elkart : Целлулоид.

13:55  07-05-2008
Время выглядит по-разному. Мы не замечаем, но циферблат будильника разительно отличается от настенных и башенных. Разные формы, разное начертание, римское, латинское, клоунское и перекидное.
Иногда я думаю, сложилась бы моя жизнь иначе, если бы я стал дизайнером циферблатов?
Потом понимаю, что вряд ли.
Если только заниматься дизайном маятников и гирек.
Впрочем, моя профессия не лишена некоторого, как в нынешние времена говорят, «креатиффа».
Моя работа — составление фотороботов.
Отчасти — фотосъемка на местах преступлений.
Но фотороботы — основная.
Она не так сложна. Есть набор глаз, губ, носов, причесок, овалов лица. Есть несколько аппаратов, наподобие старинных диафильмоскопов, в которые вставляются пленки, пленки прокручиваются, и лицо на белой стене меняет свои очертания. Не очень сложная работа.

В последнее время я начал задумываться о времени. Уже не столько о том, которое прожито, сколько о том, сколько осталось. Прожито несколько десятков лет. В дни раздумий, непонятно как, я пришел к мысли, что у меня почти не осталось фотографий тех, кого я любил. Как-то так вот вышло. То не было фотоаппарата с пленкой, то не было любви.
И я решил – такой вот каприз! — воссоздать лицо одной девушки, которую когда-то очень любил. Да и сейчас еще помню.

В свободное время я начал подбирать её лицо из своих подручных материалов.
Овал лица, прическа, нос, губы, глаза...
Со стороны так легко и просто, но это был первый случай в моей практике, когда я не мог добиться сходства. То есть что-то было, но на всем был неприятный оттенок фальши. Словно это лицо преступницы или покойницы. Хоть совсем бросай эту затею, настолько мне не нравился результат.
Я стал размышлять о причинах такого несоответствия. Постепенно я понял. Фотографические пленки поступали в наш архив со всех фотостудий города, в которых производили съемки на паспорта и документы. Они хороши с точки зрения подбора анатомического портрета человека, но безжизненны, как фотография на могилке. Такие фотографии можно безжалостно кромсать на куски, составлять новые лица – но все они как големы.
Моя затея была невыполнима. Я не мог воссоздать лицо любимой. Всё бы ничего, можно было бы отказаться от моего плана, ведь внутри меня я всегда помнил её счастливое лицо.

Все началось внезапно.
С размышлений о циферблатах. Как ни меняй дизайн шрифта, форму циферблата, но стрелки остаются стрелками, в сутках двадцать четыре часа, из которых, как правило, указана только половина пополудни, то есть первые двенадцать, а остальные остаются за кадром. И, похоже, я вступил именно в эту стадию. И механизм моей памяти постепенно стал ошибаться и указывать всякие мелкие неточности в картинах, которые я видел внутренним взором.
Мелкие детали стали подмениваться картинками из моих архивов. Мне стало страшно, потому что моя память стала превращаться в ненужный мне склад мертвых носов, губ, ушей и ничего не могла добавить, могла только заменить любимые лица.
Я не знал, как бороться с этим. Что можно противопоставить времени?
А стрелки часов всё также неумолимо бегали по кругу, иногда по квадрату, по ромбу, по овалу, где разными шрифтами были отмечены часы, дни, месяцы и годы.
Иногда я возвращался к своей мечте, но понимал с каждым разом, что терплю неудачи. Моей любви становилось всё меньше и меньше. Остались только вертикальный овал лица и горизонтальные овалы теней вокруг глаз.

