Шизоff : Смысл творчества. Интимное.

21:16  23-08-2008
О снах, ядах и противоядиях
1.
Помню, был очень удивлён, узнав, что большинство людей видят чёрно-белые сны. Жалко людей. Чёрно-белые отношения во сне ещё печальнее, чем в жизни. Серость в жизни нехороша, но привычна. Серость во сне – беспредельно тосклива в своём отрицании счастья, пусть даже и призрачного.

Видеть такие сны – всё равно, что быть пролетарием. Я им не был, Слава Создателю, и мои сны насыщены широчайшей гаммой цветов и оттенков. А что такое цвет? Цвет -- это чувство. Чувство того, что ты живёшь не напрасно. Что ты художник, а значит -- в чём-то созвучен Творцу. Пролетариат созвучен халтурно опоэтизированной политэкономической теории. Он серо живёт, серо видит и серо мыслит. Тут я хватил, однако… Ничего он не мыслит. И, тем более, не видит. Он, собственно, и не живёт. Возможно, что пролетариат вообще не видит снов, никаких.

Да и бог то с ними, пролетариями всех стран, с их предположительно похмельно-свинцовыми сновидениями. Мой предрассветный сон был отчётливо синим, кобальтовым, ясным сном. Прохладное спокойствие, уравновешенность формы и цвета присутствовали во сне. Я уже совсем было собрался проснуться, напитанный этой чистой энергией, как вдруг заметил в синих глубинах некое белое облачко. Размытое чуть, но с приближением конкретизирующееся в «нечто». Всматриваюсь изо всех сил (глаза уже не те, а сплю я без очков), чувствуя, что непростое это «нечто», а со значением и смыслом. Бывает на летнем безоблачном небе появится невзрачный завиток, незаметный пролетарию, а через пару часов из него гром и молния. Так-то. Во всём есть смысл, надо только не полениться посмотреть повнимательнее. Приглядываюсь. Не просто пятно, а вроде, как и человек. Даже как будто ангельский лик. Ближе, ближе…

Точно ангел! Ангелочек. Белокурая головка, несколько бутафорская, кукольная. Личико плавной угловатостью черт напоминает футляр для баяна. Нежный носик пупочкой и лазурные глазки, печальные и задумчивые. Облик эфирного обитателя знаком до невозможности. Ба! Да это же… Венедикт Ерофеев! Вылитый он, но только не весь, а на манер чеширского кота. Выступил из клубов синего белой округлой капелькой, прошёл стадию белобрысого чемоданчика, и на тебе – смотрит, как живой, грустно и располагающе.

Я, признаться, очень удивился:
-- Какими, -- говорю. – судьбами к нам, Венедикт?

Глуповато получилось, руку на сердце, но это от растерянности и сонной скудости душевных сил. Он это отметил, покачавшись понимающе на своей оси, и чуть выпятив губку нижнюю, молвил в ответ:
-- А почему бы и нет? Или я настолько уж вам неприятен? Всем я неприятен в рассветный час, а всего то и хотел посмотреть на Кремль…

И совсем впал в тоску, закручинился, даже вроде как резкость начал терять от огорчения, растворяться по-тихому. Так мне неудобно это стало:
-- Нет, нет! Милости просим! Мы вас очень даже…всем семейством в лучшую сторону…

Засуетился, по совести говоря.

-- Знакомо мне ваше семейство, — вновь обрёл чёткость очертаний нежданный посетитель, и даже стал несколько жёсток. –- и не понаслышке. Вы вот меня с лучшей стороны, а мне к вам как прикажете? Что делать, как быть? Кривить душой не могу, а правду говорить больно. Не по Сеньке может оказаться шапка. Тебе же, Станислав, первому.

