yurgen : Притоки млечного пути

10:11  13-10-2008
Хочется, - это хуже чем болит (народное)

Я, себе, где так это и представлял…
Иногда навыдумываешь в голове что-то, такое, что даже улыбнёшься от собственного внутреннего рисования. И будь сейчас кто-то рядом, вряд ли б я проронил хоть слово. Посмотрел бы задумчиво в небо, прищурил глаза, закрывая их ладонью, и ни слова. Ну, что тут скажешь, смешно, да и только. И если кто-то, пускай даже ты, смотришь сейчас на меня, то ничего кроме улыбки на лице не прочтёшь. А что она там такое неслышное говорит, я и сам не знаю. А кому она это говорит, так это, вообще, не спрашивай. Тут, некоторые, столетиями одну улыбку разгадывают…
Но вот вспомнишь порою, нырнёшь в тёмно-голубые воды памяти, в такие, в которых запорожские козаки чёрное море увидели, а чумаки усыпанную солью тернистую дорожку, и не можешь не представить себя, таким, рисованным статным дедом. Дедом, у которого на коленях, в ожидании новой, почти невероятной истории, сидит зачарованный внук. А дед потреплет его ласково по загривку, важно кхекнет и начнёт: «Слушай, сынок…» Именно так. Оттого что наши деды даже внукам говорят «сынок». Прижмёт он его обеими руками, и щекотно, над самым ухом поплывёт серебряной рыбой его самая вкусная и ни чуть не выдуманная история. Наверно от того и хочется стать дедом, чтобы однажды сказать именно такое:
Слушай, сынок…
Случилось это так давно, что уже всего и не припомнишь. Но ты не думай…Я тогда такой молодой был и красивый, что ни за что всего того не забуду… Так вот…
Проснулся я рано…Около семи. Вытянул правую ногу из-под большого махрового полотенца, немного подождал, пока накатит желание поваляться еще минут пятнадцать, а уж потом забрал её обратно в тепло. Натянул полотенце на нос, поджал колени к пузу и провалился на сорок минут обратно в уютную дрёму.
Проснулся снова. Похлопал глазами, потер их пальцами. Аж, ноги свело ото сна. Подумал ещё минут пять, и вылез в мир Божий. А мир Божий брызнул в лицо из открытого иллюминатора каюты ведром утреннего света, разве что не в слезы. Сплюнул я в эту утреннюю дырку, посмотрел на воду, прислушался, а там лягушки поют. И главное, надрываются так вдохновенно, как механик Коля, когда на него после выпитого литра небо нападает. Он тогда такую песню затягивает, что и жить не хочется. Поёт, пока повариха Валя не прижмёт свою мясистую ладошку к его широкому рту и не затянет нашу, ту, что всем до души.
Вот и жабы, так распелись, что даже кушать захотелось…
Пошел к рукомойнику, вылил на себя две ладони воды, порылся щеткой в зубах, потом еще две ладони воды и так думаю, что неплохо было бы и позавтракать. Неплохо.
Вылез на палубу, как тут и двигатель заревел. Матросы забегали взад-вперёд, отдавая концы, а капитан из рубки, как не выспавшийся голодный пёс гарчит на них, не путёвых. Теплоход стало, как больного в лихорадке трясти, и только через минут десять, послышалось знакомое урчание дизеля. Судно оттолкнулось от пирса и потихоньку пошло в открытое море водохранилища.
Громкими металлическими шагами процокал я на камбуз, сел за стол и замер. А на столе - окуньки жареные. Поварихи уже нет: то ли стиркой занялась, то ли где-то чистит рыбу. В общем, её самой не видно, а стол пенится янтарными окуньками. Полоски так и проглядывают сквозь масляную поджарку. А сверху над окуньками сверкают под солнцем жареные щучки. Маленькие. Под пробивающимся сквозь тоненькие занавески солнцем.
Подсунул я к себе тарелку с окуньками, полил её густо сметанкой, слизал сверху и вынул одного. А сметана по рукам течет. По рукам. А я облизываю. Положил одного в рот, вытянул за хвост кость, потом достал второго. А она по рукам. А я...
Заложил я так штук десять хвостов. Облизал по одному пальцу и подсунул большую чашку чая. Посмотрел вокруг, послушал: лягушки пузо так и надрывают. То поодиночке, то хором - заведут речную бесконечную песню. Так и норовят, консерваторские выпускницы, перекричать одна другую.
Встал, подошел к плите, поднял крышку, а в кастрюле блины. Хорошо…
Наложил блинов в тарелку, достал из шкафа банку абрикосового варенья, отрезал добрый ломоть белого хлеба, намазал маслом, сверху варенья и в рот. Затем залил блины вареньем, сметаной, покружил их по тарелке и агу их туда же. Потянулся на стуле. Отдышался. Взял чашку чая и залил все это доброй поллитрой липтона. Потом опять хлеб, потом снова блинчик, чай… А чай горячий. А утро уже нагрелось, солнце так и печет, аж в пот бросает.
