Француский самагонщик : Ночь в окрестностях Манежа

18:11  10-03-2008
Где он, бронзы звон или гранита грань? В.Маяковский
Остановись, мгновенье! В.Гёте


Отзвенел одинокий удар курантов, и Москва вдруг словно обратилась в гранит и бронзу – в центре города, цемент и гипс – на окраинах, да ещё мрамор – это в основном в метро.
В окрестностях Манежа случилось так же: всё стало гранитным и бронзовым. И неподвижным.
Враз замерли немногочисленные уже автомобили, только что летевшие к Лубянке и дальше – одни в сторону Сретенки, к бульварам и Садовому кольцу, другие – мимо Политехнического, к Китай-городу, Кремлю, на набережные, в Замоскворечье. Мгновенно остановилось мельтешение мелкой мороси, а лучи фар, выхватывавших её из полутьмы, сделались как будто твёрдыми, осязаемыми. Перестали полоскаться на ветру, но не опали бессильно, а застыли, точно изваяния, огромные флаги над Большим Кремлёвским дворцом и над Думой.
Люди, ещё бродившие в этот час по площадям и улицам, тоже превратились в статуи. Даже лейтенант милиции Макеев, несший службу на углу Никитской и Манежной, у светофора, собравшегося было переключиться на зелёный, но застрявшего на жёлтом, и тот окаменел. Опустил веки, моргнувши, да так их и не поднял.
Словом, замерло всё до рассвета. Но не до рассвета. И не всё.

Всадник медленно поднял руку, коснулся козырька фуражки. Не поворачивая головы, лишь поводя глазами, посмотрел направо, где когда-то стояла¬ гостиница «Москва», – неопределённо дёрнул уголком жёсткого рта, – потом налево, на развесёлую компанию мишек и зайчиков. Упёрся тяжёлым взглядом в пародию на самого себя, – в некрупного карикатурного Победоносца верхом на чём-то вроде морского конька.
Затем всадник моргнул – наблюдатель услышал бы негромкий, но чёткий каменный стук, – потрепал своего жеребца по мощной шее, вытянул губы дудочкой, причмокнул. Конь тронулся неспешным шагом, вынес седока на мостовую.
– Левее, Серко, – отрывисто скомандовал всадник, чуть натянув узду.
Конь послушно повернул и, аккуратно огибая машины, двинулся наискосок через площадь.

