Контрольный Рубильник : Урождение. (ВБ, часть 1, глава 1)

10:15  19-09-2008
© ббб

Самое живое и глубокое чувство, испытываемое с детства, было чувство одиночества. Всё вокруг воспринималось как искусственное и несовершенное творение невидимого неосязаемого, но всемогущего Нечто. Дома и деревья, люди и родители, механизмы, даже ветер и облака казались элементами большой игры, декорациями однообразного представления, в котором всему действующие лица придавали мнимую значимость.
Дед был ректором института, выпивал. Его самый младший сын, мой дядя Саша, кутил. Средний сын, дядя Руслан, много катался по стране, будучи военным медиком и частенько страдал от белой горячки. Тетя тоже каталась по стране, хотя не была ни военной, ни ученой, зато очень любила битлов, и как-то странно с ее отъездом каждый раз пропадали чьи-нибудь сапожки, свитера, шубы. Тётю называли гастролёршей. И мне нравилось это прозвище. А бабушка, суровый жесткий человек, пыталась сохранить семью, запихивая выбивающихся из общего порядка родных, как запихивают в кастрюлю убегающее тесто.
Частенько происходили разные глупости. Бывало, находили на пороге военного медика, вернувшегося из Чехословакии. Или, однажды, когда никого не было дома, я обнаружил деда стоящим на голове на весах. Я думал, он сошел с ума, мой старый почтенный дедушка. Он тут же перевернулся и смущенно попросил меня никому об этом не рассказывать. Многие годы потом я тщился понять тот его стыд и лишь недавно узнал, что дед искал Бога, существование которого отрицал. Странно, конечно, – серьезный ученый. Ему казалось, что он вычислил массу души в разнице веса человеческого тела, когда взвешиваются стоя на ногах и на голове. А разница составляла от 200 до 500 грамм. Дед полагал, что в нормальном положении тела направление души устремлено в небо и не влияет на вес человека, но как только положение тела меняется вниз головой, душа не успевает перестроиться, вследствие чего можно обнаружить в разнице её вес.
Дед пил очень сильно, рассказывали, что его напрягали приятели по партии и дяди из КГБ. Дед бросил институт, уступив уговорам моей бабушки, и уехал с ней в глухую деревеньку. Дядю Сашу посадили в тюрьму, дядя Руслан служил в Германии, тетя вышла замуж и осела в других краях. А я и мои родители остались одни. И я еще долго жил с впечатлением обо всей моей родне как о бешеном табуне, бегущем от какой-то неизвестной мне напасти. Все они мне казались замученными.
В школу я пришел с чувством облегчения, что не будет больше детского сада, детских извращений, и что теперь, как мне и обещали, все будет по-взрослому. Это был солнечный день с прищуренными лицами одноклассников, отчего казалось, что они плачут. Кругом были цветы, умиленные взрослые, звон колокольчиков. Прозвучала вдохновенная речь толстого завуча, нас строем повели в классы, требуя, чтоб мы шагали в ногу. Родители остались на улице. И как-то резко изменились преподаватели, лица стали жесткими, интонации требовательными и повелительными, прикосновения небрежными. Кажется, всех нас обманули. Я посмотрел на большие настенные часы, маршируя по вестибюлю, и ужаснулся тому, что на ближайшие десять лет буду вынужден посещать школу и исполнять чьи-то приказы. Как винтик огромного механизма, которому до меня нет никакого дела и я лишь первичное сырьё, из которого нужно родить некий продукт. Помню, что ощущал себя маленьким и беззащитным и что мне не вытерпеть эти десять лет. Странно, что я об этом думал. В уме я подбирал слова и не находил нужных, которые точно объяснили бы то, что я предчувствую.