Допил чай, откинулся снова на стуле. Хорошо.
Немного переждал, когда на пузе жирок завяжется, аж потом встал и пошел на нос теплохода. Сел возле флажка, за рындой, сбросил футболку и давай солнышко кушать.
Вот, спал бы – ел бы, и не спал бы – ел бы. Когда вокруг хорошо так… А солнце вплетается в распатланную косу ветра и по спине. По спине. А я поворачиваюсь к нему пузом, а оно по пузу. По пузу. Так и жарит.
Опять хорошо.
Посидишь так час, потом пойдешь к рукомойнику, выльешь на голову немного воды, потом еще немного и опять на солнце. Обсыхать. Аж пока солнце не зайдет за капитанскую рубку. Потом накинешь футболку, поёживаясь от едва холодного ветра, сядешь по ходу движения и на Днепр смотришь. А он, Днепр, так и ждёт этого: то замрет как любезное девичье зеркальце, то как будто защекочет его кто-то - в рябь пойдет, то спину выгнет, как девушка после сна. Переливается на солнце, улыбается. Так и смотришь в воду, а она как змеелов с дудочкой гипнотизирует тебя, соблазняя разными улыбками на фоне тёмной глубины. А ты дуешь навстречу ветру и представляешь себя большим серебристым самолётом, разрывающим потоки сахарной ваты облаков. Так и смотришь во все глаза: как беспокойная стрелка компаса, путая полюса и направления.
Вдалеке, под берегом, накрыв своим воздушным телом жёлтую от близости песка речную гладь, чинно сдувает с воды занесённые ветром миражи одинокий лебедь. Белый лебедь. Почти недвижимо. Лишь иногда запуская голову в подводный холодильник, в надежде перекусить. Он сидит на бегущей воде, даже не думая обгонять барашков. Таких же белых-белых. И ты сам настолько очарованный от увиденного, что теперь представляешь себя не самолётом, а именно лебедем. Опять дышишь навстречу дыханию ветра и летишь под самые-самые облака.
Я интуитивно поднял голову к небу и действительно увидел лебедя. Пробивающегося сквозь белое облако к солнцу. Он сверкал серебром и набирал высоту, всё выше и выше, почти вертикально. К самому солнцу. Словно на погибель. Как влюблённый голубь, когда погибает его голубка, падает камнем вниз. Но самолёт прошёл в сантиметре от солнца и ворвался в другое белое облако. Куда -то за облачный горизонт.
Я прищурился от пущенного крылом солнечного зайца, опустил немного глаза и, у самого борта, увидел белую чайку. Она, бедная, от голода всё прыгала и прыгала в воду. На такую же белую рыбу. Терпеливая и целеустремлённая птица снова стряхивала с себя тяжёлые капли и набирала высоту, в очередной раз всматриваясь в пучину. И белая чайка, и белая рыба, извивались и тряслись, как на сковородке. Соревнуясь, кто из них быстрее и удачливей. Кто живее, а кто и нет.
Хорошо то как.
Глаза опускаешь и смотришь по сторонам. На берега… А они пологие, как будто кто ломоть свячёной пасхи отрезал. Корни, камни, - словно кто кураги и изюма набросал. А сверху зеленая пудра, - весна, по ветру качается.
На берегу что-то мастерит какой-то дед и смотрит на нас. Присматривается, машет рукой. Я машу ему в ответ, и мы идем дальше.
Нос, словно масло, разрезает чумазые воды Днепра, а те облизывают стальные края судна и как будто накладывают на них тягучие масляные волны. Не намазывают, а накладывают. Хорошо.
А вот, слева, дикая утка макнула клюв в воду, зашелестела мохнатым задом и рванула, как испуганная неповоротливым охотником, к небу. А небо, куда ни глянь, словно сметана: где-то там тучка сахарными краями клюет носом к воде, где-то птичку, как то перо, по ветру качает, где серебристая полоса от самолета, как мясные ниточки в домашнем сале. Аж смотреть вкусно.
Проведешь рукой по пузу, прислушаешься, как оно там бормочет, потрешь затылок и на верхнюю палубу, взяв предварительно из каюты полотенце и надев плавки. Ложишься на восемь слоёв краски этого речного долгожителя и загораешь. И спишь. И загораешь. Аж пока кто-то тебя за ногу не перевернет на живот. А ты опять: то загораешь, то спишь, то наоборот. А капитан из рубки видит, что ты уже как та щука поджарился, и дает гудок. Ты смотришь на него детскими глазами, выбираясь из сна, и слушаешь вокруг. Нужно что-то делать…
Спрыгиваешь на нижнюю палубу, заходишь на кухню, потираешь руки, и лезешь в холодильник. Берёшь две литровые бутылки пива и, немного посомневавшись, зовёшь капитана рассказать про их гостеприимство. Тот через пару минут приходит, закрывает шторы и двери, тоже потирает руками, достаёт из шкафа тараньки, берёт у меня бутылку пива и садится. Хорошо.
