Арлекин : Завершение человеческой истории
00:04 12-06-2009
Это латинское слово оттиснено золотыми готическими буквами на кожаном истрепавшемся переплёте ветхого томика. На форзаце тоже оно - EKSEKRATION. Автор не Саша. Точнее, ничего не написано про то, что это он. Но книга явно про него.
Где-то там снаружи Полафим несёт меня на плече сквозь сухой и пыльный туннель, пахнущий мёртвым плесенным грибом, а я вот тут, на лавочке, жадно читаю.
Я погрузилась в хрупкие серые страницы настолько глубоко, насколько смогла, так что теперь никакие внешние раздражители, никто, проходящий мимо этой скамейки и уж тем более никто, несущий меня в паутине подземных ходов, не сможет меня сейчас отвлечь.
В этой книге написано, что Город Упадка — это такое место во вселенной, где все мы живём и, как следствие, гадим, рушим и ломаем. За то время, что стоит Город, мы засрали его донельзя. Жить в нём стало... не то, чтобы невозможно, нет. Просто плохо. Это не подходящее место для того, чтобы рожать в нём детей, спать в нём или быть счастливыми. Невыносимая свалочная вонища висит на уровне цокольного и первого этажей вместо воздуха. Медицина ориентирована на профилактику заболевания, а пенсия — это морковка на верёвочке. Шаг к ней — а она на метр удаляется. Средняя продолжительность жизни меньше пенсионного возраста. Ну или вот: мужики бухали у кого-то на кухне. Один (может, даже сам хозяин) слишком долго держал стакан, и за это остальные закололи его вилками, по которым ещё тёк огуречный рассол. Такие дела.
В общем, Город этот пропащий. Упадочный. У Степана Королёва есть город Безнадёга. Но его городок шахтёрский, маленький; разукрашен монстрами и обильно сдобрен авторскими фобиями. А у нас, в Городе, никаких чудовищ нет. Просто люди. Просто такие.
В книге написано, что не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понимать — так больше продолжаться не может. С этим делом пора кончать.
А как?
Я могу в подробностях рассмотреть конвейерную ленту пола, проплывающую под Полафимовскими ботинками сорок восьмого размера (мне видны числа «48» на его подошвах). Ни стен, ни потолка мне не видно. Я, конечно, могу попытаться выгнуться как-нибудь, задрать голову и посмотреть вглубь туннеля, но на это сейчас просто нет сил.
В книге про Сашу написано, что он никого не собирается спасать. Это же глупо. Очевидно, что спасать нужно от людей, а не их самих. Люди-то что? Это такой уродливый плод. Позор семьи. Предмет стыда. Это они страдают? Нет, это семья страдает.
В книге написано: Саша — освободитель мира от человеческого ига.
Десятимиллиардная орда впопыхах удалённых выкидышей, мертворождённых младенцев. Иногда они возвращаются.
С моих волос течёт множество ручьёв, и, пока Полафим несёт меня, на полу остаётся влажная полоса. Она довольно быстро впитывается в пыль, бетонный порошок и трещины, и её становится очень сложно различить в плохо освещённой трубе: пол полукругом плавно переходит в стены, которые наверняка так же сливаются потолком.
«Видно, что в последнее время маме сильно нездоровится. Она рождает уродов раз через десять. Чтобы не путаться, каждого называет: человек, человек, человек. И все, как один — б
ольшие. Естественно, обижают братьев и сестёр меньших. Ни хера не защищают, а только отнимают и ломают, причиняют боль. И мама с этими выродками все свои нервы поистрепала за годы. Житья от них нет. Иногда мама и младшие дети бурчат, показывая своё недовольство, но в основном они помалкивают в тряпочку. Чего они хотят больше всего? Известно...»
Конец цитаты. Это кто-то за Сашей записал. Его слова.
