Dead Helena : Эпизоды из жизни мяса
22:22 01-04-2008
Эпизоды из жизни мяса.
На конкурс.
В какой из дней окружающий меня мир надломился? Теперь не вспомнить.
Мне тошно, я жгу керосин, таю, как плавленый сырок, но длинные, дрожащие тени на стенах моей комнаты никуда не уходят. Они молча стоят у меня за спиной, когда я читаю или пишу, тонкие, тихие и страшные. Меня давно перестало удивлять то, что существуют они вопреки всем законам физики и спокойно себе липнут к стенам, не смотря на отсутствие предмета, который должен бы был отбрасывать их. Я почти смирился со своими безмолвными соседями. И если бы только это…
Сумасшествие тихонько подкрадывалось ко мне по ночам, заискивающе топталось на пороге, едва слышно скреблось в дверь тоненькими острыми коготками. Я исписывал целые стопки страниц, до полуночи царапал по бумаге стержнем, но наутро, прочитав написанное, рвал в клочья все свои труды. Гадкие, черные слова, похожие на грызущих бумагу червяков, не могли передать обуревающих меня чувств. Смысл отслаивался от них и тек на пол, оставляя забавные, ничего не значащие закорючки. Мой внутренний сюрреализм не находил выхода.
.
В то время я жил в съемной каморке на чердаке, сплошь заставленной пыльными книжными стеллажами. Один в незнакомом городе, куда я перебрался в поисках поэтической тоски, уныния и вечного, непреодолимого одиночества, из колодца которого я рассчитывал черпать вдохновение. У меня не было ничего, кроме моего пальто и нескончаемой сигаретной пачки в кармане. У меня не было никого, кроме маленького и истерично плачущего себя.
Я сочинял стихи во время вечерних прогулок по пустым улицам и забывал их сразу же после того, как переступал порог своего жилища. Мне виделось что-то трагикомическое в том, что никому не было дела до моего маленького окошка под самой крышей, гаснущего лишь тогда, когда соседние окна давно уже спали. Я долгое время привыкал к отрезанным пальцам, которые кто-то постоянно подбрасывал мне в почтовый ящик, и не сразу смирился с тем, что в большом и сверхнаселенном полисе человек может быть гораздо более одинок, чем в Богом заброшенном захолустье.
.
В хитросплетениях городских вен и артерий я бродил, беззвучно шевеля губами, молился и плакал. Я затягивал петли следов вокруг шеи бронзового Есенина, я плевался трассирующими окурками в сердца Пушкина и Маяковского, я прикладывался к холодному бутылочному горлышку и подпирал плечом уличные фонари. Я подружился почти со всеми городскими призраками и весело трепался с ними о всякой всячине до тех пор, пока не начинал грохотать оживший метрополитен.
Люди перестали интересовать меня как биологический вид. Я старался не появляться на улицах днем, когда их было слишком много. Я с презрением наблюдал за людьми из окна своего старого дома, выходящего прямо на голубиную площадь, и радовался, когда пестрая, бурлящая толпа вдруг приходила в смятение от внезапно нахлынувшего дождя.
Запершись у себя в комнатушке, я часами перебирал старые книги, выискивал себя среди страниц. Мне казалось, я должен был быть где-то среди этой пыльной желтизны. Чуть-чуть надкусанный с одного бока пытливой мышью. Пряничный и бренный.
.
На улицах мне каждый вечер встречался хмурый и сутулый человек в кепке. Подкованные подошвы его сапог ломтями нарезали тухлое мясо мостовых. Он шагал, втянув квадратную голову в плечи, и губы его были плотно сжаты, будто бы он боялся, что необязательное слово случайно сорвется с языка. При себе человек всегда имел большой мясницкий топор, лезвие которого тускло отражало электрический свет уличного освещения.
Прохожий попадался мне в самых неожиданных местах, появляясь вдруг в пятне бледного света и бесследно растворяясь в темноте. Он был похож на вклеенный кадр, невесть откуда взявшийся, вырванный из контекста отрывок из чьей-то другой жизни, о которой я ничего не хотел знать.