Я обмер от обидных намёков на неясные пока обстоятельства, но только хотел прояснить ситуацию, как обидчиво покосившийся рот раскрылся вновь:
-- Не хотел я вот так сразу, но времени маловато. Плохо дело своё делаешь! Тянешь кота за хвост, а воз и поныне там, где не следует. Альфу с Омегой путаешь, причины и следствия, инь и янь. Единство противоположностей променял на борьбу, а зачем?! Время собирать камни, а ты их разбрасываешь! И без тебя равновесие в мире шаткое, так и ты, Брут, туда же… Неконструктивно, плохо, безответственно! Стыдно мне за тебя!

Как оплевал. Самому стыдно стало, хоть и не ясно за что… Может вот в чём дело…

-- Вы, извините Веня, случайно не ошибаетесь? Вы точно -- ко мне, а не к сыну? Вы ведь писатель, так это он у нас по этой части, да и вообще у вас с ним больше общего…
Тут я хотел намекнуть, что и насчёт хереса по утрам – тоже к сыну, но был прерван категорическим:
-- Не-е-ет!

И застучал, как пишущая машинка:
-- Не твоё дело отделять пшеницу от плевел – это раз! С сыном отдельный разговор – это два! Не отрекаются любя – это три! Сон разума рождает чудовищ – четыре! О многом суетишься, Марфа, а нужно-то!

Кошмар какой-то. Марфа! Ничего не понимаю.

-- А я проясню! – с каким-то нездоровым энтузиазмом метнулся вслед моим сомнениям Ерофеев. – Кто восхищался тем, что «Господь весь в синих молниях»? Кто видит предрассветный кобальт? Кому ненавистен пролетариат за одну лишь классовую предрасположенность к дальтонизму? Тебе, Станислав, тебе! Много дано тебе, а кому много дано, так с того многого и потребуют. У нас там подсчёт строгий, контора пишет. Учёт-контроль. Коли видишь во сне лазурь, а не угрюмую газовую сажу, как твой сосед Пилипенко, то изволь отвечать за каждый мазок, каждую каплю благословенной синевы, каждый штрих. За каждый сон, за каждый взгляд ответишь. Ты думал, что художники тебя ТАМ судить будут, да? И прочистить тебе сознания Сезанна пришлют? Ошибаетесь, батенька! Не о чем вам с ним говорить. Поль – француз, и хоть одно это само по себе неприлично, но суть не в этом. Надумали вы про него, дорогой мой, а ведь он просто мазилкой был, ваше дело иное…

-- Как – иное?! – оборвал я его, позабыв про почтительность в глубокой обиде за сына шляпника из Экса. – Я что – уже и не художник?! Это какое же у меня тогда дело, позвольте полюбопытствовать?

-- Прозирать. Про-зи-рать. – в такт слогам несколько раз дёрнулся невесть откуда взявшийся палец. – Видеть мало. Видеть каждый балбес может, дон Хуан там, или какой другой дипломированный Педро. Прозирать надо, а не пялиться. Я прозирал, а потому и явился. Видел я, что ли, эти молнии? Не видел. Я в тот момент уже собственных рук разглядеть не мог. Прозирал я эти молнии, Станислав, понимаешь? Меня шов на чулках у вокзальной дуры мог бы примирить со всей злобой, подлостью и непримиримостью бытия, но отсутствие шва – отринуло мир во внешнюю тьму, где скрежет зубовный… Простая линия, арабеск, грань, несчастный шов…Казалось бы! А я потерял доверие к миру. Большинству мало того, что был не интересен отсутствующий на варикозной икре штрих, -- было вообще безразлично, есть ли на ней чулки… Боже! Как грубы, как мало интимны люди! Немногие способны прозирать штрих. Штриха, такого нужного, – не было, но им, невидимым плебейскому глазу, – оказалась перечёркнута моя душа. Шов мог бы примирить, а дырка – даже спасти, но кто способен это понять? Вот ты и способен. Ты должен прозирать. И ты будешь прозирать!

