Шизоff : ОЧКИ (многа букаф, роману кусочик)

18:54  12-08-2008
1
На профессиональном ринге их называют «большими парнями». Бокс Витя бросил давно, а вот большим парнем остался надолго. Ни мужиком, ни большим человеком. Именно парнем, хотя и достаточно большим.
Подобно большинству крупных от природы людей, он был спокоен, застенчив и добродушен. В детстве его сильно уклоняло в полноту, отчего он сполна насладился неприятным вниманием злой детской общественности. Побывал «жирюгой», «салом», «жиртрестом», и ещё много кем в том же духе. Естественно, огорчался по этому поводу, несмотря на горячие заверения матери в природном изяществе. Даже плакал, бывало. Потом от огорчения вырос, за один год, резко и сразу, и пошёл заниматься боксом. Нездоровая пухлость приобрела плотный рельеф, взгляд – упругость, а мировоззрение стало устойчивым и стабильным. В ответ на очередную неудачную реплику со стороны недовольного его новым имиджем классного лидера -- дзюдоиста, комсорга и пролетария -- он неторопливо огляделся, сосредоточился и посадил будущую партийную задницу на пол. Благодаря короткому и ясному удару, из «Толстожопого» он превратился в «Леннокса», что звучало не в пример благозвучнее. К выговору по комсомольской линии отнёсся равнодушно, нутром чувствуя близкий крах системы.
С мамой было труднее. Она «вращалась в кругах». Театры, музеи, концертные залы. Комиссии и конференции. Памятники и мемориалы. Какая-то околокультурная ересь. Идеологический бред.
В тот вечер, когда он впервые пришёл с тренировки, в доме пахло скандалом и парфюмерией. Лоб матери охлаждал компресс с кёльнской водой, а от напряжённого сопрано свербело в ушах и мигали лампочки. «Моё дело» – буркнул он, и начал выкладывать из сумки страшные, уродливые перчатки, трикотажный костюм, носки, бинты, кеды…. Всё мокрое и вонючее. «Ты же из интеллигентной семьи! – резало по ушам. – Ты не должен…! Там тебе выбьют мозги…! Это не спорт, это варварство! Это не для тебя, а для пролетариев!». «А чего плохого в пролетариате?» Он внимательно посмотрел в стилизованное лицо, искажённое не очень естественной мукой. Мама замолкла, вдруг осознав, что сын вырос.

Уже ночью, когда он засыпал, в комнату пробрался отец, крупный, заросший весёлой бородой человек. «Молоток! – похлопал он его в темноте по плечу. – Только не ругайся с ней, и учись, чтобы она не могла… а вообще – молодец!» Польщённый, он долго прислушивался к истерическим вскрикам и успокаивающему басу, а затем мирно уснул. Через два дня отец отбыл в свою навигацию, а через полгода они с матерью развелись. «Когда ты вырастешь, сын, ты поймёшь, что этот человек не оставил мне шанса…» Сын посматривал наработанным взглядом исподлобья, в котором уже проглядывал будущий тяж. Поняв, что всё это безобразие в очередной раз приключилось из любви к нему, он шумно вздохнул и уехал на сборы. На базу приезжал отец, они долго о чём-то говорили, сидя на берегу залива, потом обнялись и надолго расстались.
Он получил паспорт и «мастера». Несколько грамот. Медаль. Остался единственным мужчиной в семье. Ещё больше вырос.
В гости приходили экзальтированные мамины подруги и тщедушные граждане в югославских плащах и польских шляпах. Они заявлялись с букетами мимоз и убогих гвоздичек. Последние выглядели столь партийно и жалко, что ему приходила в голову мысль, не тырят ли они их, ненароком, со своих концертов на ветеранских сборищах. Редактор толстого журнала приносил сухое вино, скульптор Косенков – водку. Шумный балагур Тишко, непонятно чем занимающийся, регулярно поставлял коньяк и конфеты, а однажды приволок ананас. Ананас оказался незрелым, зато Тишко – фруктом с гнильцой. Стукачом. Бледнея от ужаса, мама указала Тишко на дверь. Он воспринял это очень мило.
Вите было немного жаль изгнанника. Стучали в этой компании все, но конфет стало ощутимо меньше.
«Он у меня совсем мужчина! – гордо гладила по плечу мать. – Кандидат по боксу, представляете?! Считает, что добро должно быть с кулаками. Ребёнок ещё. Ничего, скоро вырастет, возьмётся за ум». Это было непоследовательно и глупо, но подруги излишне восторженно изумлялись и пытались потрогать бицепс, что в свою очередь было довольно неприятно. Засранцы в шляпах пирожком нудно расспрашивали про «волшебный приёмчик», а поднабравшись, даже становились порой в раскоряку и мельтешили конечностями, приглашая к спаррингу. Смешные и неуместные телодвижения раздражали, а для одного тромбониста кончились совсем неинтересно. Слухи в мамином «кругу» расползались быстро, и через некоторое время женщины стали тискать его ещё активнее, зато редкие захожане мужского полу обращались на «вы» и старались зайти вбок или сзади.
Школу он закончил на удивление легко, чему способствовало место в молодёжной сборной. Последние пару лет он часто уезжал на соревнования и сборы, близких друзей не имел, а девочку с толстой косой просто не заметил, что в общем и целом было понятно, в связи с развратными действиями шабутной горничной из гостиницы олимпийской деревни г.Минска. Она показала нечто такое, после чего ни коса, ни остальная упакованная в школьную форму девичья стать, не вызывали особого интереса. Из той поездки он вынес стойкое убеждение, что женщины – существа наглые, неразборчивые, и скользкие во всех отношениях. Впрочем, особенного впечатления он не испытал, предпочитая потной возне упражнения со скакалкой. В том возрасте, когда девочки перестают прыгать через верёвочку, он занялся этим всерьёз. Налицо было несовпадение жизненных ритмов.
Армия прошла мирно и тихо, не оставив следа. Спортрота мало чем отличалась от сборов, разве что дома он почти не появлялся, но, по совести, очень мало тяготился этим обстоятельством. Редкие приезды домой рождали неприятное ощущение фальши. Мама под настроение ломала руки, горюя о сломанной грубым мужским племенем жизни. Он терпеливо слушал и не возражал. Накушавшись драмой, она ерошила сыну короткие волосы и тихо гордилась своим не по годам мощным и перспективным чадом. Папа дрейфовал. Временами бросал якорь на даче, и впадал в состояние анабиоза ввиду употребления спиртных напитков. Встречи стали совсем редкими и невесёлыми, а затем прекратились вовсе.
Тем временем могучая страна трещала по швам. Отбывая воинскую повинность в недрах СКА, он прислушивался к разговорам вокруг. Более лёгкие и прозорливые всё чаще вели речи о том, что скоро всей государственной физкультуре придёт кердык, что надо валить за бугор, что если не за бугор, то тут делом заняться, благо на дворе Чикаго 30-х и дел для таких, как они – ешь не хочу…. К моменту окончания службы он пришёл к выводу, что жизнь становится странной.
Мама тоже вела себя странно. К его тихому удивлению, она переживала рецидив молодости в острой политизированной форме. Тонкая натура вдруг с головой окунулась в площадную культуру, выступая на митингах, участвуя в маршах и непрерывно протестуя против чего-то. Даже ездила протестовать в Москву. Он попробовал узнать, зачем ей всё это, но в ответ получил лишь жалостливо презрительный взгляд. Опьянённая ароматом свободы и демократии мать не могла всерьёз раскрыть своё пламенное сердце человеку с отбитыми мозгами. Вконец облуневший папа боролся с сухим законом и, похоже, выигрывал битву.
Да, вот так всё и было. В своей герметичной спортивной капсуле он двигался параллельно реальному миру, пересекаясь с ним в силу необходимости. Бокс ему нравился сам по себе, как отдельный способ жизни. Он втянулся. Привык. Добровольно сузился.
Беззлобно, но старательно рвал противников на ринге, щурился в ревущую толпу, рефери поднимал руку… «Большой! Ну, ты зверь!» Он смущённо улыбался, совсем не чувствуя себя зверем. Просто любителем. Любил это дело, и относился к нему со всей тщательностью.
Мама зря беспокоилась, что драгоценное серое вещество в голове сына могут ненароком расплескать в жестоком поединке. Этого вещества вполне хватало на то, чтобы не участвовать в самых опасных состязаниях, диктуемых жизнью. У него оказалось достаточно здравого смысла для того, чтобы отказаться от заманчивого предложения братьев Пашутиных, близнецов-средневесов с городских окраин. После добровольного ухода из большого спорта, они взяли под контроль большую гостиницу в центре города, а теперь сыто шурились на безобразно грязный, но исключительно доходный рынок. Ожидалась война с горцами, и нашему бойцу предлагался контракт. Жирный, хороший, с прицелом на будущее. Он, однако, посидев и послушав увлекательный дуэт, застенчиво поморгал и отказался от заманчивых перспектив. Будущее братков виделось ему смутно и внушало безотчётное опасение. Через месяц после неудавшегося разговора некий бойкий журналист взахлёб излагал свою версию неожиданной смерти двух, в бывшем знаменитых, спортсменов. Наш герой вздохнул. То ли с сожалением, то ли облегчённо.
Звали и в Штаты, крепко звали. Сомневался, раздумывал… Тормоз? Как сказать. Один из нетерпеливых вернулся назад со скошенным набок черепом и идиотской привычкой ходить под себя, не слезая с инвалидной коляски. Прах другого послужил органическим удобрением плодоносных картофельных полей штата Айдахо. Не трудно догадаться, что с потом и кровью выбитые деньги, были поделены без их участия ловкими людьми, воспользовавшимися доверчивостью и косноязычностью русских богатырей.
Нет, счастье надо было оковать медленно и верно. Здесь, а не там. Работать, работать, работать. Он работал. Набирал обороты. Действовал наверняка. Был самым увесистым во всех смыслах кандидатом в сборную страны. И вдруг….
В этой жизни всё происходит вдруг. Бесполезное -- «Почему именно я?» -- повисает в воздухе.
Потому. Потому, что вместо того, чтобы заниматься спортом, пара полудохлых зверёнышей из пролетарских сивушных предместий нанюхалась клея. Потому что они выпили бутылку плодово-выгодной дряни. Потому что у них была лишь одна извилина на двоих. Потому что ничего умнее, чем натянуть резиновый жгут между вышками и пальнуть кирпичом в проезжающую электричку – им и в голову не могло прийти.
В кои-то веки он собрался к отцу. Посмотреть, как он там. Отец, всё ж таки. Пьёт, пахнет от него перебродившим силосом, но трудно забыть густобородое «молодец», сказанное в напряжённой неясным ожиданием темноте. Он улыбался, вспоминая что-то детское и хорошее, когда наглый силикатный кирпич напрочь разворотил его олимпийские надежды….

2
На этом можно было бы поставить жирную точку, но….

3
После такого удара в голову даже голливудский кино-Али должен был бы стать согласно вынужденному сценарию вторым Форрестом Гампом. А кому и зачем нужен второй Форрест? Колченогий дурачок имел больше шансов на happy and.
Форрест хотя бы видел куда бежать. От кого и к кому навстречу. Ослепший тяжеловес не имел такой возможности. Он, подобно Али, хотел «порхать как бабочка и жалить, как пчела». Да только ужалили его, и лежал он теперь большой, рыхлой, слеподырой гусеницей, тихо окукливаясь в набрякших болью и тяжёлыми мыслями бинтах….
Возвращающиеся с «того» видят «этот» свет. Он же вынырнул в багровый мрак, напитанный звуками, больше всего напоминающими зуд. Неприятное ощущение. Неприятное тем более, что зуд был знаком до судорог, до боли, и не было от него спасения. Мама обиженного на голову Форреста убеждала своё бракованное чадо в нормальности. Эта прямосидящая мать сверлила перебинтованный череп личной обидой за врождённую крепость.
Нет, он никогда не признается ей, что несколько часов слушал то, отчего даже пунцовая резь в глазном яблоке казалась щекоткой. Маму уносил поток жалости. Жалости к себе. Она излагала онемевшему от квадратной боли телу -- Да, да! Боль помноженная на боль. Боль в квадрате, -- своё раздражение, свою немощь, свою горечь, свою ненависть. Она исповедовала коматозному телу свою боль. Боль в кубе была уже непереносима, и он охнул.
Жужжание треснуло по шву, булькнуло неуверенностью, а затем бурлящим гейзером заполнило окружающий мир. Были крики, слёзы, топот ног, хруст иглы по вене и влажные ладони по плечам. Были острые, жёсткие, блестящие вопросы «оттуда» и пересохшие от бесцветной усталости ответы изнутри. Его спрашивали, что-то в нём отвечало, сам же он так и завис в насыщенной запёкшейся болью тьме.

