Black Rat : Игры обкурившегося разума. Часть 3-я: Блокадный Ленинград. Встреча с куклой-пр
01:47 06-06-2009
Часть 3-я: Блокадный Ленинград. Встреча с куклой-проводником.
«Смотрю сквозь людей кровавыми глазами долгих месяцев одиночества и не вижу своего отражения в чужих зрачках».
Urban Child
В себя прихожу от жуткого, пробирающего до самых костей холода. С трудом разлепляю глаза. Вижу заснеженную, лишенную антенн, проводов и спутниковых тарелок крышу. Лишь широкая кирпичная труба уродливо произрастает на ней сквозь развороченные огромные ржавые куски жести. Слабость и голод. Где я?
Медленно поднимаюсь на ноги, осматриваюсь. На мне – старая армейская шинель, валенки и воняющие мазутом ватные штаны. Сердце?! Ощупываю шинель – во внутреннем кармане нахожу заледеневший сизый кусок. Подношу трясущимися от холода руками к губам, зачем-то дышу, словно мое слабое дыхание может его растопить. Внезапно сердце выскальзывает, падает на крышу и быстро катится вниз по наклонной. Разбрасывая снег, я бросаюсь следом и ловлю его у самого края водосточной воронки. Внизу ничего не видно. Все застил густой белоснежный туман. Облегченно вздыхаю, кладу сердце за пазуху и осторожно отползаю назад.
Сквозь завывания ледяного ветра мне чудятся неразборчивые детские голоса. На четвереньках доползаю до того места, где пришел в себя. Скребу непослушными пальцами заледеневшую крышу – нет ни дверей, ни люка. Продолжаю расчищать своим телом крышу. Продолжаю и продолжаю, а снег все валит и валит. Еще немного – и я закричу. Голова быстро тяжелеет, глаза начинают слипаться. Ног и рук я уже почти не чувствую. Усну сейчас и сдохну, так и не найдя никакой чертовой куклы! Где она, эта блядская кукла для блядского сердца?! А ведь оно, похоже, уже того – окаменело. Так какого рожна я тут замерзаю?! Сигану с крыши, прямо туда в туман! Ну что, ротный, окропим снежок красненьким? А, окропим? Тихо-тихо сам с собой я веду беседу. Не мешает она спать пьяному соседу. Единственное что меня радует, так это то, что голос мой. Значит, можно надеяться, что в этом городе, если, конечно, это город, а не декорация, я - это я. Хотя какая теперь-то разница? Я головка от …. В нарастающем завывании снова почудились голоса. Нет, блядь, не почудились!
Разворачиваю свою ослабевшую тушку, и из последних сил, сопротивляясь морозной дремоте, ползу к трубе. Труба! Какой же я идиот! С нее надо было и начинать. Сквозь старую кирпичную кладку пробивается мясной, дурманящий запах тепла. Пальцы уже синеют. Хватаюсь за выступающий кирпич и почти без усилий вытаскиваю его. Затем – второй, третий, четвертый.… Втискиваюсь в проделанную мною дыру. Приятная согревающая волна прокатывается по телу. Где-то внизу в темноте отчетливо слышен оживленный детский спор. Пытаясь нащупать выступ, прогибаюсь вниз. Подо мной рушится кладка, и я с рёвом падаю вниз. Приземляюсь на ворох какого-то тряпья. Тут же вскакиваю и ощупываю покалывающими от разморозки пальцами спрятанное в кармане сердце. Тишина. Осматриваюсь – я на чердаке.
В самом углу, скупо освещенные слабым огнем керосинки, в мою сторону испуганно смотрят изможденные детские лица. Я выхожу из темноты, и чуть прихрамывая (все-таки подвернул ногу) подхожу знакомиться. Два мальчика и девочка – всем лет по одиннадцать, не больше – сидят полукругом возле большого растерзанного пушистого кота. Холеная шея туго стянута удавкой. Самый худой из мальцов держит в руках его оторванную лапу и, судя по испачканному кровью рту, уже ее попробовал. При моем приближении, укутанная в большой шерстяной платок девочка испуганно прижимается к дрожащему, толи от холода (хотя здесь достаточно тепло), толи от страха, соседу. Мальчик утопает в перешитой, явно великоватой ему, женской шубке с красными, нанизанными на тонкие лоскуты ярлычками Морфлота.
– Здорово, чилдрэны! – я присаживаюсь рядом и приветливым взглядом обвожу присутствующих, – котяру, значит, жрете, а я вот у вас помощи хочу попросить.
Худой прячет лапу за спину и холодно не по-детски вещает:
– Мясо это, парень, наше, мы его в честном бою у жидовки Израилевны отбили. И если хочешь отнять его у нас, то тогда сначала убей…
– Стоп, стоп, стоп, дорогие товарищи – я поднимаю удушенного кота за удавку и демонстративно кладу его на колени дрожащего – мне вашего добра не надо. Единственное что я хочу знать, так это то, в каком городе я нахожусь, нет ли у вас чего-нибудь покурить, и не видели ли вы тут где-нибудь поблизости бесхозной, пластмассовой, я повторяю, именно пластмассовой куклы.
Худой непонимающе смотрит на меня, а девочка облегченно вздыхает.
– Хорошо, что ты не из банды Кривого. Курева у нас нет, а если тебе нужны игрушки, то на Невском живет один старый старьевщик. У него есть и пластмассовые и фарфоровые куклы. Может сменять на еду или парафин, если, конечно, у тебя они есть. Были, правда, еще и матрёшки, но он их все сжег, потому что топить сейчас стало совсем нечем. Моя тетя Роза с Васильевского, сожгла весь свой дорогой мебельный гарнитур, а потом ее самой тоже не стало.
Худой достает из-за спины обгрызенную лапу и протягивает девочке.
– Насчет города – это ты нехорошо пошутил, – говорит он, обращаясь ко мне, – а насчет кукол… Полчаса назад я видел внизу у подъезда одну. Только по-моему ценности она никакой не представляет. Разве что для топки годна, но тебе видней конечно.
– Ну спасибо, быть может это то, что мне как раз и нужно, – я улыбаюсь, глядя как девочка вгрызается мелкими беленькими зубками в катофееву лапу.
Девочка смотрит на меня и тоже улыбается.
– Слушай, молодежь, а где ваши родители? Мне, конечно, все равно, но знают ли они, чем вы сейчас занимаетесь?
Девочка перестает улыбаться и выплевывает попавшую в рот шерсть. Худой тяжело вздыхает, достает из кармана небольшой складной ножик, берет кота за заднюю лапу и начинает ее осторожно кромсать, выковыривая наружу свежее и, судя по исходящему пару, еще теплое мясо. Еще раз вздыхает и, не глядя на меня, рассказывает:
– Моих родоков авиационной бомбой вместе с домом уложило. Они остались Жучкин выводок жарить, а мы с дедом на Бадаевские склады отправились, сладкую землю собирать. Возвращаемся с корзинами, а там вместо дома одни развалины. Все погибли: батя, мать, сестры старшие, тетя, двоюродный брат, отец его и моя бабка. Дед постоял, бороду почесал, поплевал на землю и сказал: мол, нету мне теперь смысла в жизни без Олюшки моей. А с тобой, придурком малолетним, я нянчиться не собираюсь. Сказал и пошел тут же в Неву топиться. А я бежал за ним следом и умолял остаться, но он упертый – раз решил чего, то обязательно сделает. Оставил мне свой тулуп, шапку и валенки, разделся до порток и сказал: на муку сменяешь, а сам юрк в прорубь – только пузыри пошли. Так я и остался сиротой. А мука…на хуй она мне теперь нужна, мука. Теперь главное это мясо, без него не выживешь.