Познакомились мы совершенно случайно. Зимой. Как раз во время первой оттепели, когда таял грязный свалявшийся снег по обочинам дорог, и становились видны похороненные под ним мертвые звери. Быть может, это было в декабре? Человек встретился мне у винно-водочного магазина, в очереди за портвейном. Топор свой, бережно обернутый газетой, он держал подмышкой.
- Кто последний? – спросил я, кутаясь в пальто от ветра.
.
Мясник Чернов жил на самом краю города. Там, где заканчивались дома и начиналась бездна. Днем он рубил людей, вечерами играл сам собой в шахматы и читал пахнущие типографией газеты. Полы в его квартире покрывала чешуя отклеивающейся полихлорвиниловой плитки, на стенах висели безобразные картины, на которых были изображены больные слоновостью голые люди с отстраненными восковыми лицами.
Аскетичный интерьер почти не включал мебели. Шероховатый потолок безразлично сочился холодной сукровицей, и росшая из него дрожащей кистой лампочка возмущенно мигала, грозясь в любой момент погаснуть.
В гостях у Чернова мне было спокойно. Сняв пальто и обувь, я обычно проходил в единственную комнату, садился на табурет и смотрел расположившийся на маленьком столике телевизор, который всегда транслировал бессвязный видеоряд. Из-за неисправной антенны, телевизионные каналы вязко наползали друг на друга, создавая сюрреалистический винегрет. Иногда сквозь помехи отчетливо проступали изображения людей со странными отростками на головах, и тогда Чернов говорил, что его телевизор показывает ад.
.
Ночью мы с удовольствием прогуливались по темному микрорайону и беседовали. Мясник совершенно не смотрел под ноги и наступал без разбора в мутные лужи. Я шел рядом и жег отсыревшую сигарету. Улица была пуста, и наши шаги гулко отражались от стен спящих строений.
- Все же, я не могу считать себя в достаточной степени мизантропом – вздыхал я – иногда мне, к великому моему стыду, еще бывает жаль какое-нибудь милое, глупое личико, трогательно удивляющееся пластилину своих собственных внутренностей.
- Человеческое тело – это шкатулка, полная замечательной боли! – говорил Чернов – Невозможно представить, сколько самых разных страданий можно извлечь из нее. Я разрывал людей железными крючьями и пилил двуручной пилой, я заглядывал в обезумевшие, слезящиеся глаза и видел там вывернутое наизнанку сокровенное и искреннее. Ненавидеть людей несложно. Сложно довести эту ненависть до такого качественного уровня, когда она переходит в трепетное и нежное чувство всепрощения. Как в Библии.
- С тех пор, как я сюда переехал, мне совершенно некому читать стихи – немного помолчав, пожаловался я Чернову – меня слушают только чугунные скамейки да фонарные столбы. Может быть, хоть ты уделишь мне немного времени?
- Ты хочешь, чтобы я дал оценку тебе, как поэту? – спросил мясник.
- Совсем нет. Я и так слишком хорошо знаю себе цену. Просто артисту нужен зритель.
Чернов пожал плечами:
- Ну, не знаю. Едва ли я хоть что-то смыслю в поэзии. Да и критик из меня никудышный.
И увидев мое огорчение, тут же добавил:
- Но у меня есть кое-кто на примете, кто готов помочь тебе.
.
Чернов достал из кармана ключ, покрытый пятнами ржавчины, и отпер большой висячий замок на двери подвала. Пахнуло затхлым воздухом нежилого помещения, и я увидел перед собой темные катакомбы, уходящие в неизвестность. Мясник поманил меня за собой, в черную нору, по бокам которой тянулись обитые железом двери. Двери вели в маленькие чуланчики, где добропорядочные граждане хранили всевозможный хлам. Я вспомнил, что у родителей моих тоже имелась такая подземная ячейка, в которой покоились оплетенные паутиной, мумифицированные трупы детских воспоминаний и консервированные фрукты в трехлитровых банках, которые (банки) все почему-то называли «четвертями». Чернов не без труда отпер одну из этих дверей и зажег в своей ячейке свет.
