почеши. Не узнают ведь». И голубушка чешет.

Положение

А как бы вы поступили, предложи вам сразу двое мужчин руку и сердце, тем более, такие как Рильке и Пастернак. Вот и Цветаева Марина Ивановна растерялась, на похоронах которой не было ни того, ни другого.

Выход

Владимир Маяковский ввалился в общество. Раскланявшись с дамами, поприветствовав мужчин, громко бзднул. Дамы вспрыснули. Мужчины онемели. Бывший там Бурлюк проорал: «Гениально!» и снова закрыл глаза. Вечер был испорчен.

Яма

Бывало, как обкатит тоской немолодого уже Куприна, заберётся в яму и обязательно в ту что погаже, с мухами, да червяками и сидит сиднем. Сутки сидит. Трое. Слова не скажет. Мужик ходом пройдёт, плюнет. Баба присядет, пёрнет. Собака облает. А он всё сидит. Сутки сидит. Трое. Смеялись, дурачком почитали. А как уж не выдержат, изнемогут сердца российские под пятой святости такой оглоушённой, так скопом всем, взявшись, и идут, не то на поклон, не то за причастием к Женьке, что из дома Анны Марковны. А много ли надо мужику тому хожему, да девке дворовой той? Им что, слёз чужих жалко? Тут кабы своих то не расплескать. Прибежит Женечка. Всплеснёт ручками: «Что жа ты милай над собой утваряешь?» «А я Женька, - Куприн на то скажет, - за вас, паскуд, за всех крест на себя навсегда взвалил. Я Женя знаю, что многие меня находят безнравственным и не приличным, но, тем не менее, Яму свою посвящаю материнству и юношеству».