«Всё проходит. – мудро заметил царь Соломон. – Всё суета». Время и боль проходили, суета стабилизировалась, бинты менялись регулярно. Только ощущение не менялось. Три привычных измерения сложились в одну математическую точку. Он ощущал себя беспомощно пустым изнутри шестипудовым нулём, плоско втиснутым в рамки короткой кровати.
Приходила мать и много говорила. Он узнал, что шрамы будут невидны (кому? ему?); что внутренние органы не поражены (это ей так только кажется!); что надежда не потеряна, т.к. оба глаза целы, только вот какой-то там нерв… Он переставал слушать, и катал по тёмным закоулкам сознания тяжёлый шар недоверчивого недоумения: она и впрямь была настолько испугана перспективой жизни с калекой, или это был неконтролируемый выплеск паники, защитная реакция слабого организма? Кого спросить? Кто знает истину? Истерика, или жестокая правда? Любая женщина, конечно, возмутится и скажет, что мать не могла… И как же тогда это понимать? Считать галлюцинацией? Последствием комы? Ответов он не находил, пинал навязчивый шар в самый тёмный угол и уныло шевелил пальцами ног в такт расходящимся перед мысленным взором болезненным радужным всполохам…
«… тётя Алла тебе привет передаёт»
«А что отец?» -- ровно поинтересовался он. Ответ так и не возник, увязнув в учащённом дыхании.

Ответ не возник, а отец появился. Большинство нарушало границу слуха, а папа просочился тихим, но явным душком.
-- Не плачь. – попросил сын, слабея от сдобренной похмельным выхлопом тягостной тишины.
-- Я… я… ничего…-- неловко размазал отец по бороде нетрезвое чувство. – Как ты тут, сынок… Витя….
-- Ничего, папа. Садись ближе. Здравствуй. – он наугад протянул исколотую, бледную, но по-прежнему мощную руку. Тот принял её в большие ладони, ощутил пожатие и вдруг ткнулся в крупносплетённую комбинацию лицом. – Всё, всё! Хватит. Слышишь! Садись.
Участие приятно и трогательно. Но не пьяное участие. Слепая беспомощность отверзает какие-то иные шлюзы восприятия. Он не видел своего большого, заросшего диким волосом, краснолицего папу, но нутром чуял, что родитель на добрую треть усох, горестно свернувшись на стуле.
-- Мать прислала? – прохладно, но с тайным напряжением поинтересовался сын.
-- Д-да… Я и сам собирался, но….
И он быстрой, удручённой скороговоркой упал в поток сбивчивых объяснений: поздно узнал; телефон того; боялся, стеснялся, стыдился…
-- Ладно, ладно! – сын остановил его брезгливо скривившемся голосом. Слышать этот жалкий речитатив было почти также неприятно, как и мамины откровения. И там и тут пёрла наружу какая-то неприятная, взрослая, грязноватая правда бытия. То, чего он в упор не видел, будучи зрячим, нагло раскрывалось слепому:
-- Она с тобой разговаривала?
Папа кивнул, он почувствовал кивок:
-- Видеть буду? Только честно! – рука сжала квадратную полярную лапу так, что прилила кровь под грязными ногтями.
-- Будешь, Витя, будешь! Операцию тебе сделают, тут врачи самые лучшие, говорят. Твой олимпийский комитет подсуетился, бумагу прислали. А деньги, если надо будет, мало ли что, так я… дачу…
Будет видеть. Свет в конце тоннеля. Будет! Он всхлипнул, чувствуя, как порвался какой то напряжённый, неуступчивый трос, держащий душу на привязи, и он плывёт, плывёт, плывёт…
…Помнится, был нокдаун. Второй подряд. Он тогда еле встал, не чувствуя тела, а мир крутился весёлой блестящей каруселью вокруг губастой кубинской рожи, в которую он и вложился всей бесчувственной спиной по самый локоть. Чёрному светили в глаза фонариком; ему поднимали руку, обнимали, тискали. Он улыбался и плыл сквозь толпу, дальний гул многоголосья и тупую боль сломанного носа. Плыл счастливый и свободный…
Стоп!
-- Что – дачу?! Что ты сказал про дачу?!
-- П-продам… Купят сразу, место-то сам знаешь… Не волнуйся, денег на глаза я тебе найду… Не сомневайся, Витя, я ещё могу… Это из-за меня ты…
Слепой почувствовал, как от ярости всё вдруг встало колом в груди, затем сердце учащённо забилось, отстукивая злой тошнотой в желудок:
-- Слушай меня внимательно, папа! Это – не ты виноват! Что она там тебе наговорила, я не знаю, но это – не ты! Понял?! Дачу ты не продашь. Операция, не операция – но я приеду туда к тебе, и буду там жить. Понял?! Я домой не вернусь. Всё. Амба. Дачу продавать не смей. Видеть я буду, обещаю… Её – не слушай. Да! Если соберёшься – приходи ещё, только не пей, с пьяным разговаривать не буду. Ясно? Ясно, спрашиваю?!
Оглушённый папаша замер в клубящейся злостью темноте, казалось вовсе раздавленный и потерявшийся. Но когда вновь проявился в эфире, голос его был неожиданно крепок по сравнению с предыдущим жалобным дребезжанием:
-- Понял, сынок, понял. Только ты не кричи, Витя, сделай милость. Ты давай соберись, вставай на ноги. Сейчас не твоя забота решать, что да как… Это наше с матерью дело. А злишься ты на неё – зря! Она любит тебя, и всё, что может, для тебя делает. Не знаю, за что ты на неё так…
«Конечно, не знаешь! – полоснуло затаённым недобрым чувством. – Слышал бы ты, как она тут…»
-- …ну, может она что-то и ляпнула в сердцах не того, так это не со зла, а сдуру, по слабости. От беспомощности гадости говорит, а человек она неплохой, это я тебе точно говорю. Нервная она очень, потом и сама себе места не находит. Фантастическая дама, мечтательница, а человек-то слабый, вот какая петрушка… Ты молодой ещё, не знаешь как оно трудно в жизни понять, кто и где виноват. Это, знаешь, такая двойная бухгалтерия… Поживёшь, может и разберёшься, как оно всё попутано. Я вот не сразу смог, а теперь… ладно, пойду я. Прости, что не очень хорошим заявился, исправлюсь… Давай! – он крепко пожал тяжело задумавшуюся руку. – Всё будет пучком, не дрейфь! Знаю, как неважно тебе сейчас. У меня тоже раз «снежная слепота» приключилась по молодости. Несколько дней лежал в потёмках. Знал, что пройдёт, но психовал так, что всем богам молился. Страшно было. Держись! Недолго осталось потерпеть. Бывай!
Он насчитал шесть тяжело шаркающих шажков, тихо скрипнула дверь, и уже совсем глухо, сквозь щель буркнуло:
-- На мать не обижайся, и её не обижай, стерпи, если что… Ты же мужик всё-таки.
-- Мужик, мужик! Иди уж! Её тебе жалко, а меня пропил, ты…
Тихим стуком дверь отрубила остаток фразы, и он вновь оказался в напитанном противоречивыми думами вакууме.
Видеть будет. Радость из нервно-синусоидального состояния перешла в спокойную и ровную плоскость. Но вот раздражённое недоумение продолжало нервную пульсацию, пихая то в мозг, то в сердце, подёргивая губные складки и морща бинтами укутанный лоб. Думал молодой человек, анализировал, пытался понять. Мысли были не новыми, но…как ни странно – новыми. И грядущая жизнь – новая жизнь. Привычное мнение о родителях оказалось не таким уж непоколебимо верным. Ясное вдруг оказалось странным образом размытым. Определённость – смазанной. Аксиомы обернулись гипотезами. К сожалению, Витя ещё не знал, что по насмешливому закону бытия всё его мышление было настолько максималистским в силу юности, что неизбежно попадало в плен хаотических и невызревших чувств. Закономерно, что к вечеру он лежал спокойно уверенный в собственной правоте. Отца чуть презрительно жалел, мать отстранённо презирал, а к себе относился со слегка жалостливым, но в целом крепким уважением.

-- Что-то вы совсем у нас исхудали -- чуть кокетничая, но заботливо заметила ему медсестра, принесшая ужин, и помогающая в нелёгком процессе сумрачного приёма пищи. Сестру звали Таней и, судя по голосу, она была очень мила. Он пытался представить, как Таня выглядит в недоступно светлом мире. Получалось нечто весьма привлекательное. Настолько, что он не раз со смущением ловил себя на желании протянуть руку и на ощупь проверить свои домыслы. От неё очень приятно пахло.
-- Таня, а почему вы меня зовёте на «вы»? – повернул он незрячую голову в направлении источника приятного благоухания.
-- Так вы же вон какой большой! Во всех отношениях! – засмеялась она, и Витя почувствовал прилив крови к лицу, вспомнив, что именно это эфемерное существо помогало ему пользоваться некими медицинскими приспособами в период наивысшей расслабленности. Неприятно, позорно даже как-то. Она же продолжала щебетать:
-- Да к вам тут все с уважением относятся, вы же почти олимпийский чемпион, лицо Отчизны, так сказать, нам про вас всё выложили. Семён Борисович сказал, что для него дело чести вас починить и на ноги поставить…
Семён Борисович был тем самым кудесником, от которого зависело зрение олимпийца. На слух он воспринимался маленьким балагуром, постоянно смешащим больных, персонал и самого себя. Не смешно было лишь тем, кому он отказывал в участии.
-- …да и мама ваша…
-- Что мама? – напрягся он, резко выпрямившись и одеревенев в неприятном предчувствии.
-- Она же у вас известный человек… в городе. – чуть озадаченно договорила Таня, уловив нечто в тембре его голоса. – Её многие знают, по телевизору видели, она депутат…
-- И что – депутат?! – нервно перебил Виктор, чувствуя, что он вполне может статься, один из немногих, кто так мало знает о деятельности знаменитой ближайшей родственницы.
-- Ну…. она говорила с Семёном Борисовичем…. Да что тут такого?! Вы же ей не чужой! Вы же её сын!
-- Нет, ничего… -- он откинулся на подушки, переваривая новую порцию сомнений.
-- Дыню будете? – с тихим беспокойством вопросила Таня неприязненно кривящийся рот.
-- Какую дыню?! – выплыл он, вполне по-детски реагируя на лакомство, способное отогнать самые скорбные мысли.
-- Папа ваш принёс, он разве вам не сказал? Вот тут лежит. Где он, интересно, дыню сейчас нашёл? Это только в каком-нибудь ресторане, или в «Стокмане».
Точно в «Стокмане». Узбекскую он бы давно унюхал. Дыня. Папа принёс его любимую ягоду. Купить можно только в дорогом кабаке для заезжей сволочи или на валюту. Жалкий, безвольный, пьющий отец принёс ему дыню. Ей-богу -- хотелось плакать.
-- Хороший у вас папа. – совсем уж неуверенно заметила Таня в повисшей тишине. – Так я режу…?
-- Да, конечно, и сами угощайтесь, Таня! Прошу вас!
Скрипнуло по маслянистому боку, звякнуло сталью по стеклу, полоснуло южной свежестью по ноздрям.
-- А что, -- вгрызся он в сочную, зеленоватую на вкус мякоть. – вам и правда понравился мой отец?
-- Очень. – коротко слизнула с губ сладкий сок девушка. – Он как медведь. Ну, такой же большой, добрый, и… вежливый.
-- Он когда такой, то всегда добрый и вежливый. – неуступчиво, стыдясь своих слов, тем не менее нагадил он.
-- Витя!!! Как вам не совестно-то, наконец! Он же переживает очень. Вышел от вас и ещё час в коридоре сидел, не меньше. С таким лицом, вы бы только ви… ой, простите! – осеклась она, но быстро взяла себя в руки. – Глаза больные, виноватые – ужас! Семён Борисовича ждал, так тот как его увидел, сразу в кабинет повёл…
Витя кушал дыню и сосредоточенно гнал от себя неправильные мысли на предмет того, что он не совсем прав. Соглашаться с мыслями не хотелось. Сердце покаянно отстукивало одно, а упрямый молодой мозг нагло упирался, не желая уступать отвоёванных в борьбе с совестью позиций. Противоречие разрешилось глупым вопросом:
-- Таня, а вы очень красивая?
-- Бесподобно! – облегчённо рассмеялась она. – Неземная красота. Клава Шиффер отдыхает. Дня через два увидите, только – чур! За сердце не хвататься!
-- Не схвачусь. – серьёзно пообещал он. – Так скоро уже?
-- Да всё уже ясно! Семён Борисович своё дело знает, сделает – комар носа не подточит. В Штатах уже миллионером был бы давно. Не волнуйся шеф, усё будет у порядке!
В первый раз назвала на «ты». От предвкушения, что скоро можно будет посмотреть ей в глаза, и тоже на «ты», а может и … Нет, всё здорово!