Последние слова небесного малютки прогремели заоблачным ангельским рыком. И вдруг он совсем по детски, весело, рассмеялся:
-- Видишь – у меня и ручки есть!
И покрутил перед моим, заиндевевшим от небесного откровения взором, двумя кукольными ладошками.

-- Скажите, Веня, а …ОН… и правда в синих молниях? – нерешительно задал я глупый вопрос, непроизвольно потея, тем не менее, от его важности.

-- Да как же иначе, мил человек?! – изумлённо всплеснули ручки. – Если бы иначе, то зачем я и жил-то?!
-- Понял. – мне показалось, что и впрямь до меня стало что-то доходить. И уже более уверенно я стал допытываться:
-- А…кобальт? Он мне правильно снится? Так как надо ему быть?
-- Правильно, конечно! Был бы я тут, если б неправильно. Натурально в десятку угодил, старичок. Самое то. Ну всё, пора … мне в Кремль, а тебе – дело делать. Прозирать кобальт. Гнуть свою линию, да так, чтоб свистнула нервическим арабеском. Не каждому дано, синие молнии не для всех.
-- А для кого ещё? – благоговейно и слегка подобострастно поинтересовался старичок, обласканный похвалою.
-- Ну… пожалуй – для Розанова.
-- А для Полякова?…-- заискивающе то ли спросил, то ли попросил я.
-- Хорошо. – кивнул он, немного подумав. – пусть и для Полякова. Но тогда и для Малера, а?
-- Разумеется, конечно, что за вопрос! – радовался я за Сергея, в общем-то, плюя на Густава. И невпопад зачем–то сообщил:
-- Кремль-то – в Москве!
-- Это у вас он в Москве, -- уточнил стремительно расходящийся в синеве Ерофеев.— а на самом деле он там, где кому нужен, пора бы уж начинать разбираться. Просыпайся давай, пора дело делать, а то лежишь, как колода!

Невесть откуда взявшаяся в небесной руке кисть мазнула мне по лицу ядовитой «стронциановой жёлтой» будильника.

2.
Дожился. Знаменитости посещать изволят. Лежу и пытаюсь осмыслить. Старость не радость, но хоть полежать можно, не надо вскакивать сразу, подобно обиженным на голову гегемонам.

А ведь когда-то вскакивал, бежал. Хоть и не на Краснознамённый сталелитейный, но тоже не сахар. Думать времени не было, оттенки снов не запоминались, да и вообще считал, что Земля круглая. Молод был, а только теперь начал понимать, что лишь у круглых дураков мир такой же.

Мой мир, как теперь дошло, -- прямоугольный, честно растянутый на пространстве листа, согласно произвольно выбранным четырём сторонам света. Мой мир больше объективного круглого шара, этот шар можно завернуть в него, замотать, укутать, благо мой мир хоть и тонок, но бесконечен. И вообще неустойчивый круг бытия стабилизируется лишь тогда, когда вписан в устойчивый квадрат духа. Мудрые предки вполне основательно утверждали, что мир – это чистый лист, который нужно «реализовать». Что делать с шаром? Поддать, -- он покатится. Хрупкий лист – тонкая штучка, с которой нужно обращаться бережно и с любовью. А из уважительного отношения к собственному миру вырастает и сам мир. Я провожу прямую, зигзаг, крашу, отмываю, соединяю и рву, уплотняю и разрешаю. Творю мир, с интересом, придыханием и любовью.
Творец? Да я -- сын крестьянина Тверской губернии. Он изменял этот мир по-настоящему, как мог, по собственному усмотрению. Выходил из избы, оглядывал натянутую на горизонт плоскость окружающего мира и видел. Надо вспахать, надо скосить, надо срубить, надо посадить, надо… Надо, надо, надо. Но делал он это осмысленно, бережно и с любовью. Я, может, и не такой, как мой бородатый предок, но тоже знаю, что надо. У него все эти «надо» были на месте и при деле, и у меня то же самое. Генетика – ерунда. Преемственность – всё. Как он знал, что надо извести поганец-борщевик, способный отравить всю округу, так и я знаю, что надо пригрезившемся в тонком сне кобальтом нейтрализовать агрессивное безумие стронциановой жёлтой. Это надо не мне, это Богу надо. Таков мой Символ Веры, и верую я несомненно.