- Хорошо у вас, Опанасович… По-людски…
- Ну, между хорошими людьми так и должно быть…
- А между плохими?
- Так разве ж то люди?
- И то правильно… А, что, без вас корабль не утонет?
- Чур такое говорить, сынку… Да тут участок такой, что и ребёнок с закрытыми глазами пройдёт. Механик у штурвала, а мы с ним уже двадцать лет как вместе по этому водохранилищу бродим. Завсегда друг друга подстрахуем, если надо…
- Хорошо у вас…
Выпили по литру, заели таранькой, потом снова: кто в холодильник, кто в шкаф. И снова по литру, и по тараньке. И опять хорошо. Пошел в каюту. Лег. С час поспал. Проснулся. Посмотрел на часы, перевернулся на бок, поспал еще час, аж пока матрос не грюкнул в двери и не сказал, что уже и к обеду нужно. Нужно, так нужно…
Пошел вымыл руки, рот, посидел минут пятнадцать на унитазе, помыл опять руки и пошел на кухню. Теплоход как раз подходил к какой-то сельской пристани. То ли за провиантом, то ли просто у кого-то тут девка живёт. А может и жена.
Солнце зашло на другую сторону теплохода, и уже на кухне лишь тяжёлый горячий воздух. И стол…
Сел. Обвел его бегающими глазами и благодушно хрюкнул защекотанным разными пьянящими запахами горлом.
А на столе нет где ложки положить: из ухи идет пар, аж нос закладывает и на глаза слезы наворачиваются от перца и полосатых окуньков; жареные судаки, копчеными боками друг к другу тянутся, мало места на тарелке; караси в сметане аж булькают от нетерпения, в рот прыгают; щука, фаршированная с рисом и зеленью, выгнулась, расступаясь перед вареными кабачками и морковью. Слюна течет, аж руки трясутся. Берешь ложку, запускаешь в уху и волну за волной, пока немного не остынет.
Теплоход пришвартовался, заходит капитан, берет ложку и как-то по-отцовски строго смотрит.
- Шо, это, ты, сынок, рыбный суп ешь…А?
Я качаю виновато головой и лезу в морозильник. Он берет две рюмки, и я наливаю тягучую и ледяную доверху. Хорошая водка. Хорошо. Запиваю компотом и смотрю в окно. Йок.
- Почти лето. Разве нет?
- Лучше…
Я не спрашиваю, что лучше, но сам чувствую, что капитан прав.
Весна в этом году поздняя, но май печет как дурной. Травы и деревья побуяли, как рассада в теплице. Смотришь на берег, а он зеленый, аж синий. Хатки из-под деревьев, как будто грибы выглядывают, отблескивают едва не ржавыми крышами. Смотришь в окно – не налюбуешься. А оно-то есть чем, - Днепр вальяжно разлёгся, как неповоротливый уж во влажной лесной траве. В каждом речном городе и селе есть что-то, свое, вкусное и незабываемое…
Посмотрел ещё раз на стол: немного водки, немного щучки…
Лучше пусть пузо лопнет, чем пропадет… Съели всё и тяжёло ёкнули, как те утренние жабы.
Налили ещё по последней, и вышли на воздух. На причал. Капитан никуда не спешил, а я тем более. Матрос побежал в село, а мы присели на побитую водой и ветром автомобильную покрышку, выкуривая очередную сигарету и охая. Долго и знающе. Слизывая с солнца янтарные краски для первого загара.
Легкий ветер щекочет нам щёки и, кажется, как будто легче. Как будто. Нужно полежать. Полежать. До ужина….До. А там как-нибудь ночь пересплю, и завтрак подоспеет.
- Пойду я… Прилягу, а то дышать уж не чем. .
- Иди, сынок… Я и сам сейчас завалюсь на койку. Мне там жена снится. Вот закрою глаза и вижу её… Как живая…, - капитан выпустил над собой облако дыма и почесал затылок, - Иди, полежи…А то ночью идти будем, никакого сна не насмотришься… А сейчас самое оно… Даже жабы заснули… Слышишь, как тихо?
Как заколдованный, прислушался я всем своим нутром к днепровским диалогам умудренных карасей; к ласковому шелесту молодой травы и разбросанных по всему берегу косматых лоз; к еле слышному соревнованию соседских собак, лающих на всё, что только попадалось на глаза, вплоть до хозяев; услышал старческое чавканье автомобильной резины, к которой так и жалось чёрным крашеным боком колыхающееся на стройных волнах судно.
Так и простоял я минуту, затаив жаркое восторженное дыхание.
- И в правду, тихо…
Сигаретный дым застелил бронзовое от ветра и солнца лицо капитана, и когда оно снова показалось в рассеивающемся облаке, были чётко видны два пятака ухмыляющихся глаз…
- Ото ж.