Худой умолкает, пережевывает свежий кусочек кошатины. Конечно, мне сразу стало понятно, где я оказался. Сразу вспомнились рассказы своей бабушки, пережившей блокаду и погибшей многие годы спустя в давке у продмага за несколько пачек маргарина. Я смотрю на второго мальчугана – счастливого обладателя женской шубки. Его по-прежнему трясет, а изможденный взгляд блуждает где-то в потемках огромного чердака.
– Что с ним? – спрашиваю я у худого, ловко сдирающего кожу с домашнего кота.
– Фока тоже родителей потерял, только их не фашисты убили, а Кривой со своими выродками. Фока жил в аптеке вместе с родителями и младшей сестрой. Прямо днем, спокойно пройдя мимо патрулей, Кривой пришел к его отцу-аптекарю за таблетками. Приставил нож к горлу – сказал, что он в городе теперь хозяин, и настало время великого кайфа в этих, как его... экстремальных условиях. Что нужно добровольно отдать все запасы, а то плохо будет. Мать Кривого – старая ведьма, еще у белых на подсосе работа, варила какую-то «наркоту», так кажется, называл это зелье сам Кривой. Отец Фоки, конечно, отказался, да еще сказал, что его, Кривого, рано или поздно поймают и обязательно расстреляют.
Кривой вышел на улицу и словно растворился. Было решено удвоить аптечную охрану. Но спустя несколько дней аптека взорвалась. Видимо люди Кривого, используя подвалы, проникли в подсобку и установили там бомбу. Фокиного папашу на мелкие кусочки разорвало, а аптеку растащить хотели, но не успели – военные вовремя подоспели. Двух расхитителей подстрелили. Говорят, что они были из банды. У них было оружие и мешки, набитые морфием – батя Фокин сдать не успел. Они ведь для раненых нужны. Потом Фока с маманей и сестрой переселились к тетке, в квартиру убитого при обстреле комбрига Буковского. Приставили к ним охрану: двух автоматчиков. После очередной бомбежки, когда все патрули были заняты разгребанием завалов – рухнул один из главных больничных корпусов – Кривой со своими головорезами заявился к тетке. Откуда адрес узнали – никто не знает. Говорят у Кривого много осведомителей. Даже среди действующих военных. По всему видать, ворвались они в квартиру неожиданно: охрану врасплох застали – перерезали обоим шеи от уха до уха, и всё с них сняли: автоматы, шинели, паек.
Потом, значит, прямо на глазах Фоки изнасиловали его мать, тетку, ну и сестру, разумеется. Затем тетке с матерью головы топором оттяпали. Забрали отрезанные головы и Фоку с сестрой с собой. Двести военных и еще до хуя гражданских их две недели по городу искали. Но не нашли. Потом Фока сам объявился, пришел к аптеке весь заблеванный и вонючий. Почему его Кривой отпустил и где его логово – он не знает. Да этого никто не знает. Короче, у Фоки за спиной школьный ранец старый был, а в нем то, что от его сеструхи Лидки осталось. Мы с Аськой одни из первых его увидели. Сам комендант приехал с помощником. Помощник в ранец полез и сразу проблевался. Им есть-то чем блевать, не то, что нам. Короче, Фока успел рассказать до того, как увидел что у него в ранце, что держали их в каких-то катакомбах. Сестру насиловали, а ему яйца катали. Кормили сухим говном и размельченными таблетками. Заставляли в патефон читать какие-то молитвы с листа на непонятном языке. Потом Фока еще что-то рассказать хотел, но увидел, Лидкины останки и сразу замкнулся. С того дня сам не свой стал – все время трясется и молчит, а разговаривает только иногда, сам с собой или во сне.
Как бы в подтверждение этих слов, трясущийся Фока делает кислую «мину», и тихо рыдает, уткнувшись в замотанное шерстяным шарфом плечо девочки.
– Понятно, – я поднимаюсь и отряхиваюсь от голубиного помета, – где здесь выход, ребята?
– Там, – девочка указывает на лежащий слева от меня треснувший фанерный лист и небольшой моток веревочной лестницы, – только если встретишь кого, не говори что мы здесь.
– Базару нет, – я улыбаюсь, глядя на то, как она нежно по-матерински гладит укутанного нелепостью и страхом собрата по несчастью. Затем поднимаю фанеру. Под ней оказывается узкое полукруглое отверстие, видимо выдолбленное самими малолетними обитателями этого чердака.
– Удачи! – худой подходит ко мне и протягивает маленький кусочек кошачьего парного мясца.
– Спасибо, не надо, – я пожимаю детскую ладонь, протискиваюсь в дыру, спускаюсь вниз, метра на три, по заботливо удерживаемой худым веревочной лестнице.
Встав на твердое, поднимаю глаза вверх. Худой сматывает лестницу и закрывает вход-выход тем же фанерным листом. Я осматриваюсь. Огромная лестничная площадка сталинки с обшарпанными стенами цвета спелого абрикоса. Вдоль одной из стен проходит широкая змеевидная трещина, уходящая вниз, в лестничный пролет с тяжелыми чугунными перилами. Иду вниз по широким ступеням. На всех лестничных площадках отсутствуют двери, вместо них пустые, темнеющие проемы с торчащими, заклеенными темно-синей изоляционной пленкой проводами. В одном из них стоит детский, почти новый велосипедик-малютка с обгоревшим сиденьем. Спускаюсь на первый этаж. Трещина достигла здесь катастрофических размеров, обнажая сырую плоть покинутого жильцами дома. Среди сколотой плитки и осыпавшейся штукатурки лежит груда тряпья, от которой исходит невероятная вонь.
Я выхожу из дома и оказываюсь в пустом и мрачном дворе-колодце. Холод. На пересечение двух вытоптанных узких тропинок, ведущих каждая к своему подъезду, лежит забытая кем-то голая бесполая кукла с треснувшей лысой головой. Вероятно, она та самая, о которой пропела мне умирающая Таля.
Слышу, как по снегу скрипят чьи-то шаги. Решаю не рисковать, и ныряю обратно в ужасно воняющий подъезд. Зажимаю нос и осторожно наблюдаю. В арку входят двое: бледный молодой человек с перебинтованной головой, поддерживающий за локоть маленькую, прихрамывающую на обе ноги, тщедушную старушку. У старушки на голове невероятно большая шапка-ушанка, пошитая из лисьего или беличьего меха. Пара останавливается посреди двора. Молодой человек опасливо оглядывается и, нагибаясь к старушке, что-то шепчет ей в самое ухо. Затем разворачивает к себе и, неожиданно, обеими руками хватается за тонкую шею. Старушка безмолвно открывает рот, и беспомощно, словно пойманная беспощадным охотничьим псом старая больная птица, слабо взмахивает руками. Процесс удушения занимает несколько минут. Поднявшись с вываленной в снегу жертвы, молодой убийца ощупывает пульс и делает несколько контрольных ударов кулаком в живот. Убедившись в успехе содеянного, он ловко стягивает со старушки явно великоватые для нее серые войлочные ботинки на толстой подошве, снимает свои, местами дырявые валенки и производит обмен. Пышная рыжая ушанка также отправляется к новому хозяину. Затем убийца выуживает из кармана меховой курточки блокадницы, маленький, странной квадратной формы сухарик и быстро съедает его. Осыпавшиеся крошки он зачерпывает вместе со снегом и тоже отправляет в рот. Перед тем как уйти – наскоро присыпает труп снежными комьями и мочится на него.