Вот и хорошо, вот и слава богу. Замечательно. Чуть подождать, не психуя по возможности. Сжать в кулак нехорошую сердечную вялость на пути в операционную. Вдохнуть сладковатую муть наркоза, отвалиться и вновь выйти в свет с широко раскрытыми, готовыми объять весь мир глазами. Должно было быть так, но получилось несколько иначе.
По верному замечанию классика, нет ничего страшнее для скорбного умом существа, нежели остаться наедине с самим собой. Молодой – скорбен если не умом, то опытом одиночества. И хоть подобного опыта у Виктора, может статься, было и поболее, чем у большинства сверстников, но очень трудно амбициозной и недалёкой юности справиться с тем, что точит изнутри, прессует не выверенными временем чувствами, режет призрачно-острыми прозрениями. Полосует вдоль и поперёк. Лежать бы ему в безразличном оцепенении, бултыхаться в сладком регипноловом сне, сдобренном приятными юношескими думами об нежно пахнущих медсёстрах. На худой конец -- считать белых добродушных слонов, слаженной поступью отмеряющих недолгий путь наружу… Хорошо бы, да только слишком хорошо бывает только в сказках.
-- Отец мне сказал, что ты нервничаешь, сын?
Господи! От этого её вырубленного тихой гордостью «сын», корёжит хуже, чем от слепо-тычущего влажным носом папиного «сынка»! В голове горячо лопнула какая-то жила:
-- Посекретничали?! – раздражённо встретил он вопрос на вопрос. – Чего он тебе-то наплёл? На радостях, что встретились? Небось, прослезились оба?!
Комбинация навстречу. Быстрая, на опережение. Серия коротких прямых.
-- Мы почти каждый день видимся. – голос у маменьки непробиваемый. – Он ничего не рассказывал особенного, но заметил, что ты нервничаешь.
-- Заметил, значит?! Хорошо, что хоть он заметил, а то ты так бы и думала, что я веселюсь тут…
-- Я так не думаю, Виктор. – голос на манер кафельной плитки: ровный холодный глянец по хрупкой и нервной основе. Бахнуть по всей этой керамике подслушанной в забытьи тайной! Хук слева, и -- пиши-пропало.
-- Не волнуйся, Виктор. Семён Борисович меня обнадёжил…
-- Как демократ демократа? – кольнул он наугад в сторону. – Выручит, как сына соратника по борьбе? Окажет милость? Страну спасаете, так и меня заодно?
Сказал – и сам обмер, напугавшись нежданного направления мысли. Мать тоже молчала, видимо оглушённая неприятной проницательностью чада. Минута молчания вытягивалась уже просто неприлично, когда раздался уже не прохладно-керамический, а отточенный, нержавеюще-звонкий ответ:
-- То, что тебе пришлось пережить такое – не моя вина. Не вина демократии. И не вина Семёна Борисовича. В первую очередь – он прекрасный врач и замечательный человек. Я чувствую, что ты в чём-то винишь меня. Мне это непонятно и больно, но я справлюсь. Но винить в чём-либо единственного способного, а – главное! -- желающего помочь человека, это, извини…. Это хамство, Виктор! Мне больно, потому, что какая бы я ни была мать, но хамом я тебя не растила. До свидания. Я приду к тебе послезавтра, после операции.
Это был не отцовский шорох к двери, а демократическая победно-каблучная дробь.
-- Ты меня вообще никак не растила! – рявкнул он, чувствуя как нагло хихикнуло где-то сбоку довольной дуростью. – Не хочешь – не приходи!
Кажется, этот раунд не за ним. Но на этом дело не кончилось. Просмаковать дурное геройство не дала почти сразу взвизгнувшая дверь. Привыкший к заданному постельным режимом покойному тону, он чуть было не ковырнулся с кровати, подброшенный яростной порцией децибел:
-- Хотелось бы узнать, дорогой наш герой-олимпиец, что вы себе позволяете?! – голос добродушного Семёна Борисовича искрился недобрым и увесистым кристаллом, нацеленным прямиком в больную голову – Вы, молодой человек, видимо находитесь в неприятном заблуждении, решив, что вернувшись с того света, имеете право командировать туда своих ближайших родственников?!
Оглушённый, обмякший, сдавленный и прибитый, олимпиец начал раскрывать было рот, но был намертво пришпилен следующей гневной тирадой:
-- Впредь, пока вы находитесь в стенах нашего богоугодного заведения, я не позволю вам уродовать окружающих. Занимайтесь этим привычным для вас занятием после того, как покинете мои владения. Женщине, трое суток просидевшей около вашей атлетичной, но, увы, -- безжизненной фигуры, мне сейчас пришлось давать сильнодействующий препарат, дабы нормализовать её хоть немного! А с вашим симпатичным отцом я пил спирт! Да, да, гражданин спортсмен! Иногда взрослые мужчины вынуждены пить крепкие напитки, чтобы переносить вредные чудачества таких экологически и морально устойчивых типчиков, как вы. Жаль, что здоровый образ жизни не успевает коснуться души, ослеплённой призрачным блеском олимпийского золота…
Витя ощущал себя наколотым на булавку навозным жуком. Взбешённый энтомолог заметил это его состояние, и сбавил обороты:
-- Молодой человек! Будьте, чёрт вас подери, хоть немного взрослым мужчиной! Не выплёскивайте свой нервический страх, это бесполезно и вредно. И вам, и им, и нам. Через пару дней вы будете видеть, и - я очень надеюсь – соображать. Уверен, что вы найдёте в себе силы признаться в собственной неправоте и извиниться перед матерью.
Обличитель, как видно, направился к двери, но аккуратно сползший по булавке жук уже нащупал лапками почву:
-- И перед отцом тоже извиниться?
-- Тьфу ты! Ну, каков гусь, а?! Точно олимпиец, упрямый, как…-- засмеялся почти отошедший уже душой и телом специалист. – И перед отцом, конечно! Хотя с отцами легче, это точно. Перестаньте вы сжимать ваши ужасные кулаки, не с кем тут биться... Танюша! А вот вы ему, в случае чего, можете стукнуть в лоб, если будет упрямиться, он у него крепкий. До операции даже полезно будет…
-- Он послушный, Семён Борисович! – заверил взволнованный Танин голос.
-- Да? Ну, ещё бы он вас не послушал! Я б его убил, не посмотрел бы что боксёр.
И ужасный в гневе доктор вышел окончательно.

-- Ну и дурак же ты, Витя! – невидимо всплеснула руками самоотверженная защитница. – Что ты, правда, творишь? Ведь такой симпатичный, вежливый парень, а как глупенький!
Дурачок лежал и слушал. Мысли как-то вдруг разом исчезли и стало пусто и темно, как в нетопленой бане.
-- Чего молчишь-то? Напужался? Не бойся, Семён, если наорал, значит забыл уже всё. Завтра будет шутить и даже не вспомнит. Он всегда такой. Мы все уже в курсе: если кричит, то это не смертельно. Он, коли невзлюбит, то надрываться не станет.
-- А что станет? – обречённо подал голос обруганный чемпион.
-- Молчать будет. Очень вежливо. И не замечать в упор. Это куда как хуже, никто долго не выдерживает. У нас тут стажировался один молодой врач, ну, блатной такой, и…
Таня рассказывала, а его, под ровное стрекотание, выдернуло и поволокло в очень далёкое детство. Накатило.
…мальчику Вите года четыре, а может и пять. Он в детском саду. Ненавистном, бесконечном загоне для буйных и неприятных детей. С ними надо играть, плясать под музыку, есть и какать. Его пухлость уже вызывает нездоровую задумчивость во взглядах некоторых маленьких заключённых. Один вредоносный, мелкий, грязный мальчик всё время норовит сделать гадость. То толкнёт в спину, то наступит ногой на упавшую варежку. Ботинок у клопика грязный и мокрый, а варежка чистая и сухая. Хуже всего, что в варежке рука. Вечером папа объясняет, что надо давать сдачи. Драться не хочется. Мама шумно доводит до ума, как надо объяснить словами, или сказать воспитательнице. Уже в то время шестое чувство вполне ясно говорит, что объяснять бесполезно, а жаловаться стыдно. Остальные дети почему-то на стороне кусачего насекомого. И он остаётся один. Налицо процесс социальной адаптации. Воспитатели им довольны: «Очень спокойный ребёнок» А он не спокойный. Он оглушённый незаслуженной злостью. Вынужденно тихий ребёнок. Постепенно внимание наблюдающих инстанций настолько усыпляется этой видимой тишиной, что его просто не замечают.
В теле уже полдня бушевала скарлатина, когда критически покрасневшее лицо привлекло надзирающий взор белыми треугольниками по скулам от ушей. Пока ехала неотложка, он лежал горячим виском на холодной столешнице, а жёлтый сорокоградусный мир неуклонно заваливался набок, слабо сочился жаром и вибрировал, прежде чем напрочь откинуться в неизбежный обморок. Последним тошнотворным воспоминанием остался придурковатый, голубенький, жизнерадостный глаз на огненно-красной морде качалки-конька. Кто-то грубо задел конька ногой, глаз мигнул, и сознание выключилось.
Честно говоря, там – было лучше. Когда же пришлось вернуться, то в глазах малыша потемнело от ужаса. Будь он взрослым, то подумал бы, что сходит с ума. Два ряда кроватей вдоль грязно-зелёных стен, а на каждой – по неопрятному, искажённому неведомой хворью, мальчику или девочке. Дурно пахло, было душно, громко и страшно. Он попал в детский ад.
Приходила тётя с зеркалом на груди. Ледяным зеркалом она почему-то водила по идущему мурашками горячему тельцу. Слушала, засунув в уши рогульки, лезла отвратительно сухой палочкой в рот, давала горький порошок и что-то круглое, которое комом в горле. Он не плакал, не пытался выяснить, что да как. Просто с замирающим от горя сердцем ждал, что отворится дверь, и… Нет, не папу. Папа дрейфовал. Но мама-то… Он не помнил, сколько прошло времени, но уже успел обезнадёжиться, когда вдруг зашумели вокруг, замельтешили выброшенные в сторону окна ручки, он тоже глянул и в предательски запотевшем окне поймал знакомый силуэт.
Нет, к окну он не бросился, потому что был послушным ребёнком, но колотил ручонками по одеялу окрест себя и надрывно кричал, звал, молил во весь голос… Силуэт приветливо помахал в ответ и растворился. Дети смеялись. Чего кричать, если уже никто не машет? Пришла бабушка в сером, неудачная подделка под Арину Родионовну. Дала пилюлю и что-то прошуршала бессмысленное. Ночью он окончательно понял, что маме не нужен. Папу он распознать не мог. Папа дрейфовал, и был недосягаем даже для чувства….
---…и привет! Эй, ты меня слушаешь?! -- невнимание к своим словам иногда задевает женщин. Друг другу они это легко прощают, но вот мужчинам не всегда. В голосе Татьяны проступила обида, и посему возвращение в бренный мир было несколько нервным. Сейчас он ощущал её единственно близким существом, нитью из тёмного одинокого прошлого в возможно нормальное будущее. И порвать эту нить очень не хотелось.
-- Слушаю, Таня, слушаю, конечно! Просто… -- он заметался, чувствуя обиженную готовность уйти, и не находя нужных слов. И со страху сделал то, на что не решался до сих пор – протянул руку и сдавленно выдавил:
-- Не уходи, пожалуйста, очень прошу….
Вот и перешёл на «ты» из-за приступа, невесть откуда всплывшего, детского страха одиночества и темноты. Что-то такое дрогнуло в его голосе, заострился он вдруг на какой-то особенно безотрадной, жалостливой ноте. И эта прорезавшаяся беззащитность заставила её присесть на край койки, взять в руки большую ладонь, уложить на надёжное женское бедро, и велеть:
-- Рассказывай.
Намекни ему кто совсем недавно, что он, большой по размерам, и, порою, довольно суровый дядя, будет взахлёб рассказывать никогда не виданной им девушке историю своего одиночества – он бы не поверил. Улыбнулся бы или плечами пожал. Он никому и никогда ничего не рассказывал. Общаясь с матерью отвечал на вопросы. Отца порою спрашивал, порою слушал. Но сам молчал. Друзей не было. Девушек не было. За пределами семьи существовали анкетные данные, семья же по сути знала немногим больше. Раньше он старался не думать об этом, но сейчас до него стало доходить, что он – «клинический случай» одиночества. Вещь в себе. Пока он был уверен в будущем, существовала мнимая ясность. Теперь, потеряв вдруг нормальные связи с окружающим миром, он ощутил неуверенность и страх. Самые близкие, знакомые, понятные люди – оказались и не очень близкими, и не совсем понятными. А кроме того, внутри себя он вдруг ощутил некую незнакомую, пока беспомощную, но уже неуживчивую сущность. Сквозь напитанный анаболиками телесный саркофаг, тихой, но злой радиацией полезла вылупившаяся в темноте личность. Ещё слепая, но порядком агрессивная. Злым Витя по природе своей ещё никогда не был, а потому происходящее его настораживало и даже пугало. Он привык слушать советы тренера. Сейчас тренера не было, но очень требовался совет. К кому ещё ему было обратиться?
Как не сбивчива была эта исповедь, сколь не зелен плод, а тем не менее она его выслушала. Не перебивая и не смеясь. Мужской стриптиз сам по себе зрелище на любителя, а уж присутствовать при раздевании души… Прямо сказать, обязанность это скучная и неблагодарная. Особенно в случае, когда предполагаешь найти в мужчине брутальное кое-что, а находишь слабо оформившееся нечто. Таня была старше и опытнее. По сути, всё, что она слышала, было вполне заурядным ребячеством, удивительным для вполне достойно выглядящей особи мужского пола. Особенно пикантным это выглядело на фоне того рода деятельности, которому эта особь самозабвенно предавалась большую часть своей сознательной жизни. Но, как ни странно, именно это видимое противоречие, вкупе с надрывной искренностью и зачаровало её, увлекло в водоворот сопереживания и сочувствия. И, что самое удивительное: по мере того, как она проникалась вполне естественным, запрограммированным внутри всякой женщины, материнским соболезнованием к его слабости, сам он непрерывно крепчал, конкретизировался, набирал устойчивость и вес. К концу монолога поверженный чемпион уже полностью восстановился от жёсткого нокдауна, нанесённого ударом в разрез из далёкого детства. В итоге Таня шмыгнула носом и вытерла слезу, и теперь уже его рука успокаивающе сжимала маленькую ладонь…. Когда она ушла, Витя был тихо доволен собой. Скорей бы сняли эти проклятые бинты! Он чувствовал, что совершенно неожиданным образом набрал нужные очки и почти вплотную подошёл к победе.