Я поворачиваю голову влево или вправо, чтобы расширить ракурс, и впервые жалею, что вырастила эти проклятые сорок сантиметров: волосы мокрые, плотной маской налипают на повёрнутое лицо и мешают дышать. Приходится всё время отфыркиваться. К тому же ничего толком и не видно.
В книге «EKSEKRATION» написано: в чём состоит проклятие понять невозможно, но можно знать о том, что оно существует. А Саша — Саша...
Всё крутится вокруг его рождения. Это точка отсчёта, начало нового витка и окончание сонного опосредования. Своим рождением он обязан нам всем. Он возник из нашей нетерпимости. Он — сын Темени.
Темень присутствует в каждом и всегда. С его появлением, она просто вошла в активную стадию.
Активная часть Темени с теплом и нежностью матери принимает всех желающих в колыбель.
Саша и есть воплощение её активности — её голос, будильник всего человечества, катализатор его финала. Он отсеял всё лишнее и собрал мозаику креативной первоосновы. Миссия, заведомо лишённая возможности провала. Его возраст можно считать таймером, стремящимся к нулю.
Этим стремлением он заражает и так больненькое население, создаёт диссонанс, готовит почву для предстоящих изменений.
Социальное движение — форма всеобщего мирового процесса. Противоположность ему — стабильность, как следствие — застой, как следствие — загнивание.
Сущность изменений заключается в становлении новой формы бытия людей. Это становление осуществляется скачками: беспрерывного процесса быть не может, потому что тогда нет становления как такового — не появляется совершенно новых моментов по отношению к каждому предыдущему. Необходима временная остановка в развитии, чтобы произошло формирование.
Развитие лишено дискретности, потому что нет узловой линии мер в рождении нового качества.
Полафим останавливается. Мои волосы перестают раскачиваться. Он говорит:
— Дальше я тебя не потащу.
И опускает меня на грязный пол.
Если бы не был придуман терроризм как мировая авантюра, общество бы так и заглохло в своём становлении. Террор растормошит, разбудит планету.
Величайшая ересь на свете.
«Беда в том, что народ бессовестно привык к спящей маме. И только иногда может терпеть маму в полудрёме. О том, чем мама занимается, когда проснётся, люди знают только из древней мифологии. Но вот мама просыпается и идёт принимать душ. А после него она станет бодренькая и свежая, и всех провинившихся расставит по углам, и вот тогда-то и начнётся.
Что?
Новый акт. Как ещё назвать?» Саша.
Ноги не выдерживают моего веса, и подгибаются в коленях, как будто кто-то сзади саданул по ним палкой. Полафим подхватывает меня и снова ставит.
— Стой, кому говорю.
Его голос в этой трубе приобрёл свойства рёва из гигантской реактивной турбины.
Нам больше некуда идти. Мы упёрлись в стену. Это тупик.
Полафим указывает вверх. Я слежу за движением его пальца вдоль скоб, вбитых в стенку. Наверх ведёт вертикальная шахта.
— Надо лезть, — говорит Полафим.
Ты, что, смеёшься?!
— Давай-давай, — и он мягко, но твёрдо толкает меня к стене. К скобам.
Я задираю голову вверх, несколько секунд борюсь с головокружением, ещё несколько — с тошнотой.
Полафим, может, подсадишь?
— Да, конечно, извини.
Он подскакивает ко мне, берёт за талию, и легко поднимает меня так, что я могу ухватиться сразу за четвёртую скобу. Она в какой-то слизи.
Я совершенно отвыкла от этого мерзкого ощущения. Я живу в условиях стопроцентной влажности, и все мои ощущения уже стали такими же мозглыми, как и среда. А здесь сухо, как же сухо в этой трубе! Так трудно здесь дышать этой затхлостью! Воздух раздирает мне горло — такой он шершавый и спёртый.
Я поднимаюсь выше, и выше, чувствуя себя рыбой, которая плавниками отталкивается от сухого песка, в надежде доползти до линии прибоя.