Истинное знакомство с классной руководительницей началось не с первого дня, когда она представилась Лидией Тимофеевной, а несколько дней спустя. Это была дородная, крепкой комплекции женщина с квадратным подбородком, какой обычно изображали на карикатурах у фрицев. И действительно, обладала она арийской внешностью, а на ее голове возвышалась башня из волос. Был в классе, по общему признанию, придурковатый и к тому же задиристый мальчик. Он немного походил на олигофрена, но при этом однажды занял первое место на шахматном турнире среди начальных классов. И вот, когда наши первые впечатления еще не остыли, пятого сентября на большой перемене этот мальчик нечаянно зашиб дверью нашу учительницу. Она мстительно била его головой о парту, унизительно терла его лицо мокрой тряпкой для доски и называла дебилом.
Мы все к ней привыкли, и к ее мужу тоже. Дядю Володю знал весь район. Лицо у него было примечательное, как будто вылепленное в спешке, и носило вымученное выражение, какое бывает у только что умерших. Поскольку он был душевнобольной человек, он нигде не работал, зато каждый божий день приходил в школу, гонялся за детьми, и если ему удавалась кого-нибудь поймать, то он заводил школяра в туалет или за угол, засовывал в рот два больших грязных пальца и требовал, чтобы школяр блевал. У него была навязчивая идея, что все люди кругом больны и единственное средство исцелиться – это проблеваться. Два пальца для него были тем же, чем был осиновый кол для инквизитора. Ходили слухи, что он долго лежал в психбольнице. И меня мучил вопрос: чем же его таким накормили, что он теперь доверяет лишь одной панацее от всех болезней? Но, впрочем, дядя Володя был безобидным, и администрация школы не считала нужным ограждать детей от его присутствия.
Первые два класса прошли в тумане. А потом летом родители отправили меня в деревню к деду. К тому времени дядя Саша вышел из тюрьмы, жил в деревне и работал пастухом на дальнем выгоне, в лесах, в тридцати километрах от села, где и пропадал неделями. Мне было скучно. Дед всегда находился в сельской школе, где работал директором, либо уезжал в районные командировки, а бабушка вела хозяйство и изредка проводила уроки иностранных языков. Соседские мальчишки сразу же взяли меня в оборот: «Подай, принеси, это наш песок, это наш бережок, наша улица». Их было шестеро, и держались они одной компанией. Первые дни я подавал, приносил, уступал, потому что мнение большинства отчего-то мною воспринималось как незыблемая правда. Это ещё со школы нам прививали. И ведь действительно есть что-то неправильное в том, что ты хочешь одно, а большинство – другое. На третий день, когда меня несколько раз пнули, я задумался… я ломал голову над тем, что же, собственно, неправильно я делаю. Помню, на четвёртый день я смеялся вместе со всеми ребятами, когда мать одного из них назвала меня маймулкой, ибо не сомневался, что эта взрослая женщина не скажет что-нибудь плохое мне, она просто по-доброму подшучивает. Не зря же все так весело смеялись. На пятый день меня снова попинали ребята. Я снова ломал голову. Казалось, я во всём им уступал, услуживал, помогал, искренне полагая, что приношу пользу моим новым приятелям. За что же тогда меня пинали? И почему их лица во время телесного насилия надо мной выражали такое полное удовлетворение и удовольствие? Я не в силах был это понять. Зато на шестой день, с утра, получив зуботычину от самого задиристого, чья мать окликала меня маймулкой, я в состоянии аффекта с упоением разбил ему лицо, сел сверху и накормил галькой. Потом я сидел у себя в саду, среди красной смородины и крыжовника, внимательно прислушиваясь к своим чувствам. Я испытывал полное удовлетворение, источник которого, наконец, обнаружил, и грусть от осознания чувства одиночества. Они вшестером перелезли через забор, окружили меня, и тот самый задиристый что-то вкрадчиво пришёптывал. Я обрадовался, думая, что они пришли мириться – так добренько улыбалось его круглое пухлое загорелое лицо. Сначала меня ударили сзади по затылку камнем несколько раз, потом принялись пинать. В кутерьме я подхватил камень и сначала разбил голову одному, потом другому. Ребята стали разбегаться. Я поймал задиристого и несколько минут избивал его, пока дружки смотрели с другой стороны ограды. Я бил с наслаждением, в состоянии аффекта, и на этот раз он заметил это. В глазах его появился гнусный страх. В сад вышла бабушка.
