Игорь Жирдомирoв : Я, настоящий (а обязательно название?)
13:51 09-04-2008
Приветствую посетителей интернет-страницы Литпром.ру.
Мне приятно, что моя фигура интересует моих коллег и читателей, в том числе и потенциальных. Читая Литпром.ру, я с интересом наблюдал за тем, как формируется занятный культ имени меня, как неутомимо и затейливо изобретаются названия моих несуществующих романов, и коверкаются названия существующих. Действительно, сейчас я ощущаю, что нахожусь вне реальности, ибо не представлен в Интернете, а мои тексты передаются как-то тайком, как будто они - слухи. Спешу озадачить не до конца уверовавших в погрешимость идиомы охальников: я – реален. Вот небольшой кусок одного из моих новых, готовящихся к изданию романов, он пока не имеет названия. Читайте, высказывайте мнения, я с удовольствием поучаствую в новой для себя затее с интерактивностью. Всерьез подумываю открыть интернет-страничку. Всем желаю успехов в творчестве.
Глава I. Божья тестикула.
Введение (непролог некролога)
Обольщающей ложью воспряв, Петр и Павел подвесили на дереве запутанного паутиной клятвы в верности Иуду. Всем, что он сотворил им дурного, был невинный, но каверзный вопрос: «Куда вы дели деньги общины?»
Такова правда, которую ведал Иаков, и о которую, растянутую тайно между Утвержденным Силой и Утвержденным Богом, споткнулся смертельно, возвращаясь домой из Дома.
За то и пострадал казначей, и был убит вертикальным разрезом живота, коротким мечом сикария, обнажившим внутренности и душу, и подвешен, мертвый, как опоздавшие к вечере заветы Иакова. Смерть не таит своих тайн, а потому обман выпал из утробы вместе со стянутыми Павловым поясом кишками, ленточкой развернулся, колеблясь на ветру, утверждая простое и ясное, преданное и попранное.
Это злодеяние до сих пор не раскрыто.
Вергилий пишет в своих «Эклогах», в четвертой и восьмой, в их сожженной еще при Адриане, части:
Покой обретая, отлетают
Снулые мертвецкие цветы
У храма Аида в час,
Когда восходит Венера.
Ни Сервий, ни Бранко Вучич, ни Бартенштейн не смогли откопать в бумажной норе источник могущества слога, хотя Сервий был усерден во имя свое, а Бартенштейн – умен. Бранко Вучич видел мир с обратной стороны, где смыкаются веки с горизонтом, и духи алчно набрасываются на засыпающего, но и он оказался бессилен познать скрытое за лжегорельефом, фальшивым фасадом рухнувшего вместе с Империей колосса. И стал Вергилий Вирджилом – одной из богомерзких кукол, называемых также громовыми птицами. Какова ирония!
Следует ли тогда, выказывая открытое и гордое неповиновение историческому замыслу, считать трупных червей на теле покойника? Эта задача разрешима без раскрытия могилы. Поэтому довольно отыскать курган, и приложиться к нему губами, а заодно и понюхать воздух, едва различимо радужно переливающийся, подобно пленке на воде, в одной пяди от границы Оркуса, откуда стучатся те, кого не поняли, и никогда не поймем, пока сами не увидим растянутые на флагштоках жилы и пронзенные бьющиеся сердца гордецов и невеж, и осознаем беспричинно и сладострастно, что это – мы сами, in corpore.
*****
Вынимание
Сергей Дрищов, беспутный питерский маргинал, поэтический педофил, прозаический знаток телесного, устроил представление своей новой книги. Он был молод, мускулист, поглаживал рассеянно набалдашник трости, выполненный в виде фигурки эфеба, крылья которого были сломаны, вероятно, открыванием пивной бутылки.
Дрищов познал в своей текущей итерации и ласку и ненависть, и бывал временами изрядно бит, а значит, промышлял свой хлеб не зазря. Прикладывая ладонь козырьком, Сергей как бы рассматривал издали, взглядом обветренного и просоленного шкипера, немногочисленных ценителей и поборников, а также – о, удача - одного зоила, затесавшегося в нестройные ряды с неочевидным, но угадывающимся в суетливых поворотах его подкожных глазных яблок намерением выпить горячительного нахаляву, и, могло статься, выебать с чеховской усмешкой что-нибудь потоварнее из числа анемичных невнимательных поэтесс.