Может показаться странным, но однажды я купил на барахолке старые деревянные часы с циферблатом овальной формы. С некоторых пор часы казались мне лицами времени. На некоторых девять минут одиннадцатого, на некоторых – семнадцать минут девятого. Такие очень характерные часы. Заводились они ключом, который был отдельно. Как ключик Буратино, мелькнуло у меня. Но этот был не золотым, обычным серым ключом, с продетой ниточкой, за которую, как пояснила хозяйка, его следовало привязывать к ножке часов, чтоб не потерять.
Мне понравились часы, я купил их. И спросил у продававшей их бабушки, нет ли у неё еще каких-нибудь интересных вещиц. Она достала из сумки из кожзаменителя старые открытки, годов пятидесятых, на которых были изображены кудрявые смеющиеся и загадочные девицы, с надписями типа «На долгую память» и «Люби меня, как я тебя и будем верные друзья». Старые такие черно-белые открытки, которые раскрашивались в тогдашних фотостудиях вручную. Я взял одну такую овальную открыточку, и подумал еще, нельзя ли из этих лиц что-нибудь извлечь для моих архивов, но потом понял что вряд ли. Лица были однотипно-ангельские, и я даже не мог вспомнить встречались ли мне подобные лица за последние двадцать лет. Нет, определенно не встречались.
Я еще подумал, что, повесив такую картиночку, определенно означает вступить на первую ступеньку к старчеству.
И когда я развернул карточку к себе желтой картонной основе, то вдруг понял, за чем я вообще взял её в руки. Сначала я этого не понял. А теперь явственно разглядел, что окантовка у этой фотографии сделана из кинопленки. Узкой кинопленки, красиво, между прочим, выглядело, необычно, такая гладкая темная перфорированная рамка получается.
Может показаться странным, но в это мгновенье я понял, где я найду утерянные черты моей любимой.
Эти открытки сделаны в те времена, когда были в моде черно-белые фильмы. А на цветную пленку снимали мало. Конечно, с этих открыток пленкой уже не воспользуешься.
Но ведь наверняка где-то есть архивы этих кинопленок, и ими можно воспользоваться.
Я ощутил прилив энергии, какого уже давно не было.

* * *

«Эй, парень, спишь, что ли? Чего приснилось-то?»
Старый киномеханик тряс меня за плечо.
Я помотал головой.
«Сон приснился. Интересный. Живой.»
«Ну, пошли в будку, расскажешь».

Мы сидели в будке, пили крепкий самогон, и я рассказывал ему свой сон.
«Мне снилось, что я вижу откуда-то свыше черную конницу, на черных конях скачущих, лавой стелящихся через белое заснеженное поле. Откуда-то справа наискосок вверх влево.
И вроде это черное воинство так скакало когда-то давным-давно, лет сто назад. Видел атамана, со своим ординарцем скачущего впереди войска, по следам разведки, посланной вперед.
Потом увидел маленького девятилетнего мальчугана, с красиво очерченными губами, как лепестки роз, с голубыми глазами, который ужасно хотел стать одним из этих воинов в буденовках. На миг я увидел его молодым восемнадцатилетним парнем, в островерхом войлочном шлеме, с винтовкой с примкнутым штыком. Глядящим прямо на меня. Колючий снег бурана летел мне в лицо.
Потом я стал им, а за спиной у меня текла расплывшимся вулканом моя кавалерийская лава в черных шинелях на чёрных конях.
А когда я оглянулся, то увидел позади себя лишь большое заброшенное кладбище, за серыми оградами которого толпились серые деревянные кресты.
Я понял, что здесь лежат те, кто когда-то проходил здесь с боями. И умерли они не в боях, а потом уже, в мирные времена, просто хоронят их здесь. И со дня смерти последнего моего однополчанина прошло не меньше полусотни лет.
Я взглянул в седло, в котором сидел. А это оказался остов старого мотоцикла, черного цвета, с люлькой, еще хранящей остатки черного лака и блестящие хромированные кольца, украшавшие его. А в люльке была земля и в ней уже давно не росли цветы, только высохший бурьян.
Остов цветов.
Я повернулся спиной к кладбищу и понял, что я стал взрослым сильным мужчиной.
Перед собой я увидел реку, на мелководье которой ловили рыбу двое казаков.
Они были в простых домотканых рубахах, и я услышал как они вполголоса поют песню, старую казачью песню, слова, правда, в ней были немного не те, но припев тот же.
Я тихонько подтянул им в такт и по их одобрительным ухмылкам понял, что прошел какое-то важное для них и меня испытание, что им вправду любо видеть перед собой крепкого мужика, который станет им другом, братом, соратником.
Один, постарше, взяв в зубы казачью люльку с крепким табаком-самосадом, кивнул мне, приглашая половить с ними рыбу.
Я взял третье удилище и пригляделся, что за насадку они цепляют на крючок. Сначала показалось мне, что это нарезанные кусочки рыбы, а потом понял, что они отсекают от куска то ли поролона, то ли резинового коврика, то ли толстого слоя пластмассы...»

