Ик_на_ЖД_Ёдяд : Клякса на карте
12:48 11-07-2008
В читальном зале было пусто. Терпкий запах бумаги гнал мысли вскачь. Записать, все записать, ничего упустить нельзя, не имеет он права.
Шишмаков работал с бумагами. Не за так работал, а за совесть. Знал, что происходит неладное, видел по свернувшимся листочкам тополей, и это в июле-то! Воды городского пруда потемнели, и видевшие говорили, что дождливыми ночами из них рядочками выходят маленькие такие, розовые, с набухшей жилкой поперек лба, и пьют росу, а глаза – детские, влажные, на луну смотрят, и тоненько так напевают: «Лю-люшки лю-лю…Лю-люшки лю-лю…»
Шишмаков знал, видел, понимал, читал между строк. Вот – вырезка, «Демьяновский рабочий», двадцать третье августа одна тысяча восемьдесят седьмого. «За выдающиеся успехи в социалистическом соревновании старший мастер лесозаготовительного участка ДСК Рыжков Д. Л. награжден почетным званием и дипломом передовика производства».
Ничего такого, казалось бы, но между строк Шишмаков ясно читал тайные пометы, симпатические чернила, бывшие дурно сделанными, а оттого сохранившиеся, в желтых потеках, в бурых пятнах, в точечках и браке литер. «Выдающиеся успехи» - это ЧП, чрезвычайное событие. «Социалистическое соревнование» - это поиск, бег наперегонки, группами по девять, их можно делить на тройки. «Награжден почетным званием и дипломом» - нашли, нашли, что искали! На Отортене тогда ничего не нашли, а через тридцать лет – пожалуйста. Все изменилось, и там тоже, на казенной стороне, за дубовыми дверями, за высокими бетонными горами. Они и сейчас здесь, прибыли, по звонку от Первого, в черных «Волгах» с тремя осями, и яркими, молочный свет излучающими фарами, и решетками антенн на крышах.
Ходят, щупы вкладывают в норы, вынимают, цокают языками. Одинаково белолицые, с запонками – на них, верно, Земля вплетена в пшеничный злаковый венок, бронза и медь, а у начальника – позолота.
Шишмаков исписал блокнот. Нужно сделать копию, а то – выпадет как бы случайно, или под дождик попадет, и синие строчки размоются по клеточкам, разбегутся мысли.
А мыслей – тьма! Не та, что десять тысяч, но самая первая тьма, какая душно давит на виски, когда выходишь в сумерках на балкон, чтобы из бинокля рассматривать перелесок на родной окраине. Ни огонька, ни дымка. Но чувствовал: прячутся. Шипят в траве, оставляя слизь, приминая хвою, ползут себе к занорышам, и – между камней, фьюить, вниз, в глубину.
Расползлись, расплодились – небольшие пока, недоношенные, детки-сиротки, Полоза-Змея выродки, зубки блестят как жемчужинки, если фонарик навести. Наверное.
Из самой Москвы приехали. Стало быть, дело плохо, совсем плохо. Разрыли провал – говорят, «трубы меняют» - и там денно и нощно ворочают породу экскаваторы, а ГОК стоит, не дышит, ни визга, ни жалобы. Правильно, здесь – нужнее, здесь – передовая, а не в карьерах, не на площадках.
Шишмаков читал дневник дьячка Турунова, из хранилища, неизвестно как сберегли, спасибо безымянному библиотекарю. «На воскресном торжище пропала деваха из Рыкинских. Молодая совсем, нецелованная, в девичьем сарафане и уборе с розовыми лентами, жизни не видала. Мать сказала: «Ты постой здесь, в скобяном ряду, Марфутка, я калачей найду свежих, деревенских». Вернулась баба, с калачами, румяна от радости, что дешево отхватила, выторговала с грошик, а то и с два.