Большой мальчик Витя уже умиротворённо посапывал, пребывая в свойственной растущим организмам уверенности в собственных силах, а несколько человек не спали. Столь быстрые переходы от отчаяния к безмятежности не свойственны взрослым людям. Они изнурёны многолетним опытом. Обременены сформировавшимися, подчас неверными, стереотипами. Изнасилованы укоренившимися в сознании привычками.
Парочка подобных страдальцев сидела на тоскливо прокуренной кухне. Дверь в Витину комнату была тщательно прикрыта, и он ровным счётом ничего бы не смог услышать, особенно учитывая тот факт, что его там не было. Мать дымила уже восьмой за последний час сигаретой, нарочито щурясь мимо докрасна отмороженного широкого лица. Багровая от постполярного алкогольного марафона шея неловко вылезала из девственно чистого голубого воротника рубашки. Упругая до первой стирки синь назойливо лезла в глаза, и женщина нет-нет, да и косилась против желания в сторону, злясь на себя за бессмысленный интерес к столь неожиданному проявлению аккуратности в бывшем супруге. В унисон наглой сорочке, на краю стола привольно развалился до одури активный пук сирени. Насыщеный ароматом, красками и чувством.
-- Чей-то палисадник обнёс? – кивнула она на букет явно дачного происхождения. Прозвучало это грубовато, но она ощущала какую-то досадливую неуверенность, отчего хотелось хамить.
-- Не-е-т… на остановке купил. – ответ прозвучал низко и виновато. Как и раньше.
Ей стало стыдно, ей всегда потом было стыдно от этого покорного тембра! Тут до неё дошло, что и рубашку новую он купил специально для неё. Где-то внутри дёрнуло за живое неприличным умилением, вспыхнула благодарная искра… Но внимательный помощник депутата взял себя в руки, и затушил потенциальный источник чрезвычайной ситуации вместе с окурком:
-- Не стоило тратиться. Но всё равно спасибо. – жёстко отмерила она дозу вежливости, решительно поднимаясь с предательски расслабляющего стула.
Крепко поставленная, как восклицательный знак после категорического «нет», она нависла над потерявшимся, от жёсткой конкретности её голоса, мужиком. Боже! Каким противоестественно трезвым он выглядел! И от того ещё более жалким, несуразным, неприкаянным…. Ну, как ребёнок нашкодивший, право слово, хоть и на центнер весом. «До чего же они похожи!» -- скрипнуло в груди, и кривясь навстречу нечаянной вспышке она трансформировалась в компромиссный знак вопроса, более мирный, хоть и столь же устойчивый:
-- Поешь?
Он отрицательно мотнул головой, отчего ей опять стало досадно.
-- А может тебе….? -- она запнулась, понимая, что ступает на зыбкую почву. Печально скукожившийся мужик непроизвольно дёрнулся навстречу ещё не озвученному предложению, но тут же одеревенел и лицом, и голосом:
-- Нет. – несмотря на все усилия, в ответе прозвучала столь явная досада, что он вымученно забубнил вдогонку:
-- Ты же знаешь, мне… Я бы мог, конечно, мне что… но я Вите… в общем, я ему обещал…
-- Ну и слава богу, что обещал. Поздравляю!
Женщина разозлилась по-настоящему, а это неприятно унижало, тем более что злиться было не на что. Просто в последние дни в душе поселилось сосущее чувство собственной неправоты, истоков которого никак не удавалось нащупать. Стало казаться, что весь мир задался целью отвернуться и оттолкнуть. Окружающая атмосфера напиталась тяжёлым духом заговора, незаслуженных гонений и неприятия. Её, родную мать, сын отталкивал, а вот с этим – договорился. Скажите, пожалуйста! За какие такие заслуги выращенный ею ребёнок предпочёл общение с типом, которого и отцом-то можно назвать с натяжкой? Который его и не хотел, который бросал их на полгода, на год, на….
-- Не сердись, Катя.
Миролюбивый бас вернул её в реальность. Подзабытое «Катя» уютным комком шмыгнуло к сердцу туго сгибаемой Екатерины Львовны. Из под лохматых бровей смотрели добрые глаза. В противоестественной для современного человека поросли запуталась уж и вовсе архаическая улыбка. Чуть намеченная и понимающая. Она обессилено опустилась на стул, закрыла лицо ладонями и расплакалась.

В эту ночь долго не ложился спать холостой, а потому, верно, и столь агрессивный чудо-доктор. Он единственный знал, насколько невелики были Витины шансы, он один мог взвесить и просчитать все возможные осложнения и последствия. А поскольку он был не только уникальным врачом, но и приличным человеком, то лишь природная вера могла дать ему силы на прогнозы, способные обнадёжить несчастную мать. Успокаивая её, он настраивал и себя на почти невозможное. С отцом повёл себя более откровенно, но тот был намного беспощаднее к себе, а потому проницательней. Вот и узнал правду, хоть и тихо обмер от жестокого знания. Семён Борисович невольно зауважал этого человека, у которого за обшарпанным фасадом скрывалось нечто такое, что довело его отпрыска почти до самой верхушки лестницы, ведущей в олимпийское небо. Захотелось помочь хорошему человеку. И это тоже придавало сил. К тому же имелась ещё одна, весьма немаловажная причина для волнения. Он честно пытался отогнать от себя лезущие, в разрез медицинской этике, честолюбивые планы, но они против воли всплывали на периферии сознания. Слаб человек.
Основная загвоздка была в самом парне. Нет слов – поначалу держался он хорошо. Выпутаться из такого…. Но в темноте нервы начинают сдавать, это естественно. А его нервам сдавать никак не рекомендуется. Ни до операции, ни после. Мальчишка ждёт, хочет жить, хочет видеть, но один только бог ведает, что он сможет увидеть пусть даже и при самом благополучном раскладе. Как он поведёт себя, осознав, что не только спорт, но возможно и весь окружающий мир, удалённый более, чем на расстояние вытянутой руки, превратится в размазанное нечто? Если сгорит, то коту под хвост все труды. Что толку сшивать разорванный глазной нерв, если порвётся тонкая струнка, рассмотреть которую невозможно даже в сверхмощный микроскоп?! Ответственный человек пребывал в тяжёлых раздумьях.

Девушка Таня не могла сомкнуть глаз. Симпатичный спортсмен раскрылся сегодня перед ней в незнакомом ракурсе. Странно было слышать вдумчивую, прочувствованную, отчасти поэтическую тираду от незрячего бойца с отбитым по жизни, и подрихтованным кирпичом, черепом. Начатая с детской жалобы речь, к своему завершению выросла в крепкий монолог сильного мужика. Сильного умом и… «Глупости какие! Дура ты, Таня!» Вспыхнувшая в ночной тиши девушка недовольно фыркнула, повернулась на другой бок, и натянула одеяло на голову.