«Целлулоид, — задумчиво произнес старик».
«Можно и так сказать.»
«А что же найти ты хотел в этом целлулоиде?»

И я рассказал ему о своем немного безумном желании найти старые пленки и слепить из них любимое мною лицо.
Рассказал о своей работе, о том, как приносят нам ненужные и бесполезные фотографии, по которым можно слепить преступника, но никогда не слепить любимую.

«Пойдем, прервал меня старик. Вижу, это твоё».

Меня Анатоль Степанычем звать. Директор прежний всё Анатоль Франсом величал. У тебя, шутил, мозгов как у Анатоль Франса, маловато. Так и просидишь всю жизнь, как собака Павлова в будке, киномехаником. У меня и фамилия, не поверишь – Мылов. Есть Шилов, а я Мылов.
Еще учитель в школе говаривал, быть тебе, Толька, киномехаником с такой фамилией.
Вот, значит. Ну на директора не обижаюсь, их на моем веку сколько сменилось, чего на каждого обижаться.
А вот дружок мой, Лёха, художник наш при кинотеатре был, всё ленинские комнаты оформлял и афиши малевал.
Талант был. Мы с ним дружили крепко. Выпивали, не без того.
Он тоже придет, как ты, лбом уткнется в кресло и спит.
Сеанс закончится, я его побужу, пойдем в будку, поквасим...
Старый киномеханик затянулся беломориной.
Откашлялся.
Нам раньше как было? Пришлют обрезков пленки, я их в аппарат вставлю, Лёха простыню натянет перед экраном и давай срисовывать. Ну и не только срисовывать, он и так неплохо малевал. Это ж тебе не ленинов рисовать
А потом эти обрезки уничтожать полагалось, сжигать.
Ну, помню к директору пришли, Лёха и гуторит:
«Мол, Аристарх Ливаныч, у Степаныча дома печка-голландка, ему больно удобно целлулоидом дрова разжигать. Дозвольте, обрезки домой сносить будем, там и жечь, а то за кинотеатром, где их жечь, вонищу одну разведем».
Разрешил.
Акты, конечно, требовал, строго тогда с этим было, но не проверял, верил.
Хороший директор был.
А тогда же мода на актеров была, вот Леха помню и приспособился карточки с них шлепать, с пленок-то. Нынче их уж и не упомнят, а тогда — что ты, на базаре с руками отрывали.
А чтоб не засекли, я их, пленки-то, дома, в погребке хранил. У меня их уж сколько скопилось то за те годы, и не упомнить. Кино каждую неделю новое, а то и два кина иной раз привозили.
Трофейное.
В банку железную их сложу, им и не сделалось ничего, темно, прохладно.
А то, помню случай вышел: затопили голанку, сидим в темноте, карточки шлепаем.
Слышу – в дверь стучатся. Пошел к окошку, глядь – мать честная! — директор новый стоит.
Я Лехе машу, бросай карточки в печь, тот одним махом всё вывалил, они сырые, копоть, дымят, черти. И смех и грех.
Директор зашел. Носом поводил: чего-то говорит у вас ребяты, дух не тот?
А Лёха и говорит, мол, старый еще директор велел, чтоб обрезки афишные в кинотеатре не жгли, жгли у Степаныча дома. Ему всё равно, а в кинотеатре почище будет. А Степаныч мол, привычный к пленочному духу, опять же акты все в порядке.
Ну тот поглядел, поглядел, криминала нету. Ладно, говорит, жгите здесь.
Ушел.