Вернулась, а дочери и нету, будто корова языком слизнула. Ходила мать до истертых ног, кликала, испрашивала – никто не знал, торговые клялись-божились, что не встречали ни в толпе, ни в воротах.
Купила калачей. Выторговала».
Ай да дьячок, все верно зрил, жаждой плоти томимый, все верно угадывал, только главного так и не понял – qui prodest.
Енянги говорят, в лесу за Висянкой живет зверь. Ходит, шатается, носом воздух тянет, а как почует человека в лесу – выходит, а сам как будто старичок обликом. Детей ищет, ему дети нужны. Он приманить умеет, у него есть берлога, с дверкой и маленьким очажком, между корней старого дерева, а дерево всякий раз – другое. Возьмет тебя за руку, поведет за собой, травы и настои покажет, стул подвинет, добро пожаловать, вроде того. А потом зубы показывает – а у него их не меньше ста, и все как рукой – ни очажка ни стула, ни чаю с брусничными листьями. Только яма, а в ней – зловоние, гниющая мякоть, оплывающая студнем вокруг косточек, и многие там – годами. Если выберешься – живой будешь, да только мало кто выбирался. Уж больно зубы у старика острые.
Шишмаков не верил енянгам, но допускал, что чувственное их зрение не обманывает, не дает ошибок.
Зло, зло таится, обложило Демьяновск, затаилось, притворяясь солнечными зайчиками на изумрудах сосновых крон. Чуть замешкался – и никакая гать не спасет, и сломается палка, как будто раскусили пополам, и не найдешь дна, упадешь в объятия трясине.
За окном библиотеки заревела сирена. Испытывают горожан на прочность, готовят к тому, что однажды придется уйти. И очень скоро – вся земля под городом в норах, все источено лазами, а посреди, под площадью Ленина – зал-пещера, а в нем - толстый и припудренный золотой крошкой Полоз-Змей, и его отпрыски.
Ну зачем, зачем сюда пришли люди? Чтобы друг друга давить да топить в муках? Столетие назад – механический цех смыло водой. А плотину сам Демьянов открыл, по его приказу вода залила и станки, и людей. А за что? За механического лесоруба? Ерунда это все, никакого лесоруба не было, а была только неуемная и беспричинная жажда убить, словно жертву принести ему, что прячется до поры под городом. А в пятидесятых, говорят, шарашку бетоном залили, когда поняли, что бомба уже есть, что бомбу – другие сделали. Здание-то до сих пор стоит, нелепая кирпичная коробка – проходная, а внутри – ворота в пятьдесят тонн, в штольню. Всю штольню залили, возили составами, под покровом ночи. Заводчане говорят, слышно иногда их, из-под земли как будто стучит кто. Грезится, конечно, там же глубина – метров двести. Грезится, а все же люди-то – погибли, мученически сгинули, и тоже по человечьей воле, только безликой, живущей в циркулярах со штампами допуска.
- Товарищ, мы закрываемся. Если хотите, я отложу ваши книги до завтра, - в голосе молодой тонкорукой библиотекаря были и тревога, и усталость, и даже нежность.
Шишмаков захлопнул книгу, бережно отер рукавом переплет. До завтра. До завтра, да. Если оно, конечно, настанет, это «завтра».
- А поп сбежал. Представляете, поп сбежал! – поведал Шишмаков девушке, передавая стопку книг. Она испуганно прижала книги к себе, и покорно закивала, хотя ничего, верно, не поняла. Шишмаков улыбнулся, и, подхватив полотняную сумку с тетрадями, вышел из читального зала.
Вечером Шишмаков поднялся на Красную Горку, с узелком еды, с блокнотом, а в нем – заложен карандаш. На шее болтался бинокль, отцовский трофейный «Цейсс». Темнело, и силуэт храма Иоанна Предтечи был угрожающе черен, как бандит в черной бурке, притворившийся пастухом, а овцами были могильные холмы да плиты.
Отсюда было видно весь город. От Горки к востоку города шла улица Ленина, перечеркивая город на две половины, и внахлест миновала плотину.