Некто в парике, камзоле, штанах до колен и башмаках с пряжками сидел на скамье в позе, говорившей о сильной усталости и явном желании выпить с устатку чего-нибудь крепкого.
Короткоштанный почувствовал покалывание в затекших ягодицах. Он выпрямил спину, вытянул ноги, разминая их. Потом встал со скамьи, спустился, прихрамывая, во двор красивого здания, выстроенного в стиле классицизма, близоруко всмотрелся в ночь. До слуха обладателя камзола донеслись мерные удары.
Из тумана появился всадник.
– Смиррр-на! – гаркнул он. – Ррравнение! на! знамя!
Короткоштанный вздрогнул, вытянулся в струнку, затем пробормотал что-то про себя, расслабился и сварливо ответил, сильно окая:
– Здорóво живёшь, Егорушко! Всё шутишь…
Всадник остановил коня, грузно спешился, протянул руку для пожатия.
– Здорóво, Василич. Как сам?
– Вот хромаю, – сообщил короткоштанный. – Выпить есть?
Всадник коротко гоготнул, за ним негромко ржанул конь.
– А как же!
Егор вытащил из кармана галифе приличных размеров фляжку, свинтил колпачок, приложился, протянул Васильичу.
– Благодарствую, – слегка поклонился Михайло Васильевич Ломоносов и сделал хороший глоток.
– Да уж будь, – отозвался Георгий Константинович Жуков.
– Хорошо, – оценил Ломоносов, прислушиваясь к своим ощущениям. – А то сидишь, сидишь…
– Ну, раз хорошо, тогда – за Саню Рукавишникова! – провозгласил Жуков и снова приник к горлышку. – Молодчага, что в карман мне фляжку заваял! С пониманием мужик. А закон твой, Василич, – объявил он вдруг, – говно!
– Отчего ж это говно?!
– Да оттого. Это не иначе, как Лавуазье тебя с толку сбил.
– Я первый открыл, – возмутился Ломоносов. – Это я сказал: если где чего убавится, то, стало быть, в другом месте столько же прибавится! Я сказал! А Лавуазье примазался!
– Ну и дурак, – веско рубанул Жуков. Конь фыркнул и подтверждающе мотнул головой. – Вернее, оба дураки. Вот, гляди, – маршал потряс фляжкой. – Сколько было, столько и осталось. Хоть всю ночь пей. А нам с тобой веселее сделалось. Так-то. А ты говоришь. Погоди, сейчас закусим. Серко, сообрази-ка пожрать!
Они вышли на тротуар, конь сильно топнул копытом по асфальту, отколов внушительный кусок. Жуков подобрал пластину, разломил её пополам, одну сунул Ломоносову, от другой откусил сам.
– Не сахар, конечно, – произнёс он, жуя, – но ничего, жить можно. Точно, Василич?
– Из нефти это делают, – пробормотал Ломоносов. – Дай-ко глотнуть, Егорушко.
– Держи… А что из нефти, это да. А нефть у нас из Сибири. Тут ты, Василич, прав был – Россия, она Сибирью прирастает. – Маршал отобрал у академика фляжку и припал к ней. – На, Серко, и ты глотни, хороший мой. – Жуков с неожиданной нежностью погладил коня по широкому крупу. – И закуси, закуси, папа о тебе заботится, видишь… Да, Василич, нефть это, понимаешь, дело такое… Вот Менделеев сказанул-то, ты только подумай: топить нефтью, говорит, всё равно, что топить ассигнациями! А чем же ещё топить-то, кроме как нефтью, ну да газом ещё? Чем? Дровами, что ли?
Маршал и конь синхронно заржали.
– Хотя, – продолжил Жуков, – я его, Менделеева, уважаю. Водку изобрести – это, брат Василич, не шутка. Смиррр-на! – гаркнул он вдруг. Ломоносов дёрнулся. – Не ссы, матрос сиротку не обидит! Я ж тебя, Василич, ещё сильнее уважаю! Мы ж с тобой мужицкой породы! Вот Серко у меня благородных кровей, да. Но он конь, ему можно.
– Да ну? – удивился академик. – А что ж кличешь-то по-простому?
– Это я его так, ласково. По правде-то он Адреналин.
– Скажи-ко! – восхитился Михайло Васильевич. – Адреналин… Эко… Да только ты, Егорий, знай – мы, Ломоносовы, старого роду будем.
– Старого, да удалого, – невпопад ответил Жуков и хлопнул приятеля по плечу. – Ты ж, ядрёна табакерка, архангельский мужик!
– Табачку бы…
– Где ж его возьмёшь… У Иосифа если только. Да у него хрен допросишься, у гада.
Выпили ещё, зажевали асфальтом. Помолчали.
– Присесть не желаешь, Егорушко? – предложил учёный.
– Да ну… Ты ещё не насиделся, что ли? И так жопа каменная. Это, – оживился маршал, – Ильич так Молотова звал: каменная, жопа, гагага!
– Хе-хе, – неуверенно поддержал Ломоносов. – Который Ильич, Чайковский?
– Ленин! – внушительно поднял палец Жуков. – Владимир Ильич. Он нынче на Калужской стоит, да ты знаешь. А вот Чайковский твой как раз самая каменная жопа и есть. У него вокруг очка, поди, мозоль каменная. Слышь, Василич, ну, выпили, закусили, про науку поговорили культурно, то, сё… Кураж у меня, пошли, что ли, на угол. Отколем что-нибудь лихое, а там и до баб дело дойдёт.
Друзья двинулись к Большой Никитской, Адреналин-Серко цокал копытами чуть сзади.
– Экое непотребство… – пробормотал Ломоносов, оглядывая застывшего рядом со светофором лейтенанта Макеева.
– Точно так, – согласился Жуков. – Ух, не люблю мусоров! А вот сейчас мы ему и поднасрём. Серко!
Он подвёл жеребца вплотную к постовому, засунул каменный палец коню под хвост. Серко согнул задние ноги, раскорячился.
– Ну, давай, милый! – вскрикнул Жуков. – Серко ты или не Серко? Огонь! – И резко выдернул палец, как пробку из бутылки.
Под ноги лейтенанту посыпалась мелкая щебёнка.
– Серко, – меланхолично подтвердил Ломоносов.
– Эх, – огорчился маршал. – Да что с тобой, родимый? Раньше, бывало, цельные булыжники вываливал! Захворал, что ли?
Конь печально опустил голову.
– Ну, не переживай, – проникновенно сказал Жуков. – Я ж к тебе один хер со всей душой. Болезный ты мой… Василич, отвернись-ка.
Он поцеловал Серка в морду, потом обошёл его сзади, ухватился за круп, подтащил к бетонной тумбе, взобрался на неё, спустил до колен галифе и пристроился к коню.
Ломоносов сплюнул.
– Скотоложество, – пробормотал он, сильнее обычного налегая на «о», – есть богопротивное бесовство.
Однако под ложечкой противно сосало, и голова шла кругом. Мог бы вспотеть – вспотел бы непременно.
– Это, – сдавленно откликнулся маршал, – родная моя душа... Эх… Эх… Парад Победы с ним вместе… Эх… Эх… Эх…
– Фляжку подай, – попросил Ломоносов тусклым голосом. – Тебе-то покуда без надобности…
Через некоторое время Жуков глухо зарычал, а Серко душераздирающе заржал.
– Всё, – услышал академик, – можешь поворачиваться.
Ломоносов снова плюнул на тротуар.
– Слышь, Василич, – сказал Жуков, слезая с тумбы, – а вот не пойму, чего ты теряешься. Ты глянь, в двух шагах целая орава. И мишки тебе, и зайки, и козлики разные. Зря, что ли, этот, как его, Церетели, трудился? Ты бы присмотрел кого-нибудь, да и того…
– Скотоложество… – повторил Ломоносов. – Сказано: не возжелай осла ближнего твоего.
– Серко не осёл, – возмутился Жуков. – Серко верный мой конь и товарищ, понял? А я считаю, что уж лучше зайку отодрать, чем пидараса какого-нибудь.
– Мужеложество, – изрёк учёный, – тоже есть грех. Но меньший.
– Тьфу! Упрямый ты, Василич, одно слово – Ломоносов. Ну, не хочешь зайку, так вон же сестрица Алёнушка с братцем Иванушкой.
– Что ты, что ты! – замахал руками академик. – А Пётр Алексеевич?! Поблизости он тут, как придёт своим на выручку… Особливо отрокам да отроковицам. Они же все – братья во Зурабе, а государь зело велик и страшен! А коли в гневе – вовсе не приведи Господь!
– А, это да, – согласился маршал. – Это понимаю. Отвесит, так уж отвесит. Не люблю грузин, – добавил он. – Зураб этот, Виссарионыч тоже… И немцев не люблю. Ну, выпьем!
Поочерёдно приложились к фляжке.
– Немцев и я не люблю, – сообщил Ломоносов. – Ох, в академии бился с ними! Палки о спины ломал!
– Палки он ломал, – проворчал Жуков. – Ты бы повоевал с ними… Танковые колонны Гудериана видал? Группировки фон Рунштедта? Фон Бока? Клейста? А?! Дали они нам просраться… Да уж зато и мы, – он воздел крепко сжатый кулак, рубанул неподвижный воздух, – и мы потом… В собственном логове… Зверя… А грузин не люблю, – заключил маршал. – Пошли, что ли, на Красную площадь. Погуляем, покуролесим, а потом и тебе, Василич, кого-нибудь найдём. А то ты, неровен час, дрочить примешься, а это уж совсем не здóрово. Не по-нашему это. Ты уж потерпи, основоположник.