Кукла остается не тронутой, а это самое главное. Подсмотренное преступление оставляет меня эмоционально равнодушным. Я выхожу из укрытия, хватаю куклу за ногу, и быстро, пока во двор не заглянул кто-нибудь еще, бегу обратно в дом. На втором этаже вхожу в один из пустых дверных проемов. Большая многокомнатная коммуналка. Темно. Слабые лучи света пробиваются сквозь окна, забитые досками или завешанные грубо сшитыми между собой матерчатыми лоскутами разных расцветок. Вещей нет, только пыль и сырость. Прохожу до конца коридора и вхожу в одну из комнат. Срываю с одного из окон тряпье. Выглядываю во двор: Ни-Ко-Го. Только труп старушки. Усаживаюсь посреди комнаты на холодный цементный пол, усыпанный мелкими щепками – вероятно, всё, что осталось от паркета. Достаю из мокрого кармана, склизкое, сизое Талино сердце. Оно уже немного оттаяло, но в нем не чувствуется никакого дыхания жизни, также, как и в глупо улыбающейся кукле. Что дальше? Прислоняю сердце к груди куклы – ничего не происходит. К треснувшей голове – тоже ничего. Подстава? Наёбка? Наверное, со стороны я выгляжу полным идиотом. Чем я вообще тут занимаюсь?! Неужели этот кусок мяса может оживить детскую игрушку? Не верю! И в то, что я не сплю – тоже не верю!
Беру острую щепку и с силой вонзаю в свою ладонь. Бля-я-я-я-дь!!! Теперь верю. Кладу сердце рядом с куклой и слизываю кровь. Несколько капель падают вниз и попадают на когда-то жизненно важный, детский орган. Я вздрагиваю: сердце начинает сокращаться, а капиллярные ниточки расти. Они быстро увеличиваются в длине и опутывают пластмассовое тело моего обещанного проводника. У куклы сквозь набухшие веки начинают прорезаться ресницы. Я внимательно наблюдаю за происходящим. Акварельная мутно-коричневая поволока нарисованных глаз сменяется на ясно-голубой органический цвет. Постепенно проступает радужная оболочка и четкие увеличивающиеся зрачки. Лицо странным образом как бы размягчается и розовеет. Скулы и щеки становятся подвижными. Губы наполняются жизненным соком, и улыбка становится еще сильнее. Появляются бледно- розовые десны, а вслед за ними – и ровные ряды мелких и, почему-то, коричневых зубов. Я с трудом верю в происходящее, но продолжаю, сидя на полу, всматриваться в незнакомые черты оживающей игрушки. Трещина на лысой голове затягивается и сквозь вздувающуюся пузырьками пластмассовую (?) кожу произрастают прямые черные, больше похожие на паклю, волосы. Взгляд куклы становится осмысленно-блуждающим и, примерно через полминуты, останавливается на лежащем рядом сердце. Кукла теряет улыбку. Ее, и без того огромный, почти в пол-лица рот становится еще больше. Она шевелит кончиками миниатюрных сросшихся пальцев, медленно приподнимается на локтях и неожиданно хищно (словно удав лягушку) заглатывает вместе с опутавшими ее тело проводками-капиллярами горячее сердце однорукого ребенка. Помогая себе слабо шевелящимися руками, кукла проталкивает блядский органический насос внутрь своего пластмассового нутра. На ее узком лбу, видимо – от напряжения, вздувается что-то наподобие вены, только ярко-оранжевого цвета. Последними во рту исчезают сбившиеся в пучок щупальца капилляров. Обратно выходит только громкая благородная отрыжка. Сытый, довольный взгляд задерживается на мне, и тут, я впервые слышу визгливый, кастрато-лилипутский голос своего проводника:
– Хули ты уставился как уторчанный?! Может, все же оторвешь свою задницу от пола и поможешь даме подняться?!
От такой грубой неожиданности меня прорывает задорным, непрекращающимся почти целую минуту ФИОЛЕТОВЫМ смехом. Поднявшись, я хватаюсь за живот, пытаясь остановить содрогающий все мои внутренние органы, спазм эмоционального восторга.
– Я жду! – насупив тонкие бровки, говорит кукла и протягивает мне свою подвижную маленькую ладошку.
Но я не могу остановиться и продолжаю хохотать. Сердито-насупленная кукольная физиономия доводит меня до кондрашки. Задыхаясь, я ложусь на пол и прихожу в себя только после того, как поднявшаяся без посторонней помощи кукла, приближается и кусает меня за ухо. Я вскакиваю и отбрасываю куклу ударом ноги в пыльный угол комнаты.
– Что ж ты делаешь, сука, мне же больно?!
– Да? А мне нет! – кукла поднимается и ловко ковыляет на своих кривеньких тонких ножках ко мне. Я отступаю назад.
– Не бойся, кусаться больше не буду, давай знакомиться, футболист, – она снова протягивает мне ладонь, задрав вверх всклокоченную голову, – будешь звать меня просто: Кукла.
Я присаживаюсь на корточки и осторожно пожимаю холодную лилипутскую ладонь. Кукла улыбается, наклоняя голову чуть набок, как бы изучая меня. Под ясно-голубыми глазами видны мелкие морщинки, такие же – в уголках огромного рта.
– Значит, ты и есть мой проводник?
– Ага, только не надо так на меня пялиться!
– Как так?
– Как на примата безмозглого или клоуна, я ведь не уродец какой-нибудь, я – скромная барышня с характером, и у нас впереди с тобой много важных, не терпящих отлагательств дел, и совсем мало времени на то, чтобы их совершить, так что следуй за мной!
Лицо Куклы становится серьезным, она чешет у себя между ног выпуклость с тремя жесткими волосками на лобке и, выставив руки вперед, быстро движется в сторону выхода.
– Эй, а как насчет моей миссии, в чем она состоит, и вообще: когда я к себе обратно домой-то попаду? – я спешу за мелькающими кукольными ягодичками по длинному коридору коммуналки.
– Много знать будешь – быстро состаришься, любознательный посланник, – отвечает, не останавливаясь засранка.
– Вообще-то меня Владом зовут! – я еле поспеваю за этой чертовой маленькой голожопой бестией.
– Я знаю, что ты Владислав, а фамилия твоя Замогильный, но я буду звать тебя просто Посланником – мне так удобнее, понял? – Кукла вспрыгивает на чугунные перила и ловко съезжает по ним вниз.
– Понял, но… – на лестничной площадке первого этажа я сталкиваюсь с высоким, плечистым типом в военной форме без погон. Он хватает меня за грудки и легко, словно пушинку перебрасывает через голову. Я падаю на воняющий бомжатиной ворох тряпья, больно ударяясь плечом об сколотый кусок лежащей рядом мраморной плитки. Оглядываюсь: куклы, словно след простыл. Плечистый подходит и ставит мне на грудь тяжелый армейский сапог. У него бородатое узколобое лицо со сломанным носом и гноящиеся глаза с обожженными ресницами. Достает откуда-то из-за спины двуствольный обрез охотничьего ружья и наставляет его на меня.
– Старуха во дворе, твоя работа?
– Нет, – отвечаю я, задыхаясь от ужасного зловония и давящей на грудь ноги сорок пятого размера, – но я почему-то уверен, что Вы мне не поверите.
– Это ты правильно мыслишь, щенок! Где вся твоя остальная шобла? Отвечай, а то ур-р-рою!
В подъезд входит еще один тип с немецким шмайссером в руках, одетый в черное кожаное пальто. На его голове возвышается воровская кепка-восьмиклинка.
– Вась, ты видал когда-нибудь бегающих словно крысы, голых детей-лилипутов? – говорит он, испуганно озираясь по сторонам.
– Чо ты мелишь?! У меня тут на прицеле шкет, вероятно из тех, кто у нас из-под носа золотые цацки увел! Иди сюда и обшманай его, а я наверх поднимусь!