Я совершенно забыла все сухие впечатления. Например, от слизи на руке. Откуда она? Ведь тут не влажно, а значит, это не мох, грибок или водоросль. В шахте слишком темно, чтобы разглядеть эту слизь на моих ладонях поподробней.
Из последних сил, я отталкиваюсь плавниками от железных скоб, вымазываясь в слизи всё больше и больше, откидывая волосы с лица, и размазывая слизь по нему. На губах появляется металлический привкус. Слизь забилась под чешую.
Я отталкиваюсь, поднимаюсь. Я вижу над собой только темень. И лезу в неё по стене.
Ничего этого не было. Вообще ничего не было. Или было? Чего не было? Не было чего-то? Или, наоборот — что-то было? Что было? Я запуталась в этой темноте.
Сначала мы спустились в метро. Всё было залито водой. Мы вошли в какую-то служебную дверь, и снова спустились. И снова была вода под потолок. Мы спускались всё ниже и ниже. Уже казалось, что дальше спускаться некуда, куда ниже? Но мы продолжали углубляться. В более древние подземелья.
Пещеры — как годичные кольца. Снаружи — самые молодые, у центра — самые первые.
Метро.
Канализация.
Подвалы.
Это всё — молодое.
Мы опускались так глубоко, как сегодня уже не роют.
Сначала были туннели времён войн. Квадратные, с оштукатуренными стенами и тяжёлыми сейфовыми дверями.
Ниже — секретные лазы прошлого века. Стены выложены каменной плиткой, а может, настоящим камнем. Пол твёрже. Готика.
Под ними — средневековье. Настоящий ужас, концентрированный, как озон в грозу. Я вся дрожу. Полафим говорит: «Успокойся»
Мы спустились ещё ниже.
Никто и представить не может, как глубоко забирались древние.
Наверное, самые первые люди купались в магме земного ядра.
Гнилое яблоко массой 5976000000000000000000000 килограммов, выеденное изнутри многомиллиардным полчищем червей так, что осталась только сердцевина со всеми этими плёночками и косточками и невкусная кожура. А внутри — только тонкие нити мякоти поддерживают круглую форму натянутой на огрызок кожуры. Они похожи на корни, ветвящиеся из ядра, или на сетку лопнувших капилляров вокруг радужки.
Земная кора — это очередная сказка из учебника. У нашего яблока давно нет кожуры. Есть только корка грязи, асфальта, бетона, тротуарной плитки и искусственных насыпей, которая засохла на яблоке жёстким панцирем и сохранила округлую форму, когда кожуры не стало.
Полафим ведёт меня ещё ниже. И мы всё время продолжаем куда-то продвигаться.
Жаль, что так темно, а то бы я посмотрела, как жили древние.
— Здесь мало кто ходит...
Мы шли очень долго. Я устала.
Я вообще — устала.
Поэтому Полафиму пришлось меня нести.
Спустя может, несколько часов, а может, месяцев, он останавливается. Мои волосы перестают раскачиваться. Он говорит:
— Дальше я тебя не потащу.
И опускает меня на грязный пол. Совершенно ничего не чувствуя, я ползу по этой лестнице, а она поднимается по стене — в глубину, в темноту.
Темнота уплотняется и формируется в люк. Я ощупываю его рукой. Без вариантов. Я его не подниму.
Я пытаюсь, но не получается.
Наверное, это какой-то древний. Миллион лет диффузии. Люк с полом уже давно стали одним целым.
Крышка поднимается и уползает в сторону, не открывая за собой ничего, кроме такой же точно темноты. Мне подают руку и вытаскивают наверх. Обнимают. Усаживают на мягкое. Накрывают тёплым. Поят водой. Почти ничего не видно. Только мельтешащие перед глазами тени, какое-то подобие пространства, какие-то намёки на движение.
Голос в темноте:
— Хорошо.
Я допиваю воду. Протягиваю стакан мраку. Стакан пропадает из руки.