Дрищов, не выпуская из припотевших слегка рук томик своего opus, громко заявил вяло вожделеющему обыкновенных шалостей залу:
- В подтверждение серьезности своих доводов, изложенных в «Оправдании Иуды», я предлагаю уважаемой публике один маленький, но жирно жареный эксперимент над сознанием.
Зал позевал, а кое-кто даже проснулся, не исключено, что от звука, с которым на тугую как барабан лысину шлепается выпущенное мухой нано-говнецо. Здесь было жарковато, и зоил по имени Ферапонт накрылся платком, смоченным в собственных жидкостях – все прохлада.
Публика сыто провернулась, выпуская змеиные кольца, потягиваясь, и изрыгнула ожидаемое:
- Что за эксперимент? - то был голос младолитератора из Вологды, подозрительно напомнившего Дрищову своим обликом пресловутого плексигласового эфеба.
- Суть эксперимента лаконична и исчерпывающа, как устройство птичьего яйца, - взял высокую ноту Сергей, менторски поджимая губы, слегка поддув одной ноздрей воображаемый сопельный шар, как бы придающий авторитета позе и маске. – Я буду поочередно приглашать присутствующих, и жестоко, с придыханием, пытать, дабы развенчать миф о романтической и целомудренной природе созидательного начала в человеке, писателе. Склонность к наслаждению болью, как мне представляется, будет отчетливым доказательством того, что вы, выражаясь простецки, - в теме.
Зрители переглянулись. Зоил Ферапонт всхрапнул, и, не приходя в состояние бодрствования, ударил каблуком ботинка о пол, куда-то счастливо мчась кентавром по родному краю бесконечных и бессмысленных сновидений, среди зарослей хлопковых кустов белого шума - выраженного вовне собственного храпа. Иногда Ферапонт улыбался, и пускал слюну – хлопковые кусты храпа щекотал его напряженные первобытно гениталии.
Печальная девочка, неизлечимо больная, с геометрически аккуратными, будто нарисованными конструктивистом, кругами под глазами, поднялась со своего места, и подплыла к писателю, не касаясь стоптанными «балетками» пола.
- Как тебя зовут, дитя порочного союза Мельпомены и Эвтерпы?
- Изида Несчастная, - побледнела поэтесса, и сделала соответствующий знак лицом.
- Готова ли ты плотски доказать принадлежность к самобытным и независимым партизанам Духа?
Изида, оказалось, истолковала худым, но склонным к мистицизму, умишком фразу Сергея по-своему, потому что задрала сатиновую юбку, и сомнамбулически уставившись в потолочную лепнину, принялась стягивать с себя сиротского вида трусы.
За актом разоблачения внимательно наблюдал Дрищов, и еще пара-тройка сохранивших остатки гетеросексуальности очевидцев мистерии.
Неизлечимая Изида покорно, и не без своеобразного эротического изящества, шагнула из более бесполезной тряпки на свободу, и хотела было нагнуться, подставить свой впалый задик писательскому хую, который в это мгновение едва ощутимо шевельнулся в широких парусиновых брюках, а больше ничем себя не выдал, закаленный, как пися спящего и одновременного мчащегося кентавра в платке на угловатой голове.
Дрищов остановил ее, взяв за ладошки в следах от кожных паразитов:
- Подожди. Подставь мне пальцы, вот так, ногтями вверх, - с этими словами Дрищов ловко сжал двумя своими обрубками тонкие хрупкие пальчики поэтессы, а свободной рукой извлек из-за отворота пиджака длинную медную иглу – подарок почившей в бозе бабушки – рукодельницы и хлопотуньи, чья могилка и поныне украшает Шуваловское кладбище своей безыскусной прелестью, воплощенной в изгибах чугуна и отпаренного бука.
Задержав на краткий миг руку с иглой, демонстрируя ее наличность и реальность, Дрищов без лишних слов вонзил иглу под длинный неухоженный жолтый ноготь поэтессы, отчего та согнулась пополам, исторгла бритвенный стон, а в уголках ее рта выступила нежная пенка.
Дрищов милосердно помог девочке выпрямиться, и, деликатно удерживая ее за плечи, утвердил Изиду, как только что вкопанный в землю столбик. Из пальца Изиды торчала игла, а ноготь стремительно изнутри окрашивался бурым.
Следующим небрежным движением Дрищов ударил по игле снизу-вверх, и, звонко чпокнув, иголка подлетела вверх, ноготь целиком отломился от пальца, и кровь, уже ничем не сдерживаемая, побежала вон, капая сгустками на пол, разбрасывая свои метастазы вокруг – на снятые трусы, на носочки, торчащие из «балеток», на носки туфель Дрищова.