– Не, я тебе в натуре говорю, Жорж тоже видел! Минуту назад, после того как ты вошел, из подъезда выбежала голая кроха с ртом до ушей. Шустрая такая, юрк на улицу и всё, даже прицелиться не успели. Не зря про этот дом нехорошее говорят.
– Ладно, разберемся потом. Гусь говорил, что на Лиговке циркачей накрыло, может это их карлица-клоуниха контуженная бегает, в себя прийти не может.
– Да не-е, это даже не карлица, вообще на куклу похожа, хотя, судя по роже она действительно контуженная!
– Жорж где?
– У входа во двор, на шухере.
– Правильно, пусть там и стоит, а ты проверь, что у этого в карманах, допроси как следует, но не глуши. И тихо, а не так как в прошлый раз!
– Вась, не пили, всё сделаем по науке.
«Восьмиклинка» подходит ко мне, кладет автомат рядом и достает нож. Затем приставляет его к моей шее и одной рукой начинает тщательно ощупывать-выворачивать мои пустые карманы.
– Вась, а Вась, если встретишь там ту рыжую сучку, сразу не руби, оставь на поебаться, лады? Не ответив, плечистый бежит наверх. Слышен удаляющийся топот его армейских сапожищ.
– Ну чо, шустрило, где камешки ювелира Кауфмана? Выбирай – или скажешь сейчас, и мы тебя отпустим, или Кривой из тебя лично всё, вместе с жизнью вытрясет!
– Послушайте, я человек пришлый, не здешний, и понятия ни о каких камушках не имею! – отвечаю я, предвкушая уготованные мне мучения.
– Ну как хочешь, а уши я тебе прямо сейчас отре…
Звучит оглушительный выстрел: «восьмиклинка», роняя нож, удивленно заваливается на меня. Отпихиваю его в сторону. Передо мной стоит ухмыляющаяся Кукла, держа обеими руками дымящийся браунинг.
– А я уже думал, что ты меня бросила.
– Хватит валяться, сейчас третий вернется! Поднимай свою жопу, бери автомат и за мной!
Я сбрасываю свою старую армейскую шинель, вытряхиваю труп «восьмиклинки» из нового, кожаного, с каракулевым воротником пальто и надеваю его на себя. Затем хватаю нож, трофейный шмайссер и два магазина к нему.
Кукла бежит впереди, сжимая в руках браунинг, а я за ней – держа палец на спусковом крючке немецкого автомата. При выходе из туннеля двора, в луже крови, рядом с винтовкой лежит, видимо, тот самый, стоявший на шухере Жорж, с торчащим в горле ножом. Где-то недалеко звучит сирена.
Мы выбегаем на широкую улицу с разбегающимися в разные стороны серолицыми людьми. Тревожный голос из огромного, привинченного к столбу с оборванными проводами репродуктора, настойчиво предлагает всем покинуть улицы и пройти в ближайшее бомбоубежище. Мы бежим мимо обшарпанной, испещренной многочисленными осколочными отверстиями, пожелтевшей стены, на которой большими синими буквами начертано: «Граждане, при артобстреле эта сторона улицы – наиболее опасна!»
Навстречу, из-за угла выбегают двое военных. Они держат за руки бледную маленькую женщину с озлобленным лицом. Ее короткие ножки без ступней отчаянно дрыгаются.
– Сейчас, мать, сейчас, – кричит один из них, придерживая перебинтованной рукой пристегнутую к портупее саблю.
Поравнявшись, я натужно улыбаюсь и козыряю.
– Ты куда чешешь, браток, бомбоубежище в обратной стороне! – кричит мне вдогонку солдат.
Я продолжаю бежать, высматривая среди мечущихся прохожих крохотную голую фигурку Куклы. Где-то вверху слышен нарастающий гул. Я смотрю вверх, но ничего не вижу – сплошная дымчатая пелена. Воздух разрывает странный свист.
Впереди меня две высокие плечистые женщины катят большие, на широких полозьях сани. На санях сидит огромный бородатый мужик с завязанным шарфом лицом с прорезями для глаз. В руках у него самовар и плетка. Внезапное облако взрыва скрывает их из вида. Взрывная волна сбивает меня с ног. Я отлетаю к стене, в огромный сугроб. Мимо уха пролетает что-то бесформенное и вонзается в стену. Вжимаюсь в пахнущий гарью снег, слышу крики, а затем еще два или три взрыва. Гул постепенно проходит.
Сплевываю попавший в рот снег и осторожно выглядываю из сугроба. Рядом со мной лежит растерзанная взрывом верхняя часть туловища. Всматриваюсь: это тот мужик из саней, с шарфом на лице, сжимающий развороченное тулово самовара. Вылезаю и оглядываюсь – улица покрыта пеплом и тревогой. Повсюду дымящиеся куски тел. Вот – чья-то рука с куском грудной клетки, а вон – ноги и разбитая голова с бордовыми внутренностями на почерневшем снегу.
Стряхиваю с автомата снег и иду вперед. Рядом с глубокой воронкой, под разбитыми санями лежит одна из плечистых женщин. У нее нет ног, а вместо лица сплошное кровавое месиво, в котором шевелится сизый, похожий на большого слизня язык. «Вот они, ужасы войны», – думаю я, выискивая среди жертв останки своего проводника.
– Хватит трупами любоваться, сейчас бомбардировщик на возвратную пойдет! – слышу я где-то недалеко знакомый визгливый голосок. Из-под тощего тела какого-то подростка с вылезшим наружу кишечником, выползает моя Кукла. У нее испачканное сажей лицо и решительный вид истукана.
– Блядь, волыну потеряла, – морщась, констатирует она, сжимая миниатюрные кулачки, – давай, хуярь за мной, не отставай! – выкрикивает неутомимая пластмассовая бестия, и быстро ковыляет вперед.
Мне ничего не остается, как снова следовать за ней. Мы пробегаем по улице еще несколько домов и сворачиваем за угол большого величественного здания со съехавшей на бок гигантской крышей. Улица пуста. Небо снова стонет тревожным авиационным гулом.
– Эй, шустрая, может, пока где-нибудь переждем! – кричу я вслед мчащейся метеором Кукле.
– Не ссы, сейчас будем на месте! – орет на ходу мой чудо-мудо проводник.
Дальше улица сплошь и рядом перепахана небольшими, наверное, минометными воронками. Я отстаю, огибая и перепрыгивая их. Где-то в стороне слышны одиночные артиллеристские залпы. Это, видимо, наши обстреливают фашистский бомбардировщик. Гул превращается в странный, будто человеческий рёв, быстро утопающий в трескучих пулеметных трелях.
Туман сгущается, бегущая впереди Кукла становится точкой. Воронки кончаются. Прибавляю ходу, пробегая мимо дюжины сваленных в кучу голых, слегка припорошенных снегом, разнополых трупов. Постепенно расстояние между мной и проводником сокращается. Улица кончается, начинается огромное пространство руин с редкими, на треть разрушенными домами, огражденное противотанковыми ежами и колючей, метра два с половиной в высоту, проволокой.
Кукла останавливается перед ограждением и, нагнувшись, лихо, словно крот, роет подкоп под преградой. Я подбегаю, останавливаюсь и приседаю на корточки, пытаясь отдышаться. Чертовски хочется курить и, как ни странно, есть. Замечаю у Куклы саперную лопатку.
– Куда мы направляемся, подруга? – спрашиваю я у пластмассовой задницы, выглядывающей из углубляющейся норы.
– Узнаешь, если снарядом не заебашит! – следует короткий ответ.
Что-то мне подсказывает, что злиться на эту, недавно ожившую на моих глазах игрушку, бесполезно. Она словно маленький запрограммированный робот, ведущий меня только в одном ей известном направлении. И отвлекаться на вопросы не по существу (вероятно, именно так она и считает) ей вовсе ни к чему, а в данный момент и вообще – некогда.