Готовил завтрак, мылся холодной водою до пояса, растирался, массировал наросшее ни к месту тело. Действую по отработанной схеме, ни одного лишнего движения. Всё тщательно. Сын говорит, что я живу в жёстких рамках не очень-то продуктивных схем. И мыслю, мол, также. Да, я живу стереотипами. Люблю проверенную временем мудрость. Я существо эмоциональное и собственная моя мысль спаяна с чувством, на то я и художник. А он претенциозное «нечто». Я его не понимаю, и понимать не хочу. Это его дело понимать меня, но он только хамит и рыло воротит. Ну что выросло, то выросло…

Жена о чём-то спросила, я о чём-то ответил. Условное что-то, плохо расслышал, если честно. Хорошая жена. Терпит, любит, так ещё и уважает. Ценит. Я её тоже за это ценю, и даже благодарен. Почему «даже»? потому, что любой художник неблагодарен. Свойство натуры: воспринимать благодеяние как данность. Но я ей и впрямь благодарен. Может это и есть любовь? Забота помноженная на уважение и помноженная на благодарность. Три измерения семейного мира. Кормлю её завтраком, о чём-то говорю, а мозг уже потрескивает синими молниями…

Ушла на работу. Тоже элемент семейного счастья. Крепко сбитый стереотип: от каждого по возможностям, каждому по потребностям. И глубокая, спокойная лазурь любви на расстоянии. Без всяких там стронциановых всполохов и надрыва чувств.

Стою. Штрихую. 6.543.821-й штрих. Казалось бы: надоедливое, однообразное, скучное дело. Монотонность и бесконечность, вроде Вагнера. Есть мнение, что Вагнер мутный. Да я по сравнению с ним во сто раз… Ну и какая разница кому, что там Вагнер? Делал себе человек дело, и я делаю. Отмываю благословенной и ясной синью. Смотрю, откинувшись назад, щурясь и морща нос. Рабочие очки падают на пол. «Японский бог!» Время, зараза, есть, -- здоровья всё меньше! Очки падают, ухо шалит, плечо болит и штаны не сходятся. Нет в мире совершенства, как сказал…этот… Память тоже, похоже, поистёрлась.

Нет, все-таки неплохо получается… Верно всё и правильно. Попу сводит сладкой судорогой от арабеска в верхнем левом. Ай да Пушкин, ай да… Подглядел на днях у Тинто Брасса кой-чего. Что-то зацепилось в мозгу, какая-то неожиданная линия живого, горячего, вкусно закрученного тела. Наутро, под впечатлением, провёл линию. Моя линия – лучше своей пышущей весёлым блядством прародительницы. Полюбовался. Добавил кобальта. Отмываю. Синь да синь круго-о-ом…

Что-то жёлтое и депрессивное замаячило на периферии сознания. Беспокойство. Нужда. Провожу линию, вкладывая в неё, кажется, всю жизнь. Затылок ломит жёлтой нуждой. Значит – не всю жизнь. Лазурно-твёрдым нужно быть в такой момент, без жёлтой неопределённости. Смотрю. Прозираю. Странный сон, смешной, но… Прозираю: тут нужен мазок. Белый мазок. Кудлатая головка гениального российского алкоголика. Жирный, объёмный, мастихинный мазок. Хрен с ним, что всё отмыто, заштриховано, сделано… Мазок нужен. Делаю мазок, высунув язык от удовольствия… Сам смеюсь внутри, представляя, как это выглядит со стороны. Смотрю, но не прозираю. Нужен он был? Глупо: паршивый мазок титановыми белилами вывернул на меня весь выстраданный во сне кобальт! Глупо? Глупо. Как и вся моя деятельность. Живу для того, чтобы плевок белил ладно лёг к холодной плоскости кобальта! Может я дурак? Вот уже и Ерофеевы приходят с советами… Нет, я не дурак! Одержимый, увлекающийся, мнительный… Всё может быть. Но не дурак и не бездельник.