4
Радовались все вокруг. Всякие разные люди: медики, родственники и даже какой-то член-корреспондент. Может, просто корреспондент. Какая разница?! Он их толком не видел. В первые часы он недоумённо и осторожно ворочал головой в сторону каждого булькнувшего в ушах всплеска эмоций. По привычке прислушивался, принюхивался, а лишь затем присматривался. Оставалась надежда, что смутные сгустки, вибрирующие в обжигающе наглом свете – лишь остаточные явления от лошадиной дозы забвения, вколотой в обе руки, и накачанной через вонькую маску прямиком в голову. Но клочки наркотического тумана упорно не желали ни рассеиваться, ни превращаться в нормальных людей. То, что на слух воспринималось Таней, было куда как более конкретным, чем расплывающаяся в радужных всполохах пародия на снеговика. Папа представлялся бесформенной кучей, а мама напоминала разноцветный смерч, винтом закрученный в тесноте палаты: подвижный и неустойчивый. Остальная малоинтересная компания изображала условный шумящий лес. И пока все эти неясные явления радовались и поздравляли друг друга, он поднёс к лицу обмякшую от тошнотворной догадки руку. Пальцев было, как и положено, пять. Но, чтобы убедиться в этой аксиоме, кисть пришлось разглядывать с расстояния полуметра. Тут как-то сразу навалилась тишина, а затем разродилась скучным докторским голосом, приглашающим на выход: больному-де надо отдохнуть. И все облегчённо двинулись на выход. Прощаясь, желая, надеясь. Витя не смог заставить себя проводить их заново обретённым взглядом.
Он лежал, уставившись в потолок. Что-то было сильно не так. Нет, не на потолке, а вообще. Две недели вынужденной тьмы обострили чувства.
«Мне в детстве мама выколола глазки,
чтоб я в шкафу варенья не нашёл.
И не могу теперь читать я сказки,
зато я нюхаю и слышу хорошо»
Очень смешно! Хотя и верно. Он стал остро слышать фальшивые ноты. Чуять запах вранья. Кожей ощущать опасность. Сейчас кожа была гусиной, в ушах звенело нервной тишиной, а от сиреневого пятна в вазе на столике густо валило духом предательства. Точно! Его предали! Обманули, развели, как лоха! Где обещанный свет? Бритвенный росчерк в мозгу всякий раз, как он чуть резче повернёт голову? Это – свет?! Или кисти рук, похожие на боксёрские «лапы», покуда не поднесёшь их к самому лицу? Может, это -- свет?! В сторону окна не взглянуть – так выворачивает глаза из орбит при малейшей попытке. И почему окно круглое? Где углы?! Чёртову сирень он быстрее распознает по запаху, нежели сообразит, что неопрятное пятно на стене – дар садов и огородов, а не разбитая в сердцах чернильница!
Он пришёл в себя от неприятного скрипа. Скрипели его собственные зубы. Хватит! Под лежачий камень вода не течёт. Если гора не идёт к Магомету…. Витя сел. Спустил ноги. Излишне резво, должно быть. Между глаз заметалась радужная блямба, а вверх из желудка плеснуло кислым. Морщась, он встал и с удивлением понял, что боится сделать шаг. Не может шагнуть вперёд! Будущий олимпийский чемпион по боксу в тяжёлом весе – боится сделать паршивый шаг! Нет, господа присяжные заседатели, так не годится…. «Бокс!» -- скомандовал себе Виктор Николаевич Проскурин, человек и чемпион, и на длинных ватных ногах двинулся в сторону двери.
Витя не слишком продвинулся в своих географических изысканиях. Полутёмный пустой коридор оказался утыкан совершенно одинаковыми дверями. Палата №12, палата №13…. Цифры издевательски плясали, расплывались и не радовали. «Ординаторская». Чуть ли не уткнувшись носом, Витя разбирал надпись на табличке, соображая, куда бы эта дверь могла привести. Дверь открылась, и в солнечное сплетение с испуганным «ох!» въехала чья-то головёнка.
-- Куда?! Куда, спрашиваю?! Ты кто такой будешь, а?
Под ногами барахталась низенькая, но габаритная бабуля. Даже отступив на шаг, она была вынуждена задирать голову, пытаясь объять необъятное. Из раскрасневшихся от возмущения щёк сердито и подозрительно таращились круглые глазки. Раскинутые по сторонам руки вкупе с клокочущим недовольством придавали ей сходство с потревоженной курицей.
-- Чего ходишь?! Кто разрешил?! Как фамилие? -- Старушенция вроде как даже подпрыгивала, готовая клюнуть. – Что молчишь?!
-- Мне бы Таню, -- неловко улыбнулся он. – Не подскажете, где её…
-- Таню ему! Ишь, вымахал, шпала какая! С какой палаты, спрашиваю? -- Глаза слезились от напряжения, и расплывающаяся бабуся стремительно теряла резкость, превращалась в подтаявший серый сугроб, из которого палил вопросами недружелюбно чернеющий обрез рта. – Какую тебе Таню?
-- Медсестру. Она со мной две недели сидела. Я её и не видел ещё. Мне сегодня только бинты сняли, после операции. Я только встал. Спасибо хотел…
-- А какую операцию? Кто делал? Фамилие как врача? А Тани твоей? Где халат?
Бдительная советская бабка. Вечнозелёный реликт. Закон и порядок. Слон и моська, блин. В голове гудело, в ногах поселилась тошнотворная вялость. Витя начал жалеть о том, что задержался именно у этой двери.
-- Да не знаю я фамилий! Врача Семёном Борисовичем зовут. А медсестру….
-- Так это…. Это тебя, родный, сегодня… ой! – бабка прикрыла рот пухлой ладошкой и даже отступила на шаг назад во внезапном восхищении. Что происходит, а?
Не надо было задавать очередной вопрос. Перешедшее в благоговейный диапазон, старушечье бульканье грешило обилием междометий и лишней информации. Но кой-чего прояснилось. Выяснилось, что Витя, сам того не подозревая, оказался ключевой фигурой в некой тонко разыгранной комбинации. Всё это напоминало американский боевик, где в спасение неведомого и мало кому интересного героя, последовательно включились национальная гвардия, авиация и флот. В его случае подключилась общественное мнение, мэрия, олимпийский комитет и средства массовой информации. Вот что значила эта постоперационная суета! Забавно, но, как и в случае с рядовым Райеном, удачно спасённый пациент оказался скоропостижно забыт и брошен.
-- А я тебя, сынок, за бандита приняла, -- смеялась собственной глупости старая, тяжело переваливаясь по коридору рядом со знаменитостью.
-- Почему? – рассеянно удивился он. Коридор становился всё темнее, а каждый шаг отдавался звоном под сводом черепа.
-- Так смотрю – большущий какой, стриженый, в одёже бандитской….
Ах да! Спортивный костюм – визитная карточка многих, далёких от большого спорта, больших парней.
-- Я не бандит, бабуля. А куда все делись-то? Ну, врачи, и все эти… кто был?
-- Так все и уехали вместе. Катерина Львовна, мама твоя, всех пригласила на этот…. как его…. В ресторан, да! Хорошая у тебя мать, сынок, хорошая! Всех-всех – никого не забыла!
«Только меня» -- мелькнуло в голове, но вслух он уточнил:
-- А вы, бабушка, что же?
-- Куда мне, -- засмеялась она. – Я уже своё отъела. Это молодым, Тане твоей. Надо же кому тут присмотреть, пока ночная смена выйдет? Надо! Я тут за всех, когда никого. По двум отделениям сразу. Вот и пришли.
Войдя в палату, он тяжело опустился на кровать. Было муторно. Стучало в голове, темнело в глазах и тихо вело куда-то вбок. Состояние, как после нокдауна. Обречённое чувство, что это ещё не конец, но всё очень плохо.
-- Ты бы прилёг, Витя, сынок….-- просительно подала голос бабуся.
Он послушно лёг. Что-то такое уже было. Больница, бабка, безнадёжность. Стремительно мелькающая мать. Всё было. Только папа тогда ещё дрейфовал.
-- Покушать не хочешь? Или ужина дождёшься? Как?
-- Спасибо, бабуля, не хочу.
-- Поспи сынок, поспи. Здоровее будешь. Скоро смена придёт. Я к тебе, Витя, сестричку пошлю. Я щас на пост, а ты спи – не думай.
Тихо шаркнуло, стукнуло и он остался один. По раскалённым извилинам медленно ползли остывающие мысли.
…. Да, долгожданная операция прошла удачно…. Да, удивительный доктор сделал всё, что мог, и даже больше…. Да, появился долгожданный свет…. Только, кажется, лучше бы и не появлялся. Он резко открыл глаза и даже застонал. Свет не появился, а прорезался. Именно так – с резью в глазах и пониже слева….
А к вечеру прорезалась Таня.
Она просочилась как-то нарочито осторожно, бочком протиснувшись в едва приоткрытую дверь. Тщательно затворила её и постояла, будто прислушиваясь к чему-то вдали. Затем, повернувшись к растерянно напрягающему глаза Вите, поднесла к губам палец. «Тс-с-с!» Он и так молчал, скованный ещё не прошедшим болезненным открытием, но недоумение усиливалось. Таня странно двигалась, странно выглядела и странно пахла. Привычный лёгкий аромат был перегружен дополнительными ингредиентами. Сквозь жирный мускусный чад парфюма там и сям вырывались протуберанцы неприятно знакомого алкогольного духа. И вся она целиком была какая-то искрящаяся, шуршащая и извивающаяся. Разделяющие их три метра она предпочла преодолеть по замысловатой кривой, сопровождая каждый медленный, странно выверенный шаг, неким изгибом и вывертом. Казалось, что ей пришла на ум непонятная фантазия показать себя сразу со всех сторон одновременно. Чем отчётливее Витя различал присущие загадочному явлению черты, тем меньше находил в них общего со сложившемся образом. Когда она присела на краешек рядом, он с растерянностью осознал, что и вовсе её не узнаёт. Обязанная быть миниатюрной блондинкой в строгой и стерильной униформе, Таня обернулась всесторонне выраженной брюнеткой в чём-то ярко волосатом, мерцающем и потрескивающем при всяком движении. Несостоявшиеся голубые озёрца глаз свербели напряжённой колодезной чернотой, в которой таилось что-то неправильное. Розоватые, нежные на слух, губы оказались напрочь замазаны активным безобразием, и слегка кривились в загадочной женской улыбке. В ушах дёшево блестело.
-- Узнаёшь?
Скомканный и нелепый вопрос.
-- Узнаю. – соврал он бесцветным голосом.
-- Ну и как оно? – лицо качнулось навстречу. Неважный запашок и фальшивая интонация. -- Рад?
-- Чему? – Витя опасливо всматривался в разрез мохнатых глаз, предательски цепенея.
-- Ну-у-у…. -- лицо приближалось, а голос стал вовсе грудным и приторным:
-- Что я к тебе вот так вырвалась? Рад?!
-- Откуда?! – словно в бочку ухнул он, решительно меняя положение тела. Сидя он чувствовал себя увереннее. Настойчивое желание обрадовать настораживало.
-- От верблюда! – внезапно грубо ответствовала праздничная девушка, неприятно уязвлённая подвижностью пациента. – Ты чего такой напряжённый?! Я, блин, с корабля на бал, как Золушка! Всё бросила, бегу и падаю – как он тут один?! А он …! Да ну тебя!
Удивительное платье возмущённо заискрило разрядами в сгустившейся атмосфере. Татьяна была уже на ногах.
-- Счастливо оставаться, юноша! Выздоравливайте! Простите за беспокойство, пардон!
Произведя нечто издевательское, напоминающее реверанс, она крутнулась на каблуках и зацокала к двери.
-- Да постой ты! – взревело вслед. А затем очень быстро: лязгнула сетка, стукнуло об пол, чавкнуло босыми ступнями вдогонку, схватило за плечи, развернуло….
-- Пусти! – выстрелила она в нависшее сверху лицо. – Пусти, говорю!
Руки были крепкими, а лицо упрямым. И то, и другое было страшно, но приятно. Волнительно.
-- Успокойся.
-- Ну, ладно, ладно! Всё! Проехали! Пусти, синяки ведь будут….
-- Прости, Таня, я не хотел. Не сердись! Извини.
Лицо помягчало, голос чуть сел, хватка ослабла. Но не отпустил. Юноша оказался весьма крепким. Весьма! Девичья обида испарялась на глазах.
-- Прощаю. Извиняю. Не сержусь. Пусти.
-- Не уйдёшь?
-- Сначала отпусти, а там….
-- Сначала пообещай.
-- Да не уйду я! Не уйду! – рассмеялась она, не выдержав. – Куда от тебя денешься? Теперь глазастым стал, и не спрячешься. Ну, пусти, Витя….
Витя отпустил. И кажется, зря. Сразу ненужные руки повисли, а полметра роста стали лишними. Да вдобавок непривычная резвость дала себя знать – раздавленной кислой ягодой в правом глазу разошлась боль. По щеке пробежала слеза, а вслед за нею и второй предательский глаз дал слабину. Тут из Витюши окончательно вышел газ, и пришлось сесть, утереться и высморкаться. Конфуз, да и только! Он высморкался ещё раз и скривился. Сморкаться оказалось болезненно.
-- Горе ты моё луковое! – Таня присела рядом. – Болит?
-- Болит. – пожаловался Витя капроновым, цвета загара, коленкам. Наперекор злой судьбе прорезался пусть и расплывчатый, но интерес к жизни.
-- И будет болеть, если так прыгать будешь! Что, меня зря Семён послал тебя проверить? Всё верно, всё правильно! Ему лежать надо, а он бегает, дерётся! -- из дива дивного, Таня стремительно трансформировалась в повседневную сестру милосердия.
-- Так тебя Семён послал, -- скучно протянул пациент. – А я думал…
-- Ой, какой глупенький! – вздохнула девушка. – Ты поменьше думай! Лучше слушай сюда!
Витя слушал, и на душе становилось всё скучнее.
Она возбуждённо тарахтела про ресторан – он не был в этом ресторане.
Таня давилась впечатлениями по поводу скандально знаменитого телеведущего – Витя плохо помнил его в лицо.
Её распирало от рукопожатия мэра – ему был абсолютно безразличен мэр и его шаловливые ручки. Всё это представлялось какой-то невнятной чепухой.
-- Нет, Витя, твоя маманя – это что-то! Обалденная женщина, просто супер! Она за тебя всех на уши поставила! Семёну теперь такую рекламу сделали – закачаешься! Мэр пообещал оборудование новое закупить за счёт города….
Реклама. Реклама – двигатель торговли. Рекламный ролик – спасение чемпиона Проскурина. «Вставляем глаза и прочее. Ветеранам спорта – сезонные скидки!». Вот оно, значит, как всё закручено. Вполне в духе маменьки. Побольше шуму. Надо быть в гуще событий. Провести акцию, создать прецедент, подключить прогрессивную общественность. О боги! Что ж смерть нейдёт?! Да ладно – всё хорошо. Страна должна знать своих героев. Всё путём. Нормальный ход. Всем сестрам по серьгам, кесарю кесарево. Кому глаза, кому новое оборудование. И пожрать на халяву. Демократия в действии.
-- Слушай, Таня…. -- ступил он в бурлящий восторгами поток. – А кто там от олимпийского комитета был? Что говорили?
-- Ты, Витюша, герой! Самый натуральный. Национальное достояние. Всё на жёстком контроле, не сомневайся. Родина тебя не забудет. Ты совсем как ветеран войны, вылитый блокадник. Какой-то фонд для бывших спортсменов обещают открыть. А от него, прикидываешь – персональная пенсия?! В двадцать три года, а?! Шикарно!
-- Пенсия? – он тупо смотрел в непонятно счастливое лицо. – Почему -- бывших? Я же не инвалид….
-- Чудак ты, Витя! Никто тебе и не говорит ничего про инвалидность. Но льготы тебе выправят – будьте нате! Хочешь – учись, хочешь – чего хочешь. Красота! Никаких тебе суток, ночных дежурств -- живёшь, и в ус не дуешь!
-- А Олимпиада? Следующая, не эта?
Теперь уже Таня смотрела с тупым недоумением:
-- Ты чего, Витюша? Супу с рыбой поел? Какая Олимпиада? Проснись, эй! – она щёлкнула пальцами перед глупым лицом. – У тебя теперь, милый мой, новая жизнь. Тебе пару лет головой даже трясти не рекомендуется.
-- Нерв порвётся? – автоматически всплыло нечто мельком подслушанное.
-- Очки спадут! – засмеялась она. -- Господи, что за дурень!
-- Очки? – сглотнул он гадкое слово. -- Какие очки? Кому? Мне?!
-- А кому? Тебе, конечно! Да что же это за наказание, а?! Что ты как маленький? Чего ты себе напридумывал? У тебя же глаза будут болеть ещё полгода! Может, год. Ты ведь даже меня толком не видишь, тебя без очков придётся за руку водить! Скажи спасибо, что ещё так всё срослось! Жить будешь!
-- Спасибо. – в желудке шевельнулся холодный гад. – Спасибо, Таня…. На добром слове.
После упоминания об очках Таня стала резко неприятна. Противна. Бредово одетая, намазанная, бестолковая дура. Со своим дешёвым участием, с диковатой женственностью. Зачем она тут? Ах да! Он же герой дня, гвоздь программы. Хренов ветеран большого спорта. Почётный пенсионер. Сын знаменитой родительницы. Подопытный экземпляр. Раскрученный бренд. Неважно это всё, пустота. Главное – что дальше? Так себя видно, чувствовал библейский Самсон, слепо поглаживающий колонну, и чувствующий с каждой секундой отрастающее вместе с волосами злое томление. Эх, дубинушка, ухнем!
-- Ты чего, Витя? Расстроился? – подала голос Далила, опасливо поглядывая на побелевшие кулаки. – Успокойся, было б из-за чего…. Ты же умный парень…. Хватит уже, пожалей голову! Твоя мама рассказывала….
--Мама? Кому рассказывала? Чего она могла рассказывать, мама моя?!
--Мне рассказывала! Она, между прочим, очень долго со мной говорила про тебя….
Танюша вновь расслабилась, вдохновлённая воспоминаниями о чудесном общении с чудесной мамой. Дура баба. Идиотка. Фарфоровая голова и туловище ватой набито. Безмозглая кукла. Чучело.
--…и у тебя способности, даже талант, её знакомые все так говорят. Только надо учиться. Ну не сейчас, конечно, а когда боли перестанут.
-- Никогда не перестанут.
-- Да что ты всё ноешь! Ты мужик, или как? Чего тебя клинит-то?! Нравится, когда жалеют, да?
Вот и накатило. Поберегись!
-- Нет, Таня, мне не нравится, когда меня жалеют. И эти убогие матушкины друзья мне не нравятся, с их убогим мэром. Я эту плеяду недоносков с детства ненавижу. Новые прогрессивные силы! Они пять лет назад, как мухи на говно слетались в любой райком, только позови! «Партия наш рулевой! Ленин такой молодой!». А тут прозрели: новая куча дерьма, большая и свежая. Перестроились! Им же по барабану, за что бороться -- за мир во всём мире, или за безопасный секс. Миру – мир, peac*y – peace! Из них каждый второй – педрила, а каждый первый – вор и стукач!
Таня поражённо смотрела на сильно изменившееся лицо. Чего он бесится-то?! Она попыталась было остановить поток страшных гадостей:
-- Ну не все же они… такие. А мама, Семён Борисович?! Что тебе в них то не нра….
-- Мне не нравится, когда из меня собаку Павлова делают! Я вам не клоун! Маманя чуть сама со страху не померла, когда поняла, что я инвалидом буду! А как отошла, то сразу и устроила шоу! Мне бесплатную операцию, Семёну твоему – бесплатную рекламу. Междусобой. Комитету фонд, мэру больница….
Да что он всё круги нарезает?! Ближе к телу!
-- Ты, может, думаешь, что она с тобой говорила от души? От большого и чистого сердца? Да ей бесплатная сиделка нужна – мне же ещё долго восстанавливаться, так? Знаешь, что она про таких, как ты говорит? Знаешь?!
Таня побледнела.
-- «Это девица явно не нашего круга. Слишком вульгарна. Без образования, и одета…». Вот что! Представляю, что она своим подругам будет сегодня рассказывать по телефону! Песня! Жаль, что ты не слышала – такие перлы! Она рада, что боксу кердык. Сын боксёр – это вульгарно. И отец был вульгарным. Кстати – а батя-то мой был в кабаке? Батю взяли с собой? Или побрезговали?
Она помотала головой. Витиного отца не было. Об этом она вспомнила только сейчас.
-- Во! В этом и пафос! Там только нужные люди. Тебя бы там тоже не было, будь уверена! Сиделка нужна, собака-поводырь. Хотя все равно странно, что она тебя пригласила….
-- Меня Семён с собой взял.
-- Ну, тогда ясно. А то я удивился – слишком уж демократично. Против Семёна, конечно, сейчас не попрёшь. Он ей нужен. Да и ты заодно пригодишься – не пропадать же добру! Вот и сделала всем плезир. У тебя этот банкет ещё встанет колом, поверь мне! Ты ведь девушка из народа, да? А наши народные избранники ненавидят народ, чтоб ты знала. Только раньше боялись, а теперь презирают. Суки, Сталина на них нету!
--А ты не такой? Не презираешь? – она здорово потухла и сселась от неожиданных речей. – Или я тебе тоже нужна как … поводырь?
--Да мне больше вообще никто не нужен! Никто! Для меня в жизни важно только одно -- ринг. Квадратный такой, с канатами…. И один человек в ринге. Всё! Остальные мне – ехало-болело! Мимо кассы!
-- И я? Тоже не нужна?
Боже! Что за настойчивость! Что за упрямая баба! Самсон зло навалился плечом на колонну:
-- Никто.
-- Коротко и ясно. Спасибо за откровенность, Витя. Выздоравливай. Пока.
Встала и ушла. Без стука. Он лежал в сгустившейся тьме, наглухо придавленный обломками обрушившегося будущего. Было больно и тошно.