Минут через пять Кукла полностью исчезает в прорытом саперной лопаткой подкопе и вылезает на другой стороне ограждения.
– Быстро ты, однако, бегаешь и землю мерзлую роешь, только мне что прикажешь – в эту нору лезть? В нее ведь даже моя голова с трудом пролезет! – жалуюсь я чумазому созданию с грязной паклей на голове вместо волос.
– Не ссать в компот, там повар ноги моет! – сообщает она и смеется, обнажая свои мелкие коричневые зубки. – Бегаю я, Посланник, действительно хорошо, а вот земля здесь не мерзлая, здесь мерзлый песок.
После этих слов Кукла исчезает в руинах, весело размахивая лопаткой. Я остаюсь мерзнуть один, сжимая в руках холодный трофейный автомат. Где-то позади слышны тяжкие стоны истерзанного голодом и вражескими атаками города на Неве. Сейчас бы что-нибудь забросить на кишку или хотя бы пару затяжек сделать. А лучше – и то и другое.
Впервые я засовываю руки поглубже в карманы моего кожаного пальто. В правом кармане кроме магазина с патронами и двух железных пуговиц нащупываю что-то плотное, бумажное. Вытаскиваю: безымянная коробочка из очень мягкого серого картона. Разворачиваю: внутри табак, смешанный с мелкими листьями и сухими веточками. Принюхиваюсь: по всему видать самосад. Заебись, вот только папиросной бумаги нет! За ограждением слышится какая-то возня. Кладу ценную находку обратно в карман, а указательный палец на «язычок» немецкого автомата.
Вижу появившуюся из руин пустоши мою неутомимую, говорящую пластмасску, движимую непостижимой энергией Талиного блядского сердца. Мой маленький проводник или, правильнее всего будет сказать, – проводница, сжимая в зубах саперную лопатку, тащит за собой немного обгоревшую лестницу-стремянку, которая по длине и ширине больше ее раз в двадцать, если не больше. Однако и силища у нее!
Допыхтев до ограждения, Кукла проводит рукой по лбу, будто бы он взмок (с трудом верится, что это действительно так, вероятнее всего – проступают человеческие инстинкты вживившегося сердца) ставит лестницу к проволоке и взбирается на самый верх. Оттуда она скидывает мне один конец привязанной к лестнице веревки. После невероятных усилий, ободрав ладони об веревку, а пальто об проволоку до безобразно свисающих кожаных лоскутов, я добираюсь до вершины ограды. Затем спрыгиваю на лестницу и схожу по ней на усыпанную крупными осколками землю. Не вынимая лопатки изо рта, Кукла жестами показывает, что надо делать дальше. Мы валим лестницу на землю, маскируем ее камнями и всяким попавшимся под руку мусором. Я отхожу отлить, а бестия подбегает и умывает свою смешную рожицу под мощной струей моей «дымящейся» мочи.
– Ловко однако, – констатирую я, облегчившись на голову своей чудо-мудо подруги.
– А хули! – говорит Кукла, и бесцеремонно вытирается об голенище моих ватных штанов.
Я нагибаюсь, чтобы дотронутся до нее. У меня возникает внезапное желание взять бестию на руки и поближе изучить ее уникальную физиологию. Понять где у нее мышцы, прощупывается ли пульс и чем у нее, в конце концов пахнет изо рта, кроме моей мочи, разумеется. Но Кукла выскальзывает из моих ладоней.
– Не лапай, не люблю! – капризничает она и, подобрав брошенную лопатку, быстро двигается вперед.
– Хорош гнать, лупоглазая, я устал, мне нужен отдых и еда! – информирую я жестокосердную.
– Не ной, скоро будет привал! – отвечает кукла, продолжая углубляться в руины.
Я сплевываю и покорно следую за ней. Минут двадцать мы идем в дымчатом тумане среди развалин домов, вывороченных с корнями деревьев, разбитых с погнувшимися стволами пушек и многочисленных солдатских трупов. Чувствуется легкий запах разложения. Не знаю, сколько они уже здесь гниют, но если бы не мороз, то вонь была бы намного ощутимей. Судя по униформе (вернее, ее остаткам) – это поверженная немецкая морская пехота. Многие трупы абсолютно голые. Шинели и синие мельтоны (куртки, сшитые из толстой ткани) только на тех, кто изрешечен осколками и пулями настолько, что больше похож на гниющий гуляш, нежели на человека. Ясно, что немецкие шинели, штаны и сапоги конфискованы нашими солдатами для себя и для жителей попавшего в окружение, но не преклонившего колен города.
Попадаются и вовсе скелеты, пугливо выглядывающие из-под обломков. Многие присыпаны снегом. Из сугробов настойчиво «голосуют» закоченевшие руки и ноги не случившихся героев. Прямо передо мной, словно гриб, торчит из земли вцепившийся обожженными руками в пустую пистолетную кобуру офицер в черной кожаной куртке с серебряным галуном на заляпанной кровью фуражке. Фуражка пристегнута к подбородку коричневым ремешком. Удивленное лицо покрыто серебристой корочкой льда, а из развороченной груди выглядывает усатая крысья мордочка. Юрк – и крыса ушла внутрь полупустого тела.
– Постарались красноармейцы, однако, – комментирую я увиденное.
– А то! Наши этот сектор гаубицами накрыли реально. Почти всю артиллерию сюда стянули и въебашили по полной. Фашики бомбяру трое суток подряд устраивали, думали, что все сдохли и у города снаряды кончились. Как же – хуй! Еда и лекарства – да, кончились, но снарядов в центральном бункере хватает. Да и «дорога жизни» подкидывает регулярно, – разговорилась идущая впереди меня Кукла, и остановилась у безголового мертвяка.
Ее внимание привлек черный парабеллум, который она пытается выбить с помощью саперной лопатки у штабс-ефрейтора, одетого в парадную рубашку с белым воротником, голубыми манжетами и черным шелковым галстуком. Штанов и кальсон на нем нет, и члена тоже нет – выгрызен крысами вместе с яйцами! Этот щеголь думал, что идет на праздник, что конец войны уже близок, и скоро надо будет принимать награды. Но тщеславный ефрейтор поторопился, он попросту потерял голову, которая, кстати, наблюдается метрах в десяти рядом с распластавшимся на камнях голым телом рядового со срезанным, вероятно на память, лицом.
Пока моя подруга рубит пальцы, я шарю по офицерским нагрудным карманам: вдруг что-нибудь нужное найдется. Ни хера, наши обобрали их до чиста. Но я не унываю – разгребаю торчащую из развалин дома ногу в разорванном сапоге. Тяну за нее – она оказывается сама по себе, одинокая такая, потерявшая хозяина волосатая германская ножка с торчащей из голени оголенной костью. Зато у валяющегося метрах в трех от меня, изрешеченного в винегрет пулеметчика (он весь увешан пустыми пулеметными лентами), я нахожу в нагрудном кармане жилета (все, что осталось на нем из одежды) маленькую зажигалку со свастикой. Это то, что надо, теперь мне нужна папиросная бумага или, на худой конец, – сухая газета.
– Хорош мародерничать, Замогильный, – говорит мне, уже завладевшая штабс-ефрейторским парабеллумом, голожопая бестия.
Она даже нашла себе кобуру, и теперь пытается привесить ее к своему игрушечному, но сильному и полному блядской энергией телу.
– Чья бы корова мычала, – отвечаю я, и кладу зажигалку себе в карман, – да, ты ведь, кажется, говорила, что будешь величать меня Посланником, не так ли?
– А я, типа, передумала, – буду звать тебя по фамилии, понял, Замогильный?