Двинулись на Красную площадь. Серко трусил рядом. По пути посокрушались, что женских памятников в Москве ну совсем мало.
– Фактически одна только Крупская неподалёку, – сказал Жуков. – Я бы тебя к ней отвёл, только там всё время Пушкин пасётся. Нервный, сука, чуть что, за пистолет хватается.
– Знаю, Егорий, – печально молвил Ломоносов. – Ещё Гончарова поблизости, да она при храме, неловко.
– Предрассудки, – отрезал маршал. – При храме, не при храме… А вот Серёга Есенин за Наталью и башку отвернёт. Серёга – это реальность, данная нам в ощущениях, как учил Владимир Ильич. Тут поперёк не попляшешь. Кстати, не знаешь, Василич, как он, Ильич-то, такое терпит, что к Крупской Пушкин всё время бегает?
– Отдалённо стоит, – рассудительно сказал Ломоносов. – Ему до жены дойти, огулять и на место вернуться времени не хватит. А потом, у него на постаменте, сказывают, фигура аллегорическая – Революция. Вот он с ней и живёт. А то ли и не живёт, потому как не может. По-разному врут.
Жуков засмеялся.
– Ну, уж мы-то можем. Верно, Серко?
Конь всхрапнул.
– Во-во. Ну, Василич, пришли. Ты, если хочешь, вон с Мининым и Пожарским пообщайся. Шерочка с машерочкой, тьфу на них. А я пока слазию Лёньке Брежневу щелбана дам.
Маршал изобразил мощный щелбан в воздухе.
– С бюстом, конечно, не больно интересно. Но – надо. Порядок у меня такой. А то орденов со звёздами понацеплял себе, засранец. Давай только глотнём ещё по сто грамм фронтовых. Будь! Серко, а ты тут постой, сладкий мой.