А дальше – только лес.
За рекой, внутри оцепления, за высоким забором шла работа. По специально проложенной от заводской ветки узкоколейке медленно валили к провалу вагоны, качаясь на поворотах. Значит – не пустые. Значит, все-таки, взрывчатка. Безумцы, ничего у них не выйдет, неужели до сих пор не поняли.
Шишмаков отложил бинокль, и принялся жевать бутерброд, поглядывая на заколоченный вход церкви, как будто ожидал, что кто-то есть внутри, и сейчас сломает доски, и выйдет, и поманит пальцем в храм, а там – тлеют разложенные по полу угли, сломанные лики молчаливо и с жалостью вперились в купол.
Никто не вышел.
Отряхнув с брюк крошки, Шишмаков записал результаты наблюдений в блокнот, и зарисовал вагоны со взрывчаткой. Кто-то должен сберечь память о городе, которого скоро не станет. Предупредить других, которые пока еще не знают, пока еще могут что-то сделать, а лучше – уйти насовсем, на запад, туда, откуда некогда пришли, или были пригнаны под дулами автоматов.
Внизу, похожие отсюда на муравьев, возвращались со второй смены по домам рабочие.
Блажен, кто не ведает.
Бабка в детстве рассказывала, к ее соседке змей огненный летал, портил, через трубку заходил, а через окно – выходил. Вспомнил Шишмаков бабкин заговор против змея, и прошептал:
- Ой ты, скрипия-змея, уйми своих детищев, пестрыих, перепелесьих, полевыих, луговыих, дворовыих, водяныих, боровыих! Ой ты скрипия-змея, уйми своих детищев всех, а то буду Михайле Архангелу просить: Бог громом убьет, огнем сожжет!..Сожжет…Сами себя сожжем! – выкрикнул вдруг, неожиданно для самого себя.
Из кустов порскнула потревоженная сонная птица.
Шишмаков засмеялся, в голос, громко, и к смеху его примешался еще один звук, будто второй голос в песне, которая начинается как здравица, а в конце – смерть и сыра земля, вечная разлука.
Кто-то тихо свистел, тоненько так, ровно, как флейта. Когда Шишмаков различил этот свист, он осекся, и смех покатился с Горки вниз, и разбился о камни на берегу реки.
- Ты чего тут хохочешь, добрый человек? – спросил некто, чья тень отделилась от ограды кладбища.
Шишмаков сжал увесистый бинокль: мало ли.
- Кто это? Выходи, не вижу тебя, - Шишмаков не узнал собственный голос, дрожащий, как пенка на краешке стакана с кипяченым молоком.
Тень, укрываясь за памятниками, перетекала ближе и ближе, и павшая листва подымалась в воздух, закручиваясь, словно от ветра, в нечаянные хороводы.
- Не стыдно тебе смеяться, когда смерть наступает на пятки? – сказала тень, и в это мгновение Шишмаков разглядел змеиную голову, и тускло светившиеся рубиновыми огоньками глаза. Бинокль выпал из руки, и окуляры хрустнули, разбившись.
- Ты и есть – смерть?
Змей выпростал кольца своего тела из травы, оскалил зубы в подобии улыбки:
- Да какое там…Вон она, смертушка, за речкой, за оцеплением, точит ножи, складывает кости в кучу. Все погибнут сегодня. А не сегодня, так завтра. Как рванет, так и погибнут.
- Что же нам делать?
- Да ничего. Ты вот сбежать можешь, и я – сбегу. Как попик ваш сбежал. Но на всех дороги не хватит, сам понимаешь. Потому как рассказать могут.
- Я тоже…рассказать могу. Думаешь, я ничего не понимаю? Думаешь, я тут просто так сижу? Я слежу за всем, все записываю, и про ваше змеиное племя давно все знаю, и про других тоже. Нечисть вы, окружили город, закопались в засадах, ждете – как бы нас выгнать, чтобы здесь пустыня осталась.