– Понял, – я поднимаю немецкую каску и надеваю ее, – а я буду звать тебя милой жопоглазой пташкой, окей?
– Никаких гедо-фамильярностей – просто Кукла. И сейчас же сними с башки эту хуйню, а то, не ровен час, попадешь под снайперский прицел.
– Так ведь кругом туман-то.
– Снимай, я сказала: туман скоро рассеется!
– Хорошо, но я хочу курить.
– Курево и жратва есть там, куда мы направляемся.
– А куда мы направляемся? – я снимаю каску и снова сплевываю.
– Узнаешь, когда доберемся!
Я подчиняюсь (а что еще мне остается?) и мы продолжаем двигаться дальше. Теперь мы идем не спеша, обходя огромные воронки, заполненные голыми трупами. Минут через семь выходим на небольшой пустырь, посреди которого возвышается небольшая церквушка с красным знаменем вместо креста. Замечаю, что туман действительно рассеивается, причем – на удивление быстро. Такое впечатление, что его втягивает земля, ее смердящие людскими телами раны-воронки.
– Кажется пришли, теперь ложись на землю и ползи за мной! – командует Кукла и вынимает из кобуры парабеллум.
– А что там? – я опускаюсь на снег, замечая на нем какие-то странные звериные следы.
– Возможно засада, если что, то стреляй во все что движется.
– А что – «если что»?
– Не еби мне мозги, я тебя предупредила. Да…, и не забудь, если тебя убьют, то ты умрешь по-настоящему, взаправду. Твое тело останется здесь навсегда, а мне придется ждать нового Посланника.
– А временное тело мне нельзя, а то я и так скоро сдохну? Гастрит у меня уже есть, а с таким образом жизни и до язвы недалеко, – я ползу на животе за идущей на корточках Куклой, сжимающей двумя руками тяжелый черный парабеллум. Саперная лопатка болтается в кобуре, которую она прицепила к себе с помощью огромной с выпуклой железной свастикой пряжки от солдатского ремня.
– Не ной, здесь нет контор для обмена телами, – не оборачиваясь, отвечает пластмассовая бестия, держа на мушке вход в церквушку.
– А где они есть? – я стараюсь ползти быстрее, чтобы не отстать.
В этот момент деревянная дверь церквушки раскрывается, из нее выбегает лохматая, вислоухая псина с огромным лишаем на боку. Повернув в нашу сторону голову, она несколько раз неубедительно гавкает и быстро убегает в сторону развалин.
– Поднимайся, засады не будет, – Кукла убирает пистолет в кобуру и берет в руку лопатку.
– Откуда такая уверенность? – спрашиваю я.
Кукла показывает рукой вперед. Я встаю и осматриваюсь. Вокруг церквушки: серая полоса пепла, на которой отчетливо пропечатаны собачьи и чьи-то маленькие детские следы. Я сравниваю их со следами, оставленными моей Куклой – они идентичны.
– Понятно, – я вхожу вслед за проводницей.
Внутри церквушка представляет собой унылое зрелище. Неровные стены расписаны матерной руганью поверх стершихся изображений святых. Нетронутой остался только потолок со святителем Василием Великим, с серпом в одной руке и с молотом в другой. На деревянных полусгнивших досках пола – битые стекла витражей и несколько десятков полусъеденных крыс. От многих остались одни головы. Одна, самая крупная крыса, еще жива. Она жалостливо попискивает и, дергая перегрызенной шеей, медленно двигается в нашу сторону. Кукла осторожно подходит к ней и одним ударом саперной лопатки отделяет мерзкую голову от туловища.
– Вот так, – Кукла поворачивает ко мне свою смешную, забрызганную крысиной кровью рожицу, – лезь наверх, Замогильный, а я пока тут приберу!
Я еще раз осматриваюсь – и замечаю в темном углу вбитые в стены металлические кольца. Повесив автомат на плечо, медленно взбираюсь наверх. Достигнув потолка, вижу на скуле Василия Великого еле заметный квадрат входа, затянутый материей телесного цвета. Аккуратно поднимаю материю, и перед тем как войти, оглядываюсь вниз. Кукла неторопливо отрубает головы остальным крысам и складывает их в одну кучку перед дверью.
Залезаю в скулу Василия Великого и оказываюсь внутри небольшого купола. Здесь достаточно светло – свет проникает через добрый десяток выбитых наружу досок. На полукруглом, с коротенькими ножками столике стоит старая печатная машинка немецкой марки «Роботрон». Рядом – распечатанная пачка чистой бумаги с ярлычком «ленинградские канцтовары». В самой машинке вставлен один испачканный бурыми пятнами крови лист с уже напечатанным текстом. Вынимаю его и читаю: «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния и празднословия – не даждь им. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве – даруй им, и мне, рабу твоему. Ебе меня сладко, ебе меня нежно и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь».
Бросаю лист на пол и замечаю, что сижу на алюминиевом ящичке с защелкой в виде маленькой черепашки. Встаю из-за столика и открываю ящичек. Вот и обещанная еда. Внутри: три банки тушенки, солдатский нож- открывалка, упаковка бинтов, пачка табака «высшего сорта» и желтоватая бумага с маркировкой «папиросная». Моей радости нет предела. Кладу автомат на пол и вынимаю банку тушенки. На банке выбита дата производства: 21 июня 1941. Символично, за день до начала Великой Отечественной. Вскрываю банку, и торопливо, ножом-открывалкой заталкиваю содержимое «свиной особой» в рот. Желаемая сытость постепенно насыщает желудок и согревает изрядно продрогшее тело. Вкус – обалденный. Кажется, что вкуснее ничего до сих пор не пробовал. А может – и не кажется, может так оно и есть. Сожрав всю, отбрасываю пустышку в сторону и берусь за курево. Раскрываю пачку табака, внюхиваюсь – так себе. Решаю сначала заценить трофейный самосад. Вынимаю из кармана серую коробочку и зажигалку. Через минуту я уже затягиваюсь самодельным «деревенским джойнтом». Всего три тяги – и меня уже торкает, как от «казахстанской мелколистовой». Сильный, однако, самосад. Ощущаю закономерный прилив вдохновения. Докуриваю джойнт до конца и ставлю на торце столика «пяточку».