В нашей компании всё поменялось местами. Мне приносили, мне подавали: это мой песок, это мой бережок, моя улица. Мне заглядывали в рот, слушая, что я скажу. В их глазах я читал страх, уважение, всё исполнялось с раболепием, и в то же время я замечал, что это их сильно мучает. Всякий раз казалось, что это выплеснется, взорвётся, и хотя я был маленьким, я опасался даже, что они меня как-нибудь потихонечку убьют. Было в их глазах что-то вымученное и постоянно настороженное. Однако ничего не выплескивалось, не взрывалось, и ребята терпели меня. А мне становилось страшно тем сильнее, чем дольше я наблюдал за тем, что происходило в их душе. Они надламывали и задавливали сами себя, чтобы им стало легче подчиниться мне. Именно это меня пугало. Но вот мать задиристого заметила перемену в нашем общении и всякий раз, когда видела нас вместе, загоняла сына домой. И, кажется, вдалбливала, чтобы он со мной не общался. Это стало подсказкой для меня.
Я перестал общаться с ребятами, и мне сразу полегчало. Спать я стал крепче и спокойнее. Я рыбачил, весь день шёл вдоль по реке, удаляясь довольно далёко от села. Пойманную рыбу ел сырой с хлебом и дикими травами. В леса я не заходил, чтобы не заблудиться и не нарваться на хищника. С наступлением темноты возвращался по болотистой речной долине, по кочкам, на которых гнездились коньки. Они несколько раз нападали стаей, сбивая меня с пути. Клевали и гадили, и едва я огибал определённое место – тут же отставали. Долина, мгла, тяжёлое небо, мне девять лет и такое Оно – давящее, огромное, с множеством обстоятельств вроде этих равнинных птиц, диких лисиц, хищников. Позади бескрайний животворящий лес. Кажется, вот-вот испугаешься, запаникуешь, сорвешься в бега сквозь мглу и больше уж не вернёшься в эту мало кому понятную стихию. Но изо дня в день возвращаешься с любовью к этой ласковой, суровой и неожиданной тишине, которая, кажется, любит, подкармливает и не посылает опасности. В ней я чувствовал себя Богом, не потому что чувствовал всемогущество, а потому что испытывал одиночество.
Дома, в зале, вдоль несущей стены, от пола и до потолка тянулись стеллажи с книгами. Однажды вернувшись к ночи, поужинав, я подошёл к полочкам. Книги под самым потолком я не видел и названия прочесть не мог. Названия тех, что располагались выше моего роста, ничего мне не говорили: «Термодинамика», «Теоретическая механика», «Квантовая физика», «Собрание сочинений Карла Маркса» и прочие мудрёные книги. Те книги, что располагались ниже уровня моих глаз, лежали на полочке с надписью «Уфология», и я решил, что это как-то связано с медициной. Конечно, были полочки и под «Уфологией», но я смотрел вперёд. Прямо перед моими глазами шли два ряда полочек с надписями «Психология». Ага. Давайте посмотрим сами книги: «Язык жестов», «Восприятие невербального», «Гипноз», «Массовый гипноз», «Нейро-лингвистическое программирование», «Дианетика», «Массовое сознание и психология» и много других. Имена авторов подсказывали мне, что книги эти фантастического характера: Фрейд, Юнг, Карнеги, Берн, Цвейг… Меня смутило лишь слово «гипноз», суть которого я более-менее понимал из трансляций Кашпировского. Я открыл одну из них, «Психологию для начинающих», и во вступительном слове прочёл первое предложение: «Эта книга поможет вам понимать людей и влиять…» Последняя мысль моя была: «Это то, что мне нужно».