Змей стрельнул раздвоенным языком, и печально изрек:
- Никого тут, кроме вас, не осталось. Все ушли. Навсегда. Гиблое это место.
- Неправда! Это вы нас отсюда хотите выкинуть, власть себе вернуть. Но я не позволю! Не отступлюсь. У меня тридцать тетрадей, кто-нибудь да прочитает! Даже пусть и одну хотя бы, - хватит.
- Да разве я против этого? Пусть читают. Только дом твой уже распотрошили, а за тобой идут эти, которые провал разрыли. И собаки. И ружья у них есть. По твою душу, между прочим, пули в них заряжены, - и змей растворился в наступившей темноте, не оставив Шишмакову возможности ответить.
Некуда бежать. Если змей не лгал, то бежать некуда: найдут, отберут блокнот, а самого скрутят, растопчут.
Нужно на станцию! Товарняк, любой, запрыгнуть в вагон, и прочь отсюда! Добраться до узловой, а оттуда – хоть куда, хотя в самую тьмутаракань!
Шишмаков, озираясь по сторонам, зашагал к тропинке, спускающейся с Красной Горки к мосту.
Нет, нельзя по тропинке! Там может быть засада, с приборами ночного видения, он видел такие в журналах.
Шишмаков развернулся, и стал спускаться прямо по крутому склону, перепрыгивая через камни, рискуя оскользнуться и покатиться вниз – высоко. Губы его против воли шептали:
- Ой ты, скрипия-змея, уйми своих детищев, пестрыих, перепелесьих, полевыих, луговыих, дворовыих, водяныих, боровыих! Ой ты скрипия-змея, уйми своих детищев всех, а то буду Михайле Архангелу просить: Бог громом убьет, огнем сожжет! – дыхание сбивалось, и последние метры спуска Шишмаков беззвучно разевал рот, выталкивая из себя пустой воздух,.какой выталкивает из себя лишенный языка каторжник.
Внизу все-таки споткнулся, упал, разбив колено. Хромая, пересек речку на мелководье, между опор моста, не глядя под ноги. По берегу, уставленному железными коробками гаражей, пошел в сторону вокзала, а за спиною ночь разрывал рев экскаваторов.
В два – десять каждую ночь проходил товарняк. Крытые брезентом платформы бесконечной вереницей тянулись по нитке путей, грохоча о рельсы заунывный мотив «та-да, та-да, та-да», изредка сбиваясь на «та-да-дам, та-да». Краткой остановки было бы достаточно, чтобы взобраться на платформу, и затаиться среди остовов техники или ящиков, или зарыться в угле, если товарняк был гружен углем с Выткинских выработок.
Зашипели тормоза, и состав остановился, лязгая на стыках.
Шишмаков, оглядываясь в поисках угрозы, пригнулся, и перебежал от насыпи к платформе. Подтянуться, поставит ногу – больно! – и наверх, под брезент, спрятаться, исчезнуть.
Под брезентом было душно и темно. Шишмаков перевел дух, привалился спиной к борту. Темнота вокруг дернулась – борт ударил в лопатки – и состав тронулся.
«Блокнот!» - пронзила мысль. Блокнота нет! Он уронил его, когда карабкался на платформу!
Шишмаков отогнул брезент, пытаясь высмотреть во все быстрее уплывающем призрачном мире белый квадрат. Пустое. Ничего. Все зря.
Он уткнулся лицом в кулаки, и заплакал.
Шишмакова впоследствии видели в разных местах – под Красноярском, в Надвоицах, в Петрозаводске. В лохмотьях, заросший бородой, он рассказывал таким же как он бездомным истории о взорванном городе, правду о котором записал, да все свои записи растерял, так уж вышло.
Я разыскал его на отдаленном уральском полустанке.
Мне даже стало жаль его тогда. Он ведь совсем не сопротивлялся.