Семён Борисович, оказавшийся долговязой и грустной на вид личностью с большими ладонями, теребил бессильно повисший после вчерашнего ус. Неважное самочувствие усугублялось похоронными физиономиями присутствующих. Надежда советского спорта в неуютной позе обмякла на стуле. Потерянное до серости лицо. Готовые рухнуть вниз, вялые, бессильные руки…. В целом он напоминал изрядно подтаявшее эскимо, чудом держащееся на условной палочке. Татьяна старательно смотрела мимо и казалась старше своего возраста. По углам губ залегли жёсткие складки, а предательские мешки под глазами свидетельствовали против легкомысленного халатика. Обычно приятные на вид коленки нервировали.
-- Я вам больше не нужна, Семён Борисович? – в вопросе сквозила тусклая решимость. Таким тоном признают факт нежелательной беременности.
-- Да, да…. Идите, Таня, конечно!
Непривычно угловатая девушка вышла, а он остался наедине с жертвой чудесного исцеления. Случилось именно то, чего он опасался: парень скис. Прячась от неприютных и плоских глаз, Семён Борисович поворошил пачку бессмысленных бумажонок, взглянул на часы, потянулся было к телефону, но вдруг осознав неприличную глупость всей этой мимикрии, густо покраснел и зло дёрнув себя за ус, прямо взглянул в безжизненное лицо:
-- Ну и что молодой человек…
Бодрая фраза умерла на взлёте. Наискось разрезанная багровым шрамом бровь мелко дрожала. Закушенные губы создавали мёртвую зону, но подбородок явно готов был пойти в пляс заодно с нервно двигающимся адамовым яблоком. Из глубин прибитого тела надвигалась истерика.
-- … у вас произошло с Танюшкой? – Семён на ходу перевёл стрелки. – Поругались, что ли? Так, молодой человек, нельзя поступать с молодыми особами женского полу, никак нельзя! Вот что я вам скажу: будучи честным человеком, вы просто обязаны на ней жениться, да! Подобное поведение непозволительно для мужчины, это я вам как лечащий врач заявляю! А расписать вас можно даже в больничной палате, не сомневайтесь!
Психология – великая вещь. Проклюнувшееся было буйство, оказалось придушено в зародыше. Растерянно отвалившаяся губа выглядела глупо, но безопасно.
-- Ладно, ладно молодой человек. Не переживайте! Это шутка. Не самая удачная, согласен…. Но девушка и впрямь не в себе, не находите? И почему-то сегодня с утра попросилась в отпуск. За свой счёт, заметьте. А ещё вчера рвалась в бой, даже покинула увеселительное мероприятие, устроенное в вашу честь. Странно, да? Впрочем, девушки вообще довольно странный народец. Так что оставим их в покое, и займёмся делом. Видите плохо?
Кивок.
-- Рези, пульсирующая боль при наклоне и ходьбе?
Кивок.
-- Тошнота, вялость? Аппетит?
Нету даже кивка, не только аппетита.
-- И жить не хочется?
-- Что-о-о?
-- Ну, жизнь потеряла смысл, не так ли? Какой уж тут аппетит, какие девушки! Понимаю.
-- Слушайте, Семён Борисович…. Скажите правду – боксу конец?! Честно скажите, без шуток!
-- Честно скажу: не знаю. Пока – да! Однозначно. А дальше всё зависит только от вас, Виктор Николаевич. Знаю, что банально звучит, но большего вам никто и не скажет. Расклеитесь, расползётесь, размажетесь – тогда конец. Вам теперь остаётся только одно: терпеть. Терпеливо выполнять предписания и ждать. Очки мы вам подберём….
-- Обязательно?!
-- Что, очки? Да, обязательно…. А как вы думали? Вам что, нравится вот так, наощупь, жить? Вы же не крот, милейший! Через пару дней, если не проявится явного ухудшения, мы вас выставим отсюда. Дальнейшее лечение будете проходить амбулаторно. Так что золотая пора всеобщего внимания, и трогательных проявлений симпатии со стороны персонала, для вас уже в прошлом. Начнётся новая, сложная, но интересная жизнь. Признаюсь, что я вам слегка завидую.
-- Чему?! Чему тут можно завидовать?! Вы меня что, за дурачка принимаете?! За полного коку?! Вы, Семён Борисович, зря так! Известно, что у боксёров черепушка наглухо отморожена, но лично я способен понять, что в очках мне спорт заказан. Я не марафонец, и не штангист – мне по голове бьют! И очки мне сильно помешают!
Ноздри у юноши раздувались. Юноша был недоволен. Даже, пожалуй, что и зол. Хорошо!
-- А вот рассуждаете, дорогой мой, вы совсем по-детски, тем не менее. Я вас, поверьте, за дурака не считал и не считаю. Это было бы даже несколько странно с моей стороны, учитывая, что я имел возможность вдоволь пообщаться с вашими родителями. Да и мои собственные наблюдения ни в коей мере не могли привести меня к столь абсурдному выводу. Но это всё высокий стиль, оставим. Знаете, почему я вам завидую?
Вежливость окончательно покинула Виктора Николаевича. Он не пошевелился, только сощурился подозрительно и недобро.
-- Завидую я вам, Виктор Николаевич, потому что, только прожив большую часть жизни, начинаешь понимать, насколько интересно что-то начинать, а не скользить по накатанному пути к известному финалу. Вы вот, молодой человек, всё оплакиваете своё несостоявшееся совершенство, а ведь и не задумались, верно, о том, что есть и оборотная сторона медали. Не задумывались?
Витя продемонстрировал, что в его мимическом арсенале присутствует презрительная усмешка.
-- Так и есть, – не смущаясь продолжал усатый офтальмолог. – Это досадно, но в вашем возрасте не смертельно.
-- Что вы мне всё возрастом тычете? – не выдержал вольнослушатель. – Дался вам мой возраст!
-- Грубо. Нервы у вас сдают. Жаль. Ночью спали?
-- Извините, случайно вырвалось…. Не спал.
-- Думали?
-- Думал.
-- О себе?
-- Да…. Н-нет! Не только.
-- И ничего хорошего не надумали? Позитивного?
Парень только мотнул головой, и глаза устало вытер. Привычно уже, рефлекторно морщась. Похоже, он и впрямь настолько устал, что неспособен долго злиться. «Извините, случайно вырвалось». Попробовал бурнуть, взорвался и сдох. Дошёл.
Жаль, конечно, но надо продолжать. Ломать, гнобить, обстругивать. Тянуть жилы. Дразнить, тормошить, злить. Вбить в прокрустово ложе унижения, и заставить выдираться из него с костным треском и зубовным скрежетом. «Доиграешься, Сёма. – промелькнула опасливая мысль. – Махнёт сослепу….». А что делать? Молодого быка загоняют в болото, обдирают кнутом, ломают палкой хвост – и всё, чтобы глупостей не наделал. По неопытности и однобокости мировоззрения. Добрее он от этого не становится, но зато умнеет. К болоту лишний раз не подойдёт и бодаться без особых причин не станет. Судьба парня в трясину загнала по самое нехочу. И остаётся крутить ему хвост, чтобы жизнь не открутила того, что ниже. Выхолощеные – они спокойные, только уже не совсем быки.
-- Знаете, Виктор, давайте-ка начистоту, а? Без всяких женских глупостей и экивоков. Согласны?
-- Давайте.
-- Признавать себя маленьким вы не желаете. Так. Это верно и правильно. Да и не очень вы похожи на мальчика…. Но вот ведёте вы себя, как девочка в сложном переходном возрасте. Капризничаете, молодой человек, а надо дело делать. «Не хочу очки, хочу чтоб всё как раньше!». А как раньше – уже не будет, понимаете?! Вот у нас сейчас полстраны хочет, чтобы «как раньше». Чтобы всё было понятно: плохо, отвратительно, унизительно – но понятно. Вы, наверное, думаете, что таким передовым, как я, деловым людям -- никого не жалко? Безработных, бомжей, ветеранов-блокадников…. Инвалидов? Всех, кого кинули и ещё кинут?
-- А кто их кинул?! Кто, Семён Борисович?!
-- Не кто, а что. Душевная слепота, лень и равнодушие. Собственная, в том числе. Ну и трусость, пожалуй. Вот что!
-- Удобная отговорка.
-- Удобная, удобная, не спорю…. Особенно для ловкачей и подонков. Тех, кто к любой власти примажется, так ведь? Да можете не отвечать -- и так всё понятно. А в наше смутное время это не иначе как демократы всех мастей, комсомольцы бывшие и всякая приблатнённая мразь, так?! Так, так! И, как всегда – жиды! Из грязи в князи – хуже свиней не найдёшь. Всегда в первых рядах, куда же без мирового сионизма! И все, стало быть, одним миром мазаны? Ворюги, приспособленцы и подлецы? Все?!
-- Не все….
-- Ага! Значит, чем-то отличаются?! А как же их распознать-то, чтобы огульно в одну кучу не валить?! Как, скажите мне, пожалуйста, Виктор свет Николаевич? Просветите, будьте добры!
-- Люди-то все разные!
-- Вот именно! Разные! Ни одного одинакового нет, ни одного! И многие, поверьте – гораздо лучше, чем выглядят на первый взгляд!
-- А многие – хуже!
-- Это точно! Да чего далеко ходить? Вот, кажется: всё есть у человека. И здоровье, и сила, и мозгами бог наделил. И помочь ему хотят, и заботятся, и любят все, кому не лень. Но он не видит в упор! Ничего не видит, потому что не желает видеть ничего и никого кроме себя! Да это бы полбеды, но он и от себя отворачивается! Какая от него польза другим, если он и в себя не желает заглянуть? То-есть: без очков он бы ещё согласился взглянуть, а вот в очках уже не желает! Стесняется, чёрт подери!
-- Да что же вы всё передёргиваете-то! – жалобно вскрикнул Витя. – Я же вам про бокс, а вы…! Для меня это всё! Понимаете?! Всё!
-- Вы, дорогой мой, просто идиот, если для вас многообразие мира, которого вы ещё толком и не видели, вся его красота -- сводится к красоте собственного тела, а высота человеческого духа поднята на высоту пьедестала! Вам что, не стыдно?! В кого вы превратились, юноша?! Да вам сам господь бог по мозгам врезал, извините уж за грубость! Пора пришла прописать вам очки в небесной канцелярии, чтоб вы хоть что-то вокруг себя замечать начали! Хотя бы рядом! Знаете что? Давайте-ка поднимайтесь! Хватит тут сидеть большой кучей! Я вам сейчас покажу, что такое настоящие неприятности. Что такое крушение надежд, и с чем это едят! Вставайте! Ну!