Возвращались тем же манером. Жуков был почти доволен проведённым временем, Серко выглядел беспокойным, Ломоносов оставался грустен и напряжён. По дороге отбивались от налетевшего и затеявшего кривляться Победоносца. Маршал зычно кричал «кыш!», жеребец храпел, становился на дыбы и молотил по воздуху копытами, академик осенял карикатурного святого крестным знамением, а тот вился вокруг на своём коньке, исполнял фигуры высшего пилотажа, дразнился иноземными словами и плевался. Потом, видать, соскучился и улетел.
– Сейчас Калинину на голову нагадит, – отдуваясь, сказал Жуков.
– Бог помощь, – откликнулся Ломоносов. – А вот, Егорушко, относительно женского полу…
– Относительно женского полу… – передразнил маршал. – Я тебе, Василич, так скажу: я тебя уважаю, ты мужик правильный, но всё равно жалею, что тут меня поставили. Лучше бы на ВДНХ.
– Неужто на Колхозницу позарился? – ехидно предположил академик.
– Типун тебе! – возмутился Жуков. – Нет, в классовом смысле, оно конечно. Но уж больно здорова. И Рабочий же при ней, облом этакий… Нет, тут дело другое: есть на выставке фонтан – «Дружба народов» называется. А вокруг того фонтана пятнадцать кралей, по числу братских республик. Ммм… А поблизости и конные статуи разные, Серко бы тоже не обижался… Да вот стою тут, на Манежной, а туда и не добраться…
– Жалеешь? – сухо осведомился Ломоносов.
– Есть малость, – по-солдатски прямо ответил Жуков. – Но что ж делать? Куда Родина поставила, там мне и место.
Вышли на площадь. С Тверской донеслось гулкое: «Возвеселимся, братие!»
Серко пронзительно и жалобно заржал. Жуков быстро схватил его под уздцы и деловито бросил:
– Ну-ка, шире шаг! Мне с Долгоруким делить нечего. И Серко на кобылу его всё время кидается. Ходу, ходу.
– Время-то вроде бы ещё есть, – сказал Ломоносов.
– Есть, – подтвердил маршал. – Пошли-ка к Чайковскому. А то ты, Василич, я смотрю, извёлся весь.
– Эх! – вскричал академик, швырнув оземь парик. – Взыграло ретивое! Пошли! Дай глотнуть только! Напоследок!
– Почему напоследок? – удивился маршал.
– На реставрацию меня завтра ставят, – смущённо и гордо объяснил учёный.
– Ишь ты... А радуешься чего? Это ж на год, не меньше.
– Так-то оно так… Да только, Егорушко, пора уж почиститься, пора. Чешусь весь. Голуби замучили, спасу нет.
– Ну, – решил Жуков, – тогда точно к Петушку двинем. Побалуешься перед реставрацией, гагага! На! Для храбрости! – Он протянул Ломоносову фляжку. – Да не ссы, из «Жизели» напоёшь чего-нибудь, и всё путём. А мы с Серком покараулим.
Они свернули на Большую Никитскую и направились к Чайковскому.

Примерно через час (по параллельному отсчёту) удовлетворённый, хотя и в треснувшем парике, Михайло Васильевич сел в приличествующей ему позе на постаменте перед зданием Университета; Георгий Константинович взобрался на верного Серка и замер вместе с ним на своём месте, подумав, что, раз Василича на реставрацию ставят, в следующий раз пить-гулять с Карлом придётся, а он дядька весёлый, хоть по-русски ни бум-бум; застыли зверюшки над торговым подземельем; устроился, где ему положено, всласть похулиганивший Победоносец. Время возобновило обычный ход. Снова заплескались флаги, и понеслись автомобили, и двинулись, куда им требовалось, прохожие.
Светофор на углу Никитской и Манежной благополучно переключился на зелёный. Лейтенант милиции Макеев поднял веки, посмотрел под ноги, пожал плечами: непорядок, кучка щебёнки откуда ни возьмись. Надо будет дворников взгреть.
А в остальном – всё как надо. Без происшествий.