Меня поднимают, ведут, открывают дверь, выводят в другую комнату.
Там немного светлее. Я могу различить стены и потолок. Человека рядом со мной.
В следующей комнате светло настолько, что я рассматриваю силуэт его лица, фактуру пола, светлость стен.
В следующей комнате горит маленький светильник в углу. Я замечаю, что вся измазалась в крови. Без удивления узнаю в этом человеке рядом со мной Сашу. Он открывает следующую дверь.
Он открывает следующую дверь.
И опять.
Опять —
Следующую дверь.
И в каждой новой комнате — чуточку больше света. В каждой — крохотный иллюминационный прирост.
Мне приходит в голову, что это — искусственная система комнат, специально для того, чтобы глаза постепенно привыкали к нормальному освещению. Чтобы в последнем помещении, с лампочками дневного света в три ряда на потолке и белыми стенами, я не скончалась от светового шока.
— Ты уже выходишь, — поясняет Саша.
Он подводит меня к больничной кушетке, накрытой белой застиранной больничной простыночкой или поджопничком, уж не знаю, как его назвать. Я сажусь.
— Чтобы ты не повредила глаза, понимаешь? Они у тебя уже перестроились, так что их нежелательно терзать резкими перепадами. Ты уже начала выходить, вот почему ты теряешь связь с действительностью. Вот почему всё, что с тобой происходит, сюрреалистическое и текучее.
Он улыбается.
Его монотонный голос крадётся сквозь улыбку:
— Тебе одной не справиться. Это убьёт тебя. Точнее, ты сама себя этим убьёшь.
Его взгляд и улыбка полны отцовства.
— Все остальные со свистом выходили. Потому что они мужчины. Ты не можешь, как они — просто умереть. Тебе нужно родиться.
Он с улыбкой вздыхает.
— Кроме меня больше некому взять на себя обязанности акушера.
Что это значит? Что со мной происходит?
— Тебя здесь уже почти нет. Но ты с таким трудом выходишь. — Его отцовский взгляд грустнеет. — Я называю это Теменью. Потому что это действительно — непроглядная тьма. Знакома с постулатом субъективного идеализма: сознание рождает материю, бла-бла-бла?.. Ты создаёшь мир, в котором живёшь и который знаешь. Ты переходишь в него.
Темнота из под кушеток, изо всех углов, изо всех складок на простынях, из теней на Сашином лице сгущается вокруг меня. Я на грани обморока.
Саша чему-то кивает.
— Ты знаешь, что сейчас будет? Сейчас воевать будем!
С кем?
— Со всеми! Одни разбомбят других, другие обольют напалмом третьих, третьи сбросят газовые бомбы на четвёртых, четвёртые прирежут первых. В каждом правительстве есть те, кто спровоцирует это. Организация таких людей в социуме позволяет им управлять неуправляемой толпой человечества во всех структурах и на всех уровнях. Примерно начиная со средних веков, Мировая Война раскачивалась, набирала обороты и масштабы. В двадцатом веке Мировая Война подобралась до критической интенсивности. А вот сейчас наступит апогей!
Он садится на кушетку напротив меня. Указывает на дальнюю от двери стену, в которую вмурован терминал. Просто клавиатура и монитор, утопленные в стену, и больше ничего.
На мониторе изображён земной шар. На его полюсах мерцает по огоньку.
— Знаешь, где хранится самое мощное вооружение, самое смертельное оружие? Вот там, в снегу. Там холодно, и там мало кто бывает. Туда трудно добраться. На полюсах вы храните всё самое ужасное. Знаешь, если оно там взорвётся, то, будь уверена, взорвётся всё. Можешь себе представить? Это будет климатическая катастрофа. И экологическая. С обоих боков от планеты оторвётся по громадному куску, она перевернётся к Солнцу другой стороной, и всё сразу изменится. Сначала всё сдохнет. А кто не сдохнет, всё равно поубивает остальных, а кто-нибудь убьёт его. Это тоже неостановимо.