Вот это самое спит в соседней комнате. Сынок. Великовозрастный, половозрелый, придавленный жизнью нахлебник. Эх, не очень то я его и жаждал, такого хорошего, но со временем смирился. Надежды даже возлагал. Были симптомы чего-то горнего. Были и похерились. Выросло несчастное существо, насквозь пропитанное спиртом, малодушное и амбициозное. Подленькое такое, не личность. Терплю его по неотвратимости бытия. Вот уже двадцать с лишним лет он портит нам жизнь, отравляет существование. Главное – понимает это, и теперь мы озабочены тем, чтобы не дать ему возможности разрубить безумный узел круто заплетшейся судьбы. Мать его любит, да и я, кажется, тоже… Хоть и стыдно порою в этом признаться.

От этих мыслей восприятие начинает дробиться. Мою кисточку, щурюсь, отступив на шаг. Нос не морщу, памятуя об очках. Пятно нагло сверлит меня. Выпуклость выглядит дыркой в уравновешенной синеве. «Как эта глупая луна, на этом глупом небосклоне…» Нет, что-то не то, пора прерваться. Покинуть плотную одухотворённую лазурь и окунуться в безумную желтизну материального быта. Сходить в магазин. Хлеб, сосиски, яйца, сырки. Сливки! Кофе без сливок – невесёлая проза. Я привык к кофе со сливками. Именно они и заползли в подсознание жёлтой разрушительной струёй. Слаб человек! Надо разбираться с небесной синью, а душу свербят все 11% жирности от «Петмола». В голубое окно сознания залетел жёлтый поллитровый кирпич физиологии и всё порушил. Несовершенная и грубая жизнь.

Сынок отпочивал. Появился на пороге. Утренние приветствия вкупе с внешностью вызывают спазмы. С трудом усвоив, что я иду в магазин, уродец намекает на пиво. Неплохо бы и сигарет. Господи! Как он меня раздражает! Почему за материнский инстинкт я должен расплачиваться своим ультрамариновым спокойствием?! Он живёт в противоположной мне, жёлтой части спектра, его аура цвета гепатитной мочи, он говорит, будто давится словами… Но я пытаюсь идти навстречу его убогим нуждам. Видно, это и есть христианское смирение. Мне так кажется. Любой из Двенадцати апостолов наедине с ним сошли бы с ума, а собравшись вместе – намяли бы бока, несмотря на все свои добродетели. А я кроток и смиренен, я терплю. Быть может, воздастся?

Выпил кофе и съел сырок. Балбес наслаждается пивом и барабанит на компьютере. Он что-то там пишет, и тоже считает себя творцом. Недавно дозрел до сознания высокой миссии. Ха-ха! Смешно-с. Бог с ним. Одна лишь эта его амбиция смиряет меня. Пусть бесполезно бубнит вялыми пальцами по клавишам, пусть шлифует свою ординарность, пусть печатает свою тошноту. А вдруг он и не так уж безобразно плох, как мне кажется? «Кто поставил Меня судьёй над вами?» Воистину – кто?!

Вот кто. Мой мазок – как выстрел в голову, мерцание того света сквозь дыру в лазурной тверди. Сквозь пробитую мастихином рельефную антидырку, на меня смотрит Бог. Смотрит, но не подмигивает. Задумчивый и серьёзный взгляд. Оценивающий. Странные у нас отношения с Творцом. Присматриваемся друг к другу, но на близкий контакт не идём. Он во мне что-то прозирает, а я к нему продираюсь сквозь ядовитое жёлтое безумие, сквозь обманчивое ультрамариновое спокойствие, сквозь сомнения и варианты, сквозь решётку штрихов по тонкому льду отмывок.