Закрываю чудо-ящичек, придвигаю его к столику, усаживаюсь за него и вставляю в «Роботрон» девственный бумажный лист. Сгорбившись над машинкой, начинаю выбивать нижеследующий текст:
«Я просыпаюсь, совершаю все утренние процедуры и иду на кухню пить кофе с молоком. Рядом, под старой процедурной лампой греется животное равнодушие, подставив лохматую мордочку искусственному теплу. Его ничто не смущает, оно терпимо ко всем моим выходкам. За окном слабое снегодвижение. Магнетические частички умерших мыслей заполняют пространство застекленного балкона (окно кухни и одной из комнат выходят на него), заставленного каким-то хламом, доставшимся от прежних владельцев. Допиваю кофе, смахиваю оставшиеся от заварного печенья крошки в ведро и закуриваю забитую с вечера первосортной травкой сигарету. Влезаю на балкон прямо через окно, потому что в лом пролезать через вещевые тюки, сваленные у входа. Сладкий дым въедается в глаза пугливого кролика, клетка с которым стоит на широком подоконнике, рядом с синей бабушкиной вазой. В вазе засохший букет, подобранный мною у могилы приглянувшейся чем-то девчонки. В будни, когда все работают, я люблю взять отгул, для того чтобы побродить по московским кладбищам, вглядываясь в цветной и черно-белый фаянс незнакомых, улыбчивых – грустных - апатичных - мрачных лиц усопших. Люблю хрустеть взятым с могильного надгробия малосольным огурцом или цветным пасхальным яичком. Вдыхать полуистлевший аромат печальных цветов, ломая ссохшиеся стебли концентрированной скорби. Сейчас я смотрю с балкона на немногочисленных в своей лживой суете прохожих. Вот – красивая женщина, держащая за руку маленькую девочку, что-то оживленно ей рассказывающую. Вот – бородатый мужчина в спортивном костюме и лыжами за спиной, а вот – задумчивый подросток, ведущий на коротком поводке улыбчивую колли. На территории детского сада, у песочницы-грибка – строгая пожилая воспитательница присматривает за играющими на площадке и счастливыми в своем сладком неведении шумными детьми. Холодное декабрьское солнце напоминает огромный апельсин, окутанный белой сладкой ватой. Назойливая ностальгия жирной, чудом не уснувшей мухой, выцарапывает из памяти приятные картины минувшего. Докуриваю самопальный джойнт и тушу его в срезанном панцире перламутровой черепашки-пепельницы, купленной в магазине «Путь к себе» на «Белорусской». Влезаю обратно в кухню, достаю из холодильника «креветки имперские в панировке» и быстро обжариваю их на сковородке с оливковым маслом. Затем высыпаю все в тарелку и заливаю фасолью «Хейнц» в томатном соусе. Добавляю немного майонеза, смешиваю и, нанизывая ароматные кольца креветок на вилку, с причмокиванием отправляю в рот. Вдоволь насытившись, выпиваю рюмочку «Савиньёна» и иду в большую комнату кормить волнистых попугайчиков. Они радостно приветствуют меня фрагментами матерной брани, заученной у грузчиков из «Зоомира» на «Ленинском». После кормежки братьев наших меньших, я отправляюсь в магазин, пополнить продовольственные запасы. У подъезда сталкиваюсь с огромным сенбернаром. Он сидит без привязи, смиренно ожидая ненадолго отлучившегося хозяина или хозяйку. Грустно смотрит на меня, склонив огромную голову на бок. Я улыбаюсь ему и перехожу на другую сторону улицы. Вхожу в большую кирпичную пристройку жилого дома с начищенной до режущего глаз блеска металлической табличкой-нержавейкой на массивных дверях: «Добро пожаловать в ПБОЮЛ Марцынюк-Романенкова!». Оглядываюсь – выбор широк. Здесь и копченые колбасы и норвежская рыба. Парное мясо и маринованные грибы. Дорогие и не очень спиртные напитки, молочка, овощи, фрукты и приличный выбор полуфабрикатов. За прилавком мне приветливо улыбается полногрудая барышня в белом фартуке и колпаке с эмблемой мытищинского мясокомбината. Выбираю из всего этого разнообразия: килограмм молочных сосисок, пакет молока и бутылку «Белого Аббатского». На большее денег нет, так как недавняя покупка квартиры и переезд сожрали все имеющиеся у меня финансовые запасы. Возвращаюсь домой, у подъезда по-прежнему сидит сенбернар. Он наделал большую кучу и с удивлением смотрит на нее. Я поднимаюсь в квартиру, по пути вынув из почтового ящика несколько счетов и местную газету «Районный вестник». В коридоре у моих дверей лежит пьяный мужик в тельняшке, вероятно один из моих соседей. Из его сползших трусов выглядывает сморщенная сосиска члена. Он бормочет что-то себе по нос, сжимая в руках пустую бутылку «Жириновки». Я перешагиваю через него и вхожу к себе. Закрыв дверь, слышу какое-то оживление в коридоре – примыкаю к глазку. Вижу вышедшую из квартиры напротив крупногабаритную женщину в домашнем халате с накрученными на редкие волосы огромными бигудями. Не сказав, ни слова – она хватает мужика за ноги и волочет к себе по грязному линолеуму. Загрузив покупки в холодильник, я иду заседать с «Районным вестником» в сортир. Газета пестрит предвыборными лозунгами кандидатов. Выборы меня не интересуют, я обращаю внимание на заголовок «Чай для ветеранов» со слёзной фотографией: рыдающий от счастья пенсионер в изъеденном молью (а быть может – это следы от осколков фашистских снарядов) старом мундире, прижимает к груди большой сдобный крендель и цветы. За его спиной – сидящие за маленьким столиком, несколько сгорбленных старушек, давятся над большим блюдом с крупно нарезанными ломтями ананасов и ветчины. Читаю саму статью: «Клуб «Душегреечка» нашего замечательного района собрал у праздничного самовара ветеранов Великой Отечественной Войны. Управа района накрыла стол с мясными блюдами, фруктами и пирожными, а сотрудники Первого Вневедомственного Управления «Охраны и заботы», где, собственно, и проходило очередное заседание «Душегреечки», вручили гостям алые гвоздики. Развлекал гостей самодеятельный ансамбль «Подмосковные вечера». Ветераны вспоминали молодость, говорили и о своих нынешних проблемах. С благодарностью отзывались об Управе, которая их не забывает. Конечно, чайный стол – это мелочь, но очень приятная…»
Ставлю точку, вынимаю лист и вдумчиво перечитываю то, что настучал. Затем комкаю листок и кладу его в карман. Вставляю следующий лист и печатаю по новой:
«Я просыпаюсь, совершаю все утренние процедуры и иду на кухню выпить грамм двести абсента. Рядом, под старой паяльной лампой греется безумие, подставив гниющую морду синему согревающему огню. Его ничто не смущает, оно терпимо ко всем моим выходкам. За окном – слабое снегодвижение. Магнетические частички умирающих мыслей заполняют пространство застекленного балкона (окно кухни и одной из комнат выходят на него), заставленного прозрачными целлофановыми пакетами с останками прежних владельцев. Допиваю абсент, смахиваю оставшиеся от заварных жуков крошки в ведро и закуриваю забитую с вечера первосортной марихуаной сигарету. Влезаю на балкон прямо через окно, потому что в лом пролезать через стокилограммовый труп мутанта-вахтера, сваленный у входа. Сладкий дым въедается в глаза пугливого кролика, голова которого лежит на широком подоконнике, рядом с синей загноившейся головой бабушки. В синей вазе – засохший букет, подобранный мною у могилы, задушенной случайно, по пьяному делу девчонки. В будни, когда все работают, я люблю взять с собой пару штатных гауляйтеров и пройтись по ближайшим детским садам и роддомам, выламывая хрящи саблезубым сиротам. Затем посетить «Кладбище боли», вглядываясь в разноцветный фаянс кремированных приверженцев «Преступного Нераскаянья». Люблю хрустеть взятым с могильного надгробия малосольным недоношенным младенцем или проперченным яичком взрослой особи отступника. Вдыхать полуистлевший аромат печальных червей, ломая ссохшиеся стебли концентрированной скорби. Сейчас я смотрю с балкона на немногочисленных, облаченных в громоздкие противогазы прохожих. Вот – служащая женских вспомогательных частей зенитной артиллерии (с нарукавником SS-Assistent), держащая за руку маленькую трехлапую девочку с