Это было ужасно. Хуже, чем два раунда со сломанным носом. Хуже, чем сползающая на скулу рассечённая бровь, когда смотришь, как сквозь залитую кровью линзу и горячим по виску пузырит. Это почти как левый крюк по печени. Ноги не держат, тошнота и ржавой лопатой ворочают в брюхе. Стоишь раком, дышишь выброшенной рыбой, всем телом дрожишь и тошнит от стыда за беспомощность. Почти так, но хуже.
В детстве с любопытством толстую книжку разглядывал: «Божественная комедия». Там один горбоносый в венке – Вергилий, другого горбоносого водит как маленького. Жути нагоняет на Данте Алигьери. Вроде как и Рай там был, но скучный до безобразия, вроде Дома Отдыха. А вот ад – та ещё фишка! Комедия! Хорошо – не водевиль! Вот и Семён его провёл. По таким закоулкам жизни, что адские круги покажутся детским лепетом. Был момент, когда он по настоящему обрадовался, что зрение подгуляло….
Его грохнули кирпичом. Ничего хорошего, спору нет, но всё лучше чем кислотой, как той девчушке…. Девчушка красивой была. Наверное. Тоже медаль получила. И корону. И бабок на жизнь. Из-за этих бабок у неё теперь не жизнь, и никогда уже жизни нормальной не будет.
У парня пожарного глаза лопнули. Хорошо, что остальное обгорело только поверху. Он тушил какой-то засраный левый склад. Приехавший на пожар владелец скромно промолчал про несколько бочек с растворителем…. Сука!
На Кавказе местные не могут решить проблемы. На помощь отправили наших пацанов. Думал когда-нибудь розовощёкий увалень из Вятской глубинки, что ему вырежут всё, что посчитают нужным, некие чернявые молодцы с гор, на которые он и полюбоваться толком не успел? Его здорово обкарнали, укоротили, но не добили -- из человеколюбия. Лучше бы обстругали того, кто этого парня туда послал!
А на одиннадцатилетнего пацана просто напали собаки. Четвероногие друзья человека, человеком же преданные. Сбившиеся в голодную, обезумевшую от обиды и голода стаю. Пацан любит животных. У него на тумбочке живёт хомячок. Он смотрит на зверушку одним глазом, и даже смеётся остатками лица.
Ну, и конечно….
Хватит! Довольно! Не надо, прошу вас, Семён Борисович, не надо!
Он этого не сказал, не крикнул, не прошептал, но тот и сам понял: «Вот так-то, братец…. Пойдём, довольно». А когда вернулись назад, то сказал «прости». Пили чай с безвкусным печеньем, молча. Потом в глаза смотрели через прибор. Пробовали разные стёкла. Картинки сумбурные разглядывали. Что-то закапывали, что-то проглотили, запив. И практически молча расстались «до завтра».
Лежать Вите не хотелось. Как-то ломало и корячило. Больше ходил. По палате: к двери от окна. Таня испарилась, будто и не было Тани. Бабулька вчерашняя заходила: лиловую сирень вынула, белую воткнула. Яблоко принесла, на стол положила. Подмывало про Таню опять спросить, да совестно стало. Есть совсем не хотелось, но яблоко погрыз, чтобы приятное сделать бабушке. Бабушке и впрямь стало приятно, и она с полчаса что-то рассказывала, возя по углам шваброй, но кажется просто для себя, лишь бы слушал кто. Он пытался, но ничего так и не понял, кроме того, что был сын, а потом у сына жена, и у них внук…. И в том же духе. Трудно и досадно было слушать бессмыслицу.
-- А зачем вы работаете? Вы же…. Вы же на пенсии? Сидели бы с внуком, бабуля….
-- Так убило его, сынок, – удивлённо и недоверчиво посмотрела она на него, – уже три года как. Я разве не сказала тебе?
-- Нет, бабуля, не говорили.
-- Глупая я! Думала, что говорила…. Их всех убило. Самолёт упал в Алмате. Не слышал?
-- Нет.
-- А, верно, и не писали. Оне эти, как их…. Беженцы были! Там на русских началось такое – не приведи господь! Дом продали, и ко мне хотели. Я, помню, письмо получила и сердилась ещё: куда такая орава? Пока всё было, так и в Алмате было хорошо с молодой, а как что – так к старухе домой. Ух, я злая была! На неё особенно….
-- За что… на неё?
-- А вот объясни – за что? Ни за что, просто как мать, что сына увезла…. Дура, дура старая! Теперь по них плачу, а по ней больше всех, вот как….
-- Но вы же не виноваты!
-- Что ж – не виновата. Может и не виновата, а всё не любила её. За сына ревновала, и что внука не вижу. А они меня ведь звали к себе, когда родился, жить…. Не поехала! Сами мол, с усами -- сами и нянькайтесь. Вот так! Всегда характерной была…. Но её страсть не любила! А теперь поздно уже любить…. Некого. И прощения не попросишь…. Я теперь у всех нянька, дома не могу…. Всё здесь…. Тебя, милый, скоро уж выпишут?
-- Завтра, - выдавил Витя, чувствуя, как у него кружится весь перенасыщенный за последние сутки внутренний мир. – Или послезавтра.
-- И хорошо, сынок, и слава богу! Мамке радость! Она у тебя важная, а ведь человек тоже…. Живой – и счастье! И парень такой видный…. Кушать не захотел?
-- Нет, не захотел, спасибо.
-- Ну и отдыхай, Витюша. А я пойду, заболтала тебя, сынок с глупостями…. У меня сына тоже Виктором звали. Виктор Павлович, значит. Инженером по связи. Здесь институт закончил, а куда уехал…. Зачем?! Всё за ей, любовью! Так бы жив был! Алмата проклятая! Как звери все стали!
И бабка заплакала, а он стоял, глядя сверху, и не знал, что делать. И не мог ничего сказать. Но плакала она не долго, минуты две, а потом утёрлась, и опять заторопилась куда-то подтирать, утешать, ругать и подменять. Действие – враг мысли.
Действие! Витя с тоскливым наслаждением думал о штанге. Или о тяжёлом, жёстком мешке. Хорошо бы кросс километров на десять…. А лучше всего – того бодливого, кусачего афганца, которого он честно пытался не убить. Это мохнатое чудовище попалось ему на «Играх доброй воли». Жирный, неуклюжий мешок с дерьмом, умеющий только хамить. Зная, что со статусом чемпиона дружественного государства его не убьют – он отыгрывался за весь свой поганый опиумный край. Бил ниже пояса, укусил за плечо, пытался разбить бровь…. Сейчас бы Витя наплевал на политическую субординацию, и даже с закрытыми глазами разложил зверя на комплектующие. Звери! Были друзья СССР, а оказались звери. Человек человеку зверь. Тут он вспомнил о Бахе, пареньке легковесе, с которым познакомился на сборах перед теми же играми. Узкоглазый, спокойный Баха был больше всех похож на человека. Родом из Алма-Аты, где гонения и катастрофы. Может и правда дело в том, что зверями не рождаются, а становятся? Ненавидят, теряют. Затем – каются, плачут и жалеют. И всегда уже поздно просить прощения и любить. Что же за страшная штука -- жизнь? В мозгу промелькнул покусанный собаками мальчуган, наивно пожалевший уличную шавку. Вот подари ему вместо хомяка – щенка? Сможет он любить собаку ? «Раз живой и улыбается – сможет». Витя обернулся. Ответ прозвучал так явно и отчётливо, что…. Нет, показалось…. А про щенка надо бы спросить Семёна Борисыча. Лучше Таню, конечно, но…. Тут его опять нахлобучила вчерашняя история, и он совершенно расстроился.
Обед принесла какая-то опухшая личность без возраста, крашенная и сердитая. На улице весна, а в душе осень. К вечеру глаза разболелись не на шутку, и он лёг. На ужин была больничная гадость, кучка пилюлек, булочка и кефир. Померили давление, укололи, и захотелось выть или плакать. Он обречённо заснул ещё при свете.
Ночью снилась мерзость в багровых тонах.

Очки оказались ещё страшнее, чем представлялись. Уродливые гады в толстой оправе делали его похожим даже не на героя-авиатора, а на какого-то земноводного мутанта, выловленного в районе Чернобыльской АЭС. Стриженая голова будто усохла в попытке спрятаться от нескромных взглядов за парой бинокулярных, в палец толщиной, издевательски круглых стёкол. Словно глупые рыбы в пузатом аквариуме, изнутри в стёкла тыкались пойманные глаза.
-- Ну, как вы себя находите?
Семён заботливо поглядывал в то же самое зеркало. Лицо было деловитым, ирония в голосе отсутствовала.
-- Хорошо…. – неуверенно начал Витя.
-- Вот и славненько!— жизнерадостно продолжил врач.
-- …что меня никто не видит.— закончил Витя, и с горькой усмешкой добавил:
-- Как жаба пучеглазая. Тритон.
-- Скорее -- царевна-лягушка! – несколько натянуто засмеялся Семён. – Зрите в корень, молодой человек! В сказке тоже так-себе начиналось, зато потом счастье привалило. Вы что, из тех, кто форму категорически предпочитает содержанию? Так это, дорогой мой, актуально в отношении женщин. Да-с! С эстетической точки зрения подобное приспособление, конечно, не фонтан, понимаю…. Но сейчас важно стабилизировать то, чего мы с вами сумели достичь. Тонкая изящная оправа была бы предпочтительнее – не думайте, что я совсем уж тупица, – но она просто не выдержит тяжёлых стёкол. Через полгодика, я полагаю, мы это дело откорректируем, и там уж встанет вопрос дизайна и финансов, а пока – смиряйтесь и привыкайте. Зато вы сможете читать. Читать любите? Мне ваш папа говорил, что вы уважали это дело?
-- В детстве, – вяло пожал плечами Витя.
-- Всё лучшее с человеком происходит в детстве. Дальше он только интенсивно портится: качает права, интенсивно старается заглушить в себе лучшее, и стать взрослее, чем следует. По моему личному наблюдению, стоило бы и вовсе не покидать детства вплоть до старости. А уж там можно впасть в него обратно на законных основаниях. Ладно! Всё это лирика. Ближе к телу: вот что я вам порекомендую….
Дальше начались конкретные инструкции.
В палату он вернулся собираться. Ближе к вечеру за ним должна была приехать мать. Собирать было особенно нечего, в основном – рекомендации. Долгий список того, чего делать не следовало, наводил на крамольные мысли: хотелось с изменившимся лицом бежать к пруду. Подвиг Вили Кюхельбеккера в Царскосельском лицее. Так ведь вытащили…. Да и не солидно как-то: Кюхля был молод и поэт, а он уже вырос в серьёзного дядю. Только чем дяде заняться, с такой-то рожей? Он подошёл к раковине. Взглянул в равнодушное зеркало, будто на что понадеявшись…. Тьфу! На него глядел марсианин. Повертел башкой так и этак, пытаясь найти приличный нормальному землянину ракурс, но лучше не стало. Нагло переехавший морду велосипед крепко и неуютно застрял на переносице. Переносица, кстати, уже начала побаливать – оседлав переломанный хрящ, тяжёлая оправа тихо, но неумолимо давила на кровеносные сосуды и психику. Да и дужки эти тоже…. Уселись по ушам, впились во что смогли и прессуют потихоньку. Мелочь, кажется, не браслеты с песком килограммовые, а поди ты – давят, нервируют. Вроде как кошка, которой банку привязали к хвосту. Ничего страшного, а с ума сходишь.
На столе лежала газета. Вчера он мог с трудом разобрать лишь заголовки. А вот сегодня возможности гораздо шире. Только странно как-то: строчки выгибаются в стороны от центра. Как будто газету на глобус натянули. Оптический обман зрения. Он вытянул газету вперёд. Точно: весь мир чуть изогнут. А попробуй скосить глаза – так и вообще как в тумане. Будто под водой. Дерьмо эти очки!
Он снял их, опять же надеясь на лучшее, но стало только хуже. Обиднее. Как в душе помнится, на сборах, в детстве. Когда ты уже такой кабан, вроде, но другие волосатые все, а ты…. Витя покраснел, вспоминая ощущение беспомощности и незаслуженной обиды. Глупость какая! «А сейчас – не глупость? - задал вопрос некто в голове.— Всё проходит». Некто порядком поднадоел со своими дилеммами. Витя одел гадкие «консервы», и начал читать про обличительную речь на съезде какого-то дармоеда. Мужик серьёзно быковал на правительство. «Борис, ты не прав!» - сказали мужику. А кто прав? Орут там, голосуют, митингуют…. А шахтёры с голоду касками стучат, пока страна в блудняк вваливается. Из Афгана выдрались, так теперь в Карабахе что-то позабыли. Он вспомнил вчерашнего парня и непроизвольно дёрнулся. Гниды! Копошатся там, в немытой голове опухшей родины, а тут люди дохнут! И вдруг он отчётливо понял, как ему повезло: тем, кого он вчера видел, -- вообще труба! Ни матери - помощника депутата, ни пенсии, ни газетной шумихи – ничего! Разве что Семён что-то сделает, или бабка яблочко принесёт, или …. Тут он вспомнил, что надо спросить было у Семёна про щенка, встал было, но приехала мама. И он всё забыл, потому что она взглянула на него, сказала: «Какой ты смешной! Как Знайка из книжки, помнишь?», а потом заплакала и засмеялась, идя к нему навстречу, а он обнял её от неожиданности и стоял, тихо удивляясь, как не замечал, что она такая маленькая….