А моего олуха Он не рассматривает, а просто бьёт. Может любит?
Выпить, что ли? Мой утренний ангел порою именно так и делал, прозирая Кое-Кого сквозь переплетение синих грозовых разрядов.
Выпил две рюмки. Первую с удовольствием, а вторую с сыном. Встреча на Эльбе. То бишь на кухне. Потирает пальцы. Устал. Предложил и ему рюмочку. Из интереса: вдруг откажется? А он – надо же! – согласился.

Мой сын, с причёской Распутина, его же хлыстовским взглядом и путаной психикой. Когда он говорит, мне кажется, что он бредит. При этом претендует на роль Сократа и Цицерона в одном лице. Он вообще целиком состоит из одних претензий. Признаюсь, что когда я с ним пью, то испытываю определённый ужас. Это человек, неспособный понять прелести лессировок, пастозный и неряшливый, как Ван-Гог. Как тот кидался сгустками жёлтого по арльскому джуту, так этот хлопает рюмки, давясь непережёванными мыслями и недоношенными мнениями. Ему мало одной рюмки, тесно в комнате, узко в жизни. Его поистине стронциановая агрессивность перекрывает холодную кобальтовую равномерность моего монтеневского мироощущения, рвёт блаженную внятность, путает планы и валит навзничь композицию. Никаких полутонов, никакого равновесия! Беспредельщик и хам. Жаль его, жаль.

Рассказал ему сон. Так, вкратце. Специально заострился на синих молниях. Помнит ли наш литератор о молниях? Вроде как и помнит, но сразу заявил, что его больше вдохновляет диалог о хересе под люстрой. О хересе и вымени. Я сначала не понял, но потом вспомнил. Да, да, конечно… Жаль только, что его больше интересует херес под угрозой люстры по кумполу. Ну, вымя – понятно. Дело молодое. Но чего хорошего в похмельных ужасах? Где тут эстетика? Чем восторгаться? Не постигаю. А синие молнии ему по боку. Впрочем, на сей раз не переругались, дружно посмеявшись над гадким голосом певца Козловского. И впрямь гаже не придумаешь.

3.
По пещерам. Всё-таки лёгкий зеленоватый сумрак присутствует в душе. Смешалась вязкая жёлтая наглость с благородной крепостью лазури, и образовалось нечто зеленоватое, печальное, вроде окиси хрома. Стронций – яд! Но ведь и кобальт тоже не сахар. Отрава хоть куда. Кто прав из нас, кто не прав? Говорят, что клин клином и минус на минус…Искусство и впрямь сладкий яд. Один яд может стать противоядием для другого, чтобы собственным не отравиться в припадке вдохновения и восторга. Может и впрямь должны мы с ним покусывать друг друга, жалить невзначай, чтобы не замкнуться в собственной самости и страх божий знать? Мне молнии, ему вымя, а в целом – окись хрома очень достойная красочка.

Смотрю на своё продырявленное утренним сном произведение, и натиска восторга не испытываю. Не сминает меня восторг, а только тискает. Сил нет. Хочется полежать. Пятно это надобно ликвидировать. Аккуратненько. Но это потом. Заснуть. Я уже не молод. Мне нужно восстанавливать силы. Лёг, прикрыл глаза, повалился, пошёл, пошёл…

Нет! Сомневаюсь я насчёт Сезанна. Явно, что ошибся Веня насчёт Поля, в этом вопросе я специалист не хуже его, пожалуй. Может, он вообще не в себе был, блуждая в поисках Кремля по Невским болотам? Сезанн бы меня больше тронул, без сомнения. Или Поляков…
Тут я выключаюсь, проваливаюсь в смутную надежду о встрече с Полем или Сержем, способными разъяснить мне неправильно предпринятый белый мазок по досконально выверенной лазури…

Впрочем, я могу и с ними не согласиться.