Ну, давай, по последней.
А ты как нарисуешь, принеси глянуть, какова была.
Да и так заходи, посидим, по маленькой опрокинем.

Лёха вот помер. Теперь и не нарисует афиш, да и сейчас кто на них глядит?
А ты бери плёнки, может, и слепишь свою красавицу.
Покажешь потом.

* * *

Я ушел.
Степаныч долго смотрел вослед мне в окно.
Потом обернулся. В простенке между окном и шкафом, на стене висел рисунок: лист бумаги, на нем три лица. Два мужских, одно женское. Они явно срисованы с какой-то старой фотографии, Степаныч на нем совсем молодой.
«Вот так вот, Лёха, — грустно говорит старик портрету, — такие вот дела».

Пленки, которые подарил мне старик-киномеханик, очень пригодились мне. На них действительно были крупные планы актрис, с которых я переснял в отдельный архив черты лиц. Работа долгая, кропотливая, я с удовольствием занимался ею несколько месяцев, потому, что чувствовал, что теперь сумею воссоздать то, что так хотел.
Повезло мне и тем, что выборка была сделана с большим вкусом и по видимому, включала в себя самое лучшее, что хотели показать в фильме режиссер и оператор.
Прошло как я уже упомянул, несколько месяцев, и новый архив был готов и я принялся с увлечением комбинировать черты лиц, доставшиеся мне в наследство от актрис того времени. Может показаться странным, но я довольно быстро воссоздал лицо моей возлюбленной. Оно было немножко потусторонним, заэкранным каким-то. Это и понятно: если учесть, чьи лица послужили исходным материалом.
Особенно мне приглянулись черты лица актрисы Лоран Баколл из фильма «To Have and Have Not».
Моя любовь действительно походила на неё... Или Лоран походила на мою любовь...

И чем дольше я смотрел на портрет моей любимой, тем с большим ужасом осознавал, что теперь потерял её навсегда. Нет, черты её лица были безупречны, исходники были замечательны, я никогда бы не смог воссоздать её столь точный портрет.
Единственное, что путало и пугало меня – они были взяты напрокат. И теперь они размывались, взятые плохим фотографом из разных лиц, и сливались в одно, похожее на оригинал и вновь размывались, становились чертами разных лиц, прекрасных, но недопустимых в мою память.

Сонце моё, как мне вернуть тебя? Спрашивал я самого себя. И безнадежное молчание было мне ответом. Моя работа показалась мне лишенной всякого смысла.
Тогда-то я и вспомнил о просьбе старого киномеханика показать ему полученное изображение.
Мне уже было всё равно. В один из осенних пасмурных дней, под проливным дождем я пошел в кинотеатр, на последний сеанс.
Каково же было мое изумление, когда на дверях я увидел табличку «ЗАКРЫТО».
Как оказалось, не только моя память закрылась от меня.
С трудом ориентируясь в дождливой мгле, я нашел дом, в котором жил старик.
Постучал.
«Не заперто, — отозвался полузнакомый голос, — входи, коли пришел».
Я вошел в знакомую комнату. Степаныч сидел за столом, читал книгу. При моем появлении отложил её, подошел ко мне, внимательно всмотрелся в моё лицо. Молча подошел к серванту, достал пару стаканчиков, графин.
«Давай по маленькой, а то простудиться недолго». Мы выпили по маленькой.
«Ну, чего? Получилось? Иль получилось, а не получилось?»
«Да, скорее второе, чем первое».
«Ладно, давай, показывай, чего ты там наваял».
Я достал портрет и коробку с пленками.
Степаныч кивнул, молча припечатал коробку ладонью, а портрет взял в другую руку и долго рассматривал.
«И что получилось: вроде и она, а вроде как и не она?»
Я согласно кивнул.
«Хотел еще сказать дураку: не с того краю пашешь, да уж больно ты счастливый был, когда с пленками домой бежал».
«И что теперь-то мне делать?»
«Собирайся, пойдем».
«Куда?»
«Топиться! — ухмыльнулся старик. – Недалече здесь. Пленки-то принес?»
«Да».
«Вернуть хотел? Погоди, рано еще».