5.
Витя потихоньку обрастал ненужным телом.
Как и вся нехорошая дрянь, склонность к излишнему весу вылезла незаметно. Напитанный серыми мыслями, пассивный и неприкаянный, он потихоньку впал в туповатую рассеянность, ощущая себя целиком чем-то лишним, по ошибке поставленным в дальний угол, и начисто забытым по причине ненадобности. Передвигаясь по квартире, Витя старался быть неприметным. Вот уже три месяца его не покидало конфузливое чувство незваного гостя, ошибшегося адресом и угодившего на чужой праздник. В радостной суете незадачливого посетителя приняли за дальнего «своего», провели в гостиную, а он, сознавая ошибку, потерялся ещё больше, и если чего и хочет, то лишь тихо покинуть гостеприимный дом, незаметно проскользнув вдоль незнакомой стены к мучительно забытому выходу….
Да, он чувствовал себя чужим в собственном доме. С того самого вечера, когда оглушённого, втиснутого в несносные очки, не успевшего ни сказать, ни передать, ни спросить, ни просто толком попрощаться – мать привезла его на казённой «Волге» домой. По дороге, она гладила ему руку, расцветшая и обнадёженная, что-то говорила о будущем, а он напряжённо вглядывался в проносящийся за тонированным стеклом человеческий винегрет, и не мог различить его ингредиентов. У подъезда водитель метнулся открыть дверь, он вылез, стыдясь заботливого внимания к своей несуразно вялой фигуре, и постарался быстрее скрыться в тёмном подъезде. Отвыкшее от здоровой динамики тело тормозило, мир круглился и плыл, и весь он двигался, как водолаз со съеденным кессоновой паникой мозгом. Он целиком обмяк, когда мать повела его под локоток, а водила предложил помочь под второй, и только замотал головой, мыча благодарное досадливое «нет». Мама сказала «да», и в лифт его поставили совместными усилиями. Кажется, с тех пор на лице и прижилась эта виноватая улыбка. Он словно молча оправдывался перед окружающим деловито жужжащим миром. За собственную нелепость, несуразность и ненужность. За разлитую в излишне громоздком теле беспомощность.
Впрочем, излишества начали беспокоить не сразу. Прошло несколько мутных, тоскливых месяцев, прежде чем он с неприятным удивлением обнаружил, что в такт плавным и неслышным шагам у него мелко дрожат ягодицы. В сумрачной, туго набитой пораженческими мыслями голове что-то удивлённо вздохнуло: вот те на! Он прошёлся по коридору, затем ускорил шаги, осторожно пробежался на месте – так, чтоб не прыгала мебель. Так и есть – окорока, брюхо и щёки тряслись и вибрировали. Прислушиваясь к ощущениям, он сделал пару выпадов, наметил комбинацию – и запыхался, чувствуя, как проступает потом. «Только этого не хватало…» - уныло констатировал Витя очередной виток эволюции, бредя на кухню и отмечая, как ехидно цепляются друг за друга изнутри неспортивные бабьи ляжки. Налив кружку кофе со сливками, он задумчиво скушал французскую булку с ливерной колбасой, два яйца всмятку и глазированный сырок.
«Надо что-то делать, - убедительным голосом высказался Виктор Николаевич, глядя в окно, - а то скоро совсем идиотом стану».
В залитом августовским солнцем дворе лениво копошилось население. Монотонно подрагивали старческими конечностями бабушки на скамейках. Забирая непослушными ногами вбок, по известной всему пьющему миру траектории, двигался сантехник Алексей Иваныч, уже успевший с утра что-то удачно починить. Скучная от раннего материнства девица пила лёгкий алкогольный напиток, с равнодушным недовольством глядя на плод своей страстной любви, и всё больше млела от совокупности градусов внутри и снаружи. Плод любви, головастый и грязный, как все двухлетние мальчики, напористо вгрызался совком в неприступную кучу органики, притворившуюся годным для игр песочком. Земельные работы сопровождались выбросом в удушливую атмосферу пыли и разного рода продуктов жизнедеятельности. «Миша! Прекрати сейчас же! Что мама говорит!». Крикнув для порядку слабым от душевной тоски и неприятным голосом, мамаша скинула пустую банку под лавку, закурила и опять впала в безразличие. Даже не дёрнувшись, Миша продолжил выемку грунта, но, судя по тому, что облако пыли начало стремительно разрастаться, он воспринял желание самого близкого человека к сведению. Вокруг детской площадки томно нарезал круги на велосипеде ещё один по-летнему сиротливый подросток. Разница в возрасте не позволяла ему присоединиться ни к агрессивному Мише, ни к его пассивной маме, и он лишь временами прыскал в их сторону жидкой струйкой звонка в неосознанной жажде общения. Реакции не следовало, только полный сочувствия приблудный пёс одобрительным лаем взрывался из сумрачного зёва крытой помойки, где он тщетно пытался добыть пропитание. Велосипедист уехал в арку, пёс вышел с угодливой голодной улыбкой, приветливо помахал обществу неправильно согнутым кренделем запущенного хвоста, широко зевнул и рухнул, сломленный разочарованием и жарой. Его тут же облепили ринувшиеся вслед от лакомых бачков крупные расторопные мухи. Кажется, что лишь они и жили полноценной, насыщенной жизнью. Витя снял очки, и мнимая конкретика расплылась в однородно статичный мираж.
Ну что, что делать?! А? Он уже забыл, когда жил летом в городе. Дача, базы, лагеря, сборы…. Солнце, воздух и вода. Три ежедневные тренировки. Питание и сон. Вот как всё было запущено, и голова не болела. Однообразно, конечно, но позитивно. Ясно и понятно. Теперь от всего этого остались только воспоминания, питание и сон. Да ещё телевизор.
Витя смотрел всё подряд, пялился в ящик до боли в глазах, душевной тошноты и одури. Теперь он знал, что это за президент, что это с ним рядом за соратники, что это за демократические преобразования. Он знал в лицо нынешних маменькиных друзей и коллег. Узнал некоторых из бывших. Он смотрел, слушал, думал, и понял лишь одно: ему никогда не понять свою мать. Никогда. Ведь она тоже их знает! И что может заставить её верить этим внезапным перерожденцам? Или она тоже «прозрела», как некоторые? Да нет, не некоторые, а все, подавляющее большинство! Как можно всерьёз принимать их намозолившие ухо призывы к «покаянию»? Он как-то спросил её на предмет покаяния: в чём и перед кем? Оказалось, что за тех коммуняк перед этими. «А кто должен каяться? - Да все мы! – И я? – И ты, и я, вся интеллигенция, вообще общество…. – За что?!». Тут мама в очередной раз поняла, что её сын безнадёжен. «Чтобы понять, надо быть образованным и культурным человеком, - сказала она, - Ты не захотел учиться, сын, к большому моему сожалению, но ведь ты…». И опять началась скучная, щедро пересыпанная неприязненно-отрывистыми «сын», проповедь. Вдобавок она нервно закурила, и он быстро ушёл к себе, сославшись на гадкий дым. Что бы она там не говорила, но не надо быть сильно образованным, дабы понять простую вещь: хрен редьки не слаще, яблочко от яблоньки…. Если о покаянии толкуют уголовные хари, алкоголики и дебилы – добра не жди. Витя включил телевизор, глянул в президиум. Одни шельмы! Сплошные жлобы. Уроды. Слава богу, по другому каналу показывали американский фильм. Два бугристых от мышц молодых человека били третьего, пока не пришла артистка Синтия Ротрок и не разогнала хулиганов. Её тоже пару раз достали прямым в голову, и даже ногой, но у Синтии была восхитительная, завидная в отношении крепости, челюсть. Американская демократия выглядела не в пример динамичнее и привлекательнее, однако, будучи профессионалом, Витя поглядывал на экран со здоровым скепсисом – от самой прогрессивной в мире политической системы тоже попахивало изрядным враньём.
Оставались книжки. Правда, читать было сложнее всего. Уродливо выгибающиеся под линзами строчки быстро начинали плясать, слипаться, налезать друг на друга. Приходилось откладывать книгу в сторону, закрывать усталые глаза. Лучше лёжа. И как-то очень быстро прочитанное сносило грязным оползнем повседневных, навязчивых, набивших оскомину дум. Он зло поворачивался на бок, другой, накрывался с головой покрывалом, и часто засыпал, съёжившись на коротковатом диване нескладной больной загогулиной.
Просыпаясь, шёл пить чай. Порою на кухню заглядывала усталая от демократических баталий мать. Разговор не клеился. Она изъяснялась странным языком: лозунги мешались с вязкой сентиментальностью, идеологические и абстрактные штампы – с попыткой участия. Витя балансировал на грани равнодушия и досады, и усердно жевал, чтобы не ляпнуть ненароком аполитичного или безнравственного. Как правило, одностороннюю беседу прерывал телефонный звонок; мать кричала в трубку об акциях, фракциях, блоках и становилась похожа на комиссара. Витя посматривал на неё через стол с чуть брезгливой усмешкой. Это происходило неосознанно, но как-то раз она уловила её, и, довольно резко оборвав разговор, потребовала объяснений: над чем он изволит смеяться? Он объяснил. «Чтобы иметь право смеяться над другими, надо самому что-то делать! Что делаешь ты, молодой и здоровый мужик?! – А ты? – Это моё дело! И оно приносит плоды! Жаль, что ты, сын, этого не видишь! – Если бы я видел, то занимался бы своим делом, мама». Он снял очки и нарочито ласково улыбнулся. Розовый шрам, перерезавший бровь, продолжался отметиной на переносице, намятой тяжёлой оправой. Глаза уже приобрели беззащитное выражение близорукого человека. От улыбки хотелось плакать, что мама и сделала. Правда, чуть позже и у себя в комнате. Она плакала от жалости. Сначала к нему, затем к себе. Политическая близорукость сына оскорбляла едва ли не больше естественного повреждения зрительного нерва. Тут уж Екатерина Львовна ничего не могла поделать: ценности демократии уже слишком явно вытеснили ценности неудавшейся личной жизни.
Встречались они, однако, довольно редко и вскользь. Она уезжала на поле битвы, когда он ещё спал. Приезжала поздно, порой за полночь, благо наличие служебного транспорта позволяло воевать, не ограничиваясь разного рода условностями, бытующими в среде обычных граждан. Еда покупалась оптом и непонятно где. Обычно шофёр вносил ворох пакетов. Извлечённая снедь занимала место в холодильнике. Колбасы, сыры, сосиски и прочие полуфабрикаты. Готовила мама урывками и не очень хорошо. Равнодушный к качеству пищи, Витя жевал бутерброды и потихоньку жирел, сам того не замечая. Телом и мозгом.
«Развитие идёт не по спирали, а вкривь и вкось, вразрез-наперерез….». Ему нравилась эта песня. Вразрез! В памяти возникал сочный прямой, ставящий точку. Наперерез беспомощному «вкривь и вкось» противника. Именно так. И никаких спиралей.
Спираль, однако, так не считала. Спираль закручивалась вокруг него, мнимо отдаляясь, но неуклонно повторяя заданную провидением форму. Лишь слегка отличную от гибельного, удушливого, замкнутого на себе, круга.
Однажды он разорвал порочный круг всеобщего неприятия и отчуждения. Не смог быть «жирюгой» и «салом». Не смог быть домашним увальнем, окружённый со всех сторон воюющей с дрейфующим отцом, матерью. И выбрал бокс. Потную, натужную, внешне безмозглую возню.
И получилось!
Теперь, ощутив ехидно приплясывающие в такт ходьбе ягодицы, он будто запнулся о корягу, чуть торчащую из медленного, уносящего в никуда, потока потерянного времени. Будто стоя на карачках, он медленно поднял голову и огляделся. И окружающий пейзаж показался странно и неприятно знакомым. Мать, окружившая его со всех сторон – воевала. Правда, не с отцом - тот вновь дрейфовал. С того самого последнего раза в больнице, он так и не проявлялся. Витя попробовал осторожно спросить, но мать лишь поджала губы. Ладно, ладно…. Их не разберёшь. Но вот то, что он становится «толстожопым» - было несомненно и угрожающе. Витя набычившись постоял, целясь двустволкой очков в зеркало, отражавшее глумливые округлости, разбросанные по телу, подумал, и решился, холодея спиной в нехорошем предчувствии. А вдруг получится?!

Не получилось.
Когда он вернулся домой, снова пахло скандалом и парфюмерией. Табачным дымом. Это от матери, начинающей тихо сходить с ума в бесплодных попытках отыскать своего невесть куда сгинувшего сына. Она обзвонила всё, что могла, и теперь металась по квартире, поминутно глядя на часы, невозмутимо констатирующие четвёртый час ночи. Зато от Вити пахло вином и приключениями: запах накрыл её сразу, как только она распахнула прогибающуюся от настырного звонка дверь.

Это вещь, находящаяся в работе, и вызывающая у автора великое множество сомнений. Просьба к добравшимся до этой страницы: черкните пару-тройку своих соображений, пусть даже и весьма нелицеприятных. Буду очень признателен!