Рыбалку я забросил. Я поедал книгу за книгой, с чаем в руке, с бутербродом во рту, в туалете, в предбаннике, в саду, как будто боялся, что не успею прочитать всё это. Я не спал. За месяц я осилил обе полки. Я поедал одну книгу в два дня, при этом старательно зубрил всё важное. И ещё за три недели перечитал всё сызнова, чтобы закрепить. И хотел перечитать ещё раз. Тем временем мне все-таки приходилось прерываться, чтобы сбегать по поручению бабушки в магазин. Ребята отвыкли от меня, снова осмелели, бросали в меня камнями, когда видели на улице, причем кидание камнями сопровождалось оскорблениями: «Татарин, маймулка, убирайся отсюда, поганка!» Я и вправду стал выглядеть дурно. Тощий, с синими глазами, с дикими зрачками, эдакий беспризорник. Бабушке было не до меня. Как раз в те дни, когда я ещё только увлёкся чтением, к нам приехала подруга дяди (тётя Эльвира) с двумя маленькими сыновьями. Первому, Ренату, не было и года, а второму, Ильдару, всего лишь три. Дядя почему-то не желал возвращаться с выгона, чтобы встретиться с подругой и своими детьми. А подруга всё ждала – поселилась у нас. Дома настало время гама. Пока я читал, прячась в саду от шума, дома происходили события. Тётя Эльвира частенько показывалась в трусах передо мной, когда бабушки не было дома. В этом смысле она мне нравилась. Помимо меня она ещё нравилась деду, и это было заметно по вечерам, во время ужина: дедушка распалялся и затевал какой-нибудь интересный разговор. Тётя Эльвира в свою очередь буквально поедала деда глазами.
Тётя Эльвира была суровой матерью. Когда бабушки не было в доме, влетало обоим моим братикам. Когда Ренат плакал, мать поднимала его, как обезьяну, за руку и швыряла куда-нибудь в угол. И поскольку он был ещё несформировавшимся неокрепшим младенцем, рука его однажды сломалась и кость вышла наружу. Я зачем-то тогда заглянул в дом и видел, как это произошло. На вопль моего братика вбежала бабушка, увидела кровь, кость, подошла к тёте Эльвире и сказала: «Ещё раз, когда-нибудь и я тебя убью». Выгнать тётю Эльвиру бабушке было нельзя, и оставаться с ней в одном доме было невыносимо. Но бабушка продолжала жить вместе с тётей Эльвирой. В тот день я впервые услышал от бабули слово «неизбежно» и вспомнил первый день в первом классе, а ещё я подумал о моих братиках, но додумывать не стал и сразу же постарался забыть об этом. Это событие произошло как раз тогда, когда я хотел в третий раз перечитать мою «психологию». Тётя Эльвира была вынуждена уехать с Ренаткой в больницу на пару недель. Дома стало спокойнее. Вдруг объявился дядя. Два дня он возился с Ильдаром, а потом засобирался обратно. Бабушка настояла, чтобы дядя забрал меня с собой, в леса, на природу.
Добирались мы на стареньком мотоцикле, сквозь лес, по едва виднеющейся просёлочной колее. Чем дальше мы ехали, тем выше, тенистее и дремучее становился лес. Долгая дорога. Пастбище простиралось вдоль реки на полтора километра, по нему вяло бродили рассеянные коровы, среди них издалека я приметил пса. Загон располагался почти у берега, за ним зеленел луг с высокой травой. Сарайчик пастуха стоял на берегу. Возле сарайчика расположили палатки, сновали какие-то дяди, тёти, что-то варили в ведре на костре, купались, рыбачили, и когда мы подъехали, дядя торжественно пошутил: «Вот мой город солнца!» Они веселились каждый день, вечер, ночь, пели под гитару, выпивали. Я тоже пил чай из смородины, приготовленный на костре. Дядя мой был особенный красавец – жгучий. По старым фотографиям в нём можно приметить и корейское, и цыганское, но при этом кожа у него светлая. Глаза очень большие. Он виртуозно играл на гитаре, рояле, гармони и на других инструментах, и, видимо, в связи с этим каждый вечер уходил в будку не с той, с которой проводил предыдущий. Им было хорошо. И мне тоже. Я был предоставлен самому себе, но при этом всегда был сыт, сух и