В тесном кирпичном помещении не было ни велосипедных колес, ни разобранной советской мебели, ни прочего бытового барахла, снесенного в подземелье за ненадобностью. Посреди комнатенки на полу стоял только длинный деревянный ящик, сколоченный из плохо подогнанных друг к другу сосновых досок. Некоторое время мы молчали, и я смотрел на этот ящик, изучая внимательно пятна смолы и шляпки гвоздей.
.
Чернов откинул в сторону крышку ящика и улыбнулся.
- Что это? – спросил я.
Что-то лежало в ящике, накрытое серой тряпкой, и лишь когда я подошел совсем вплотную, Чернов сдернул покрывало. И тогда я увидел, что в деревянной коробке лежала девушка. Ее голубовато-лунного цвета лицо выражало космическое умиротворение. Ладони покоились на груди. Истлевшее свадебное платье обтягивало все тело, кроме шеи и плеч.
Не знаю почему, но меня совсем не удивило то, что мертвая практически не подверглась гниению. Всего лишь несколько темных пятнышек виднелись на ее шее и одно, побольше, на тыльной стороне ладони, однако это ее совсем не портило. Девушка была прекрасна даже в стадии легкого разложения.
- Ей ты можешь прочесть свои стихи – прошептал Чернов.
- Как ее зовут?
- Света.
- Сколько она здесь лежит?
- Несколько месяцев.
Я осторожно протянул руку и дотронулся до синюшной ладони. Кожа мертвой была холодна и на ощупь напоминала глину. Вмятина от моего пальца так и осталась на ней.
- Она неплохо сохранилась. – сказал я.
Чернов кивнул и шмыгнул носом.
- Моя племянница.
Я присел на край импровизированного гроба.
.
- Она оживет?
- Только если ей понравится твоя поэзия.
- Я буду читать с выражением.
Чернов удалился, оставив нас тет-а-тет в тусклой подвальной ячейке. И я наскоро, волнуясь и запинаясь, принялся читать по памяти. Я еще ни разу не читал стихов мертвым, и, должен признаться, это было здорово. Никогда прежде у меня не было такого благодарного слушателя. Здесь, в этом тускло освещенном подвале, наедине с трупом, я задыхался от нахлынувших чувств. Подползая к Светлане на коленях, я целовал ее протухшие пальцы и шептал в посиневшие уши. Вирши мои, глупые, наивные, теперь в одночасье наполнились зубодробительным смыслом. То, что до этого росло и формировалось в толстом плетеном коконе моего Я, теперь вдруг стало рваться и лезть на свет. Слова перезрелыми овощами шлепались о каменные стены подвала. И из-под слипшихся, тронутых посмертной косметикой век девушки, вдруг выступили и покатились по щекам две коричневые слезинки.
В тот день я понял, что не смогу больше жить без своей гниющей принцессы.
.
Под покровом бархатной ночи, чуть отдающей бензином и прокисшими человеческими жизнями, я нес на плечах свою Свету и думал о том, что, наконец, нашел то, чего мне до сих пор так не доставало здесь. Сердце мое бешено стучало, дыхание перехватывало, но виной тому была не физическая усталость. Моя ноша в силу некоторых физиологических изменений не была тяжела – причина вонзающихся мне в душу игл крылась в другом. Тысячи мертворожденных фраз и стихов, расклеванных птицами строчек и заголовков, бились в черепные своды, стремясь найти выход из клейкой смолы притупленного мировосприятия, в которой они вязли все предыдущие дни. Перегрызая сами себе пуповины, они хлюпали в носоглотке и срывались в грязь теплыми кровавыми каплями, навсегда покидая свое пристанище. И я совершенно не знал, что мне делать – радоваться этому, или покорно гореть…
Мне хотелось написать для мертвой Светы все стихи мира и читать ей, забыв обо всем на свете, что не имело подлинной ценности. Я немедленно бросился к своему рабочему месту, заваленному старыми книгами, предварительно уложив свою гостью на кушетку. И с удивлением стал наблюдать за тем, как на бумагу ровными рядами ложиться неисправимая чернота чернил.