В воздухе сервильные сквозняки разнесли немедленный, по-особому сладковатый, запах женского дерьма, и следом за кровяными сгустками по дрожащим от болевого шока ляжкам поэтессы потекло жиденькое и испуганное го-вне-цо.
- Великолепно! – возопил Дрищов, пробудив от грез вскинувшегося тут же зоила. Оторванный от пальца ноготь отправился писателю в рот, ставя своим исчезновением запятую, или даже точку с запятой.
- Иди, малыш, изыди, Изида, - проворковал Дрищов новообращенной, и та, прижимая к вислым сисечкам раненую руку, наклонилась, чтобы подобрать недостающий элемент одежды. Дрищов опередил ее, ловко отбросив в сторону трусы кончиком вовремя подхваченной трости.
- Это не финал, Изидушка! – и, вцепившись поэтессе в бедро, с силой запихнул трость с эфебом Изиде в зад, а потом вырвал трость, и на обломках эфебовых крыльев растянулись вывернутые ткани заднего прохода. Поэтесса рухнула на колени, и поползла, быстро-быстро перебирая руками и ногами, из зала, а за ней волочилась хвостиком, подпрыгивая, ее собственная прямая кишка, а на полу прирастала иероглифами акварельно-коричневая полоска го-вне-ца.
Зал дружно зааплодировал, и выстроился в очередь.
*****
Компендиум предрассудков
В прохладной тиши Серафимовского монастыря, что притаился посреди шумливой тополиной стаи близ Крестовицы, под сводами, которые терпеливо копят память в трещинах на фресках, на резных стульях, отнятых некогда турками, и отвоеванных обратно, сидели двое.
В ризе и облачении был человек по имени Дамиан. Дамиан держал в руках толстый, тлеющий временем апокриф. Вторым, в халате, отвисшем под пистолями, был четник, которого звали Бранко Вучич, и был он молод, а борода его - подкрашена на раздвоенном конце.
Бранко Вучич кормил случайную птичку, залетевшую в храм. Отламывая кусочки от хлебной головы, Бранко Вучич приговаривал:
- Как клюешь хлеб мой, так выклюй глаза врагам моим. Как поешь осанну этим стенам, так спой погребальную песню им.
Птичка прыгала от крошки к крошке, и наклоняла головку, хитро поглядывая блестящим глазом.
- И все-таки, Бранко, хлебные крошки не прорастут в колос, а зерна сомнения не в состоянии поколебать веру. Предполагая, что человек, называемый нами Искариот, не был вором, предателем и самоубийцей, мы получаем выбор, который вреден для нас, потому что искушает к неверию. Я склонен верить в версию о павлинианской ереси, но перевернуть гору может только другая гора.
- Но не думаете же вы, отец Дамиан, что сразу три греха на одного участника предопределенного - это замысел Творца?
- Так написано.
- Написано также и то, что однажды всех нас изрубят в куски кривыми полумесяцами.
- Не верь в начертанное на песке. Волна смывает даже самые прочные замки, выстроенные на берегу неспокойного моря.
- Иногда мне кажется, святой отец, что моя пищаль водит моей рукой. Значит ли это, что я более не должен приходить на исповедь? Значит ли это, что стреляю более не я, а некто, за которого я не в ответе?
- Однажды твоя пищаль наведет тебя на ребенка, Бранко. Ты должен готовиться.
- Я понял. Эти книги, - Бранко Вучич кивнул на фолиант в руках священника: - пришли к эфенди Хассаму вместе с латинянами, головы которых давно сварились в желудках псов за то, что латиняне искушали, а ушли – вместе со мной, никогда не думавшим, что можно сомневаться. Жены плакали, и дети плакали, когда я складывал на золотое блюдо уши их мужей и отцов. Теперь мне кажется, что я по беспечности сложил на то блюдо и собственные уши, - Бранко грустно рассмеялся.
- Вера, Бранко. Вера – это все, что у нас есть. У тебя, у меня. Ни ветер, ни стужа, ни дамасская сталь не уничтожат то, что нельзя вырезать вместе с сердцем. Поэтому я, пожалуй, сожгу твои подарки.
- Как будет угодно, святой отец. Ведь это всего лишь книги. И все же я думаю, что однажды признание великой лжи обернется для наших потомков великой болью. Я попробую предостеречь их, если только смогу. Вот, возьмите, или на память, или в костер, - и Бранко протянул пистоли отцу Дамиану, а тот - принял, с непривычки обжигая руки о холодный и скользкий металл.