Одевшись, мы вышли и зашагали по сумеречной улице по направлению к кинотеатру.
Подошли ко входу в кинотеатр, старик открыл дверь. Потом другую, в кинозал.
«Здесь постой, — сказал он и в полной темноте зашагал куда-то.
Я стоял. В темноте казалось, затаилось что-то неясное, вроде что-то было не то и не так, но я не мог понять что.
Может, выпитый ранее стаканчик подействовал, но я вдруг решил, что ничего плохого эта тьма не принесет, наоборот, это та тьма, в которой я столько раз проявлял фотографии, значит и здесь сейчас должно что-то проявиться.
«Растворителя понюхал, закрепителем запил», — вплыла в голову какая-то смешная фразочка. Я улыбнулся.
Наверху из будки киномеханика разлился по залу длинный луч, уперся в экран. Именно разлился. В воздухе висела тончайшая белая пыль. А кресел в зале не было.
Я не успел как следует испугаться или удивиться этому, потому что из будки прозвучал глухой голос: «Ремонт у нас затеяли. Вишь, кресла поубирали. Церковь будут делать. Раньше на балках под потолком всё голуби сидели, теперь ангелы сидеть будут...»
Он пробурчал ещё что-то неразборчиво себе под нос, потом погромче сказал: «Иди сюда, смотри там осторожней, не убейся ненароком, а то еще не хватало...»
Осторожно ступая, я добрался до входа в кинобудку.
«Давай пленку», — потребовал он, едва я вошел.
Я передал ему коробку с пленкой.
Заряжая её в просмотровый аппарат, он продолжал ворчать: «Кресла повыкорчевали, молиться будут, такие вот дела. Сторожем зовут, не гонят и на том спасибо. Раньше кина людЯм показывал, теперь они сами, а я токо сторожить пришел. Спохватились, да поздно, э-эх».

Посмотрев на экран, он перевел взгляд на меня.
«Она?» – строго спросил он, кивая в сторону зала, где на огромном экране словно в космической черноте ночи светилась моя любовь.
«Не знаю я, Степаныч, не томи душу».
Я бессильно присел на стул и закрыл лицо ладонями. Тьма окутала меня всего.
«Лёха мне ход подсказал, — непонятно выразился старик, — вот бери подсказку-то».
Я открыл глаза, поморгал, привыкая к свету.
Перед моим лицом на большой морщинистой ладони лежал и поблескивал ломаными гранями уголек.
«Бери, — мягко скомандовал старик, — иди к экрану, рисуй – я поднял было голову протестующе, но старик властным жестом остановил мой голос – знаю, не можешь, рисуй как сможешь, что получится, станет твоим.
Пока сам руками не коснешься, ничего путного из твоей затеи не выйдет, понятно тебе?»

* * *

Фигурка со сжатым в кулаке угольком шла к экрану – рисовать своею рукой свою любовь.
Старик отвернулся, зачем подглядывать за чужой жизнью, даже если показываешь её всю жизнь другим. Повернулся к стене, где висел небольшой портретик: углем неумело была набросана девушка, похожая на ту, что была мастерски изображена другим художником на картине в его доме.
Старик прикоснулся рукой к вьющимся локонам и произнес: «Вот Надежда, что самое главное в нашей жизни». И грустно улыбнулся.