чист. Каждая из гурий его селения искренне и ненавязчиво обо мне заботилась. И если мне захотелось бы поболтать, немедленно и непременно я оказался бы в центре всеобщего внимания. Но я был мал и свершал свои маленькие дела. То искал красивых жучков в куче навоза на опушке рощи, переходящей в густой лес. То рыбачил или купался. То собирал травы, ягоды и грибы. Всего было вдосталь. Иногда старая сука, шотландский колли по кличке Вега, молчаливо бродила за мной по пятам, не вмешиваясь в мои дела. И до сих пор мне кажется, что так, как она, может любить только очень чистый душой человек. Вега катала меня на санках, когда мне было четыре года. Вега покусала пьяного гостя, шутливо замахнувшегося на меня, когда мне было пять. Вега облизывала мои руки спустя несколько дней, когда я плакал. Поселенцы вдруг собрали палатки, пожитки и неожиданно уехали. Дядя загнал стадо в загон и уехал вместе с ними, сказав, что к вечеру вернётся, что едет проводить своих гостей. Ни к вечеру, ни на следующий день, ни через неделю он не вернулся. Первый день я ревел. На второй день стадо взломало ограду и вырвалось из загона на пастбище. На третий день, я попытался безуспешно загнать стадо в загон, но лишь добился того, что меня покусали осы, когда я пробивался сквозь заросли дикого шиповника. Несколько дней я болел, сильно опух, отёк и не высовывался из сарайчика. А потом привык. Питался всё той же рыбой, ягодами, грибами, травами и подъедал остатки того, что оставили жители «солнечного города». Я вновь чувствовал вокруг Это – огромное. Оно вернулось ко мне. Я был Богом. До сих пор помню вместо подстилки на нарах в будке волчьи шкуры, неказистую бамбуковую удочку, медный портсигар, кем-то потерянный на лугу в высокой траве, где я ловил кузнечиков для наживки, и чёрный котелок, как символ жизни в первозданном мире. Спустя две недели моего уединения на пастбище за мной приехали какие-то мужики и возвратили меня бабушке, и жизнь вошла в свое прежнее русло: утренние радиопередачи, гомон лесопилки, тракторный кашель. Бабушка была встревожена и сильно удивлена. Как оказалось, она только тем днём узнала, что её внук живёт в лесах один. А всё дело было в том, что дядя запил, провожая гостей, и попал в КПЗ на пятнадцать суток, в другом районе. Да и бабушка с дедушкой и Ильдаром, как раз это время были в отъезде. Но я был цел, здоров и счастлив. Мы с бабушкой немедля пошли в школу, чтобы проверить, как там поживают нутрии на школьном подсобном хозяйстве, которым бабушка заведовала. На время своего отсутствия кормить нутрий бабушка поручила школьникам. Зверюшек было около двух дюжин. Помню, мы вошли в сарайчик и увидели на земляном полу клочья меха, кровь, головы, лапки и в углу огромную, живую, неприлично жирную, изодранную нутрию. Никто их не кормил.
Возвращение домой для меня должно было стать событием. Но что-то было не так с самого вокзала. Сердито рычал автобус, в окне мелькали дома, а меня охватила дикая паника. Меня страшно затрясло. Папаша испугался, схватил меня за плечи, сжал крепко: «Я здесь, сынок, чего ты?». На пороге нас встретила мать. Дом, запахи, матушка. Но по-прежнему что-то было не так – что-то, что я принёс с улицы. Я подошёл к окну и долго-долго стоял, прозревая. Напротив стояла хрущёвка, за ней ещё одна, и ещё одна, и так бесконечно. Куда бы я ни пошёл: в школу ли, на улицу ли, я обречён, видеть эти хрущёвки. И когда вырасту, и когда пойду в университет, и когда вернусь из армии, и когда буду работать, работать, работать. Я всегда буду жить с ощущением, будто за мной присматривает некий внимательный надзиратель. И все эти люди под окном, оторванные от Бога и живущие со мной в одном гетто, они не видят! А если когда-то узрели и поняли, то вероятно постарались скорее забыть. Потому что все эти хрущевские и другие дома выкрашены в серые, черные и коричневые полосы, как тюремная роба.