врожденным незаращением черепа по сагиттальному шву, что-то оживленно ей рассказывающую. Вот – бравый Оберфельдфебель с двумя ручными минометами вместо рук, а вот – задумчивый подросток из регионального отделения Гитлерюгенда, ведущий на коротком повадке рогатого тушкана. На территории бывшего концентрационного сада, у песочницы-грибка, строгая пожилая воспитательница присматривает за играющими на площадке, усыпанной пеплом НЕВЕРНЫХ, счастливыми в своем шумном неведении детьми офицеров НСДАП. Холодное декабрьское солнце напоминает огромный апельсин, окутанный белой сладкой ватой. Назойливая ностальгия жирной, чудом не уснувшей сороконожкой, выцарапывает из памяти приятные картины минувшего. Докуриваю марихуану и тушу окурок в срезе деформированного черепа новобранца-безбожника, приобретенного в магазине «В морге у дядюшки Вайса» на «Белорусской». Влезаю обратно в кухню, достаю из холодильника «пальчики номенклатурные в панировке без ногтей» и быстро обжариваю их на сковородке с гашишечным маслом. Затем высыпаю все в тарелку и заливаю сырыми глазницами в томатном соусе. Добавляю немного майонеза, смешиваю и, нанизывая ароматные sоsтавляющие на вилку, с причмокиванием отправляю в рот. Вдоволь насытившись, выпиваю рюмочку «Тухачевского» и иду в большую комнату кормить волнистых попугайчиков. Они радостно приветствуют меня фрагментами из «Майн Кайфа» на идиш, заученными у грузчиков из «Кошерных даров Вермахта» на «Ленинском». После кормежки братьев наших меньших, я одеваю парадную форму Гауптвахмистра дорожной полиции, противогаз, и отправляюсь в магазин, пополнить продовольственные запасы. У подъезда сталкиваюсь с голым (одежда ему не нужна, так как зимой согревают надежные жировые наросты под кожей) японцем – борцом «сумо» с ампутированными кистями рук и ступнями ног. Он сидит без привязи, смиренно ожидая ненадолго отлучившегося хозяина или хозяйку. Грустно смотрит на меня, склонив деформированную голову на бок. Я улыбаюсь ему и перехожу на другую сторону улицы. Вхожу в большую кирпичную пристройку жилого дома с начищенной до режущего глаз блеска металлической табличкой-нержавейкой на массивных дверях: «Добро пожаловать в ПБОЮЛ Фрау Марцынюк–Романенкова!» Оглядываюсь – выбор широк. Здесь и копченые грудки штрафников SS и норвежская девочка-рыба с выдранными жабрами. Парное мясо из не сдавших экзамен призывников Фольксштурма и маринованные головы румынских красавиц из расформированных за ненадобностью горных частей. Дорогие и не очень: спиртные напитки на кровяной основе, молочка, овощи, фрукты, слизни, приличный выбор «полуфабрикатов с фронта», спинномозговая вытяжка и, конечно, традиционный «гуляш из танкиста». За прилавком мне приветливо улыбается полногрудая барышня в белом фартуке, надетым поверх традиционного кулинарного мундира. Две кольцевые нашивки на рукавах указывают на то, что она служила в двадцать шестой истребительной эскадрилье «Хорст Вессель» и, судя по двум желтым пуговицам-орденам, имела два фронтовых ранения. На ее могучем лбу красуется вытатуированная эмблема мытищинского мясокомбината. Выбираю из всего этого разнообразия: килограмм «гуляша из танкиста», пакет кровяного молока и бутылку «Белого Унтер-офицерского». На большее денег нет, так как недавняя покупка квартиры и переезд сожрали все имеющиеся у меня финансовые запасы. Возвращаюсь домой, у подъезда по-прежнему сидит японец. Он наделал большую кучу и с удивлением смотрит на нее. Я поднимаюсь в квартиру, по пути вынув из почтового ящика несколько счетов за интимные услуги и местную газету «Районный вестник». В коридоре у моих дверей лежит пьяный мужик – вероятно один из моих соседей – в потертой светло-зеленой форме рядового сотрудника «Коричневого креста». Из его расстегнутых штанов выглядывает сморщенная сосиска члена. Он бормочет что-то себе по нос, сжимая в руках пустую бутылку «Взрывной особой». Я перешагиваю через него и вхожу к себе. Закрыв дверь, слышу какое-то оживление в коридоре – примыкаю к глазку. Вижу вышедшую из квартиры напротив крупногабаритную женщину в летней униформе Форхельферин с накрученными на редкие волосы огромными бигудями. Не сказав, ни слова она хватает мужика за ноги и волочет к себе по грязному линолеуму. Загрузив покупки в холодильник, я иду заседать с «Районным вестником» в сортир. Газета пестрит агитационными лозунгами о новом наборе в элитные спецподразделения Вермахта. Дополнительный заработок меня не интересует, я обращаю внимание на заголовок «Кровяной стол для ветеранов» со слезной фотографией: рыдающий от счастья пенсионер Вермахта в изъеденном молью (а быть может это следы от осколков вражеских снарядов) Гауляйтерском мундире старого образца, прижимает к впалой груди жидкий букет алых гвоздик и большой пластиковый пакет с кровью. За его спиной, сидящие за маленьким столиком несколько озлобленных сгорбленных старушек давятся над большим блюдом, крупно нарезанными ломтями человечины. Читаю саму статью: «Клуб «Душегубочка» нашего замечательного района собрал у праздничного самовара ветеранов Первой Тотальной. Управа района накрыла стол с мясными блюдами, фруктами и пирожными, а сотрудники Первого Вневедомственного Управления «Железом и кровью», где, собственно, и проходило очередное заседание «Душегубочки», вручили гостям по пятилитровому кровяному концентрату. Развлекал гостей самодеятельный ансамбль «Беспокойные вечера». Ветераны вспоминали боевую молодость, погибших в жарких боях Первой Тотальной товарищей, говорили и о своих нынешних проблемах. С благодарностью отзывались об Управе, которая их не забывает. Конечно, кровяной стол – это мелочь, но очень приятная…»
Ставлю точку, перечитываю и остаюсь довольным содеянным. Моё творческое одиночество нарушает визгливый Кукольный голосок:
– Ну что, подкрепился, а теперь можно и нормально похавать!
Я поворачиваю голову и вижу влезающую в помещение голубоглазую бестию, о которой я уже и забыть успел. За плечами у нее мешок. Она подходит ко мне, загадочно подмигивает, бесцеремонно смахивает машинку со стола и вываливает на него… окровавленную собачью голову.
Перевернув лист, Кочеткова не обнаружила продолжения третьей главы понравившейся ей повести, недовольно зарычала и, подтершись тремя последними страницами, слезла с унитаза. Натянув штаны и нажав на спусковой крючок сливного бочка, она стала ворошить остальные папки в поисках продолжения. Но в папках были лишь какие-то бухгалтерские отчеты, кулинарные рецепты и стихи на голландском языке. Огорченная Кочеткова решила перекусить и, вынув из подсумка кишащую червями детскую стопу, жадно вцепилась в нее своими волчьими зубами. Вдруг послышался гул спускающегося сверху лифта. Положив стопу обратно в подсумок, Кочеткова стала пробираться через плотные ряды манекенов. Из раскрывшихся дверей лифта навстречу Кочетковой, странной походкой на негнущихся ногах вышел толстяк в разодранной форме НКВД. Глаза его были пусты, а из полуоткрытого рта сыпались белые жирные черви. Холод тревоги пробежал по спине Кочетковой, но бежать было уже некуда. Грудь толстяка треснула, и из глубокой раны показалось улыбающееся пухлое личико девочки-мутанта с мощным загнутым кверху клювом.
Еще мгновение и из тучного тела вылезла огромная курица с мерзкими крыльями-когтями. Длинная шея с улыбающейся головой девочки-мутанта приблизилась к застывшей от страха Кочетковой. Девочка-мутант зашипела и вонзила свой клюв в волчий подбородок Кочетковой. Жирные черви быстро заполнили свежее тело и стали с усердием пожирать его. Кочеткова умирала долго и мучительно под каркающий смех девочки-мутанта. Когда все было кончено, девочка-мутант стряхнула с мерзких крыльев-ногтей оставшихся червей и, гордо шагая на длинных вороньих лапах, отправилась к лифту. Когда лифт с девочкой-мутантом уехал, из дальнего угла цоколя выползла бройлерная земляная крыса, и за несколько часов доела то, что осталось от Кочетковой и толстяка.