Он объясняет, что когда инфекции в организме становится мало, организм выталкивает её из себя силой.
Когда почти всё человечество погибнет, и его станет очень мало, оно будет выдавлено из Земли, как остатки гноя.
— Первый Взрыв – это война. Второй – это смерть старой планеты и рождение нового мира.
А что потом, а, Саша?
— А что может быть потом? Всё. Ни больше, ни меньше.
А как же сотни людей, помогающих тебе? Просто рабочий класс, что ли? Бесправные?
— Нет, инструмент. Пойми, я ни к кому не благосклонен, ни к кому не пристрастен. Я не сочувствую и объективно прагматичен.
Всё равно. Я знаю. Но никогда этого не приму.
— Какая разница?
Что будет с ними?
— Тебя это волнует? Ну, когда они выполнят свою функцию, я положу их обратно в ящик с инструментами. С ними это в любом случае произойдёт, так что не стоит испытывать к ним жалость.
Ты что, их всех убьёшь?
— Маша. Но это не имеет большого значения. Мы — суть одно. Ориентируешься в каббале? Я тоже нет. Каббалисты здорово умеют всё запутывать. Но зато очень удобно в определениях пользоваться их терминологией. В том смысле, что я могу, например, сказать так: Маша — моё женское начало. Моя женская ипостась. Шекина.
Некоторые говорят, что они Наполеоны. Или Иисусы Христы.
— Я просто Саша. Маша — просто Маша. Такие же человеки, как и ты. У Маши тоже есть сила и воля, но она, как женщина, движется на поводу у эмоций, а не хладнокровной мысли. Это чувственное существо, а не существо разума. Ей не чуждо тщеславие. Вот тебе и решение проблемы.
Но если она всех прикончит, то она и впрямь выйдет с нами. Так, что ли?
— Ну... нет. Кого-то одного она не одолеет. Того, чьи сила и воля абсолютны. Это настоящий воин, и он одержит над ней верх. Только не смейся, я не корчу из себя оракула. Это всё — передо мной, как на ладони.
Я так понимаю, победить её, значит победить тебя.
— Слушай, я тебе не кощей с иголочкой в яйце. Тебе уже пора перестать думать о том, можно ли что-то изменить. Это первопроцесс. Он неминуем и остановить его невозможно. Не советую даже копаться во всех этих сложностях. Тебе это просто ни к чему.
Он встаёт, медленно идёт вдоль кушеток, задумчивая улыбка всё время меняет смысл.
— Маша крайне капризное существо. Достаточно лишь внушить ей надежду, а затем лишить этой надежды, чтобы она стала одержима жаждой мести. Но я не буду об этом говорить, потому что тебя это не касается.
Он останавливается, оборачивается. Улыбки больше нет, отчего его лицо выглядит невероятно серьёзным.
— То, что я тебе сейчас передаю, это вроде новейшего завета. Я сообщаю тебе знание более-менее целостной картины происходящего сейчас, дабы после того, как ты выйдешь и присоединишься к остальным, вы все могли обратиться к этому знанию.
Чтобы избежать повторения ошибок.
— Нет. Чтобы знать, как их совершать. Как ты себя чувствуешь?
Почему?
— Потому что человек больше не развивается. Как ты думаешь, в чём причина? Что заставило эволюционный рост остановиться именно на вас? Могу поведать. Раньше люди почти ни в чём не отличались от остальной органики, и это было ваше лучшее время. Конечно, вы всё-таки были людьми, а это, очевидно, не то же самое, что быть деревом или, там, носорогом. Но тогда слово «органика» ещё имело какой-то смысл, и вы органично вливались в окружающий вас мир. До тех пор, пока вы вдруг не осознали, какие вы замечательные. А однажды проявившись, эгоизм в вас уже не угасал, продолжая разрастаться, пока не упрочился окончательно и нерушимо. Это вывело вас в новое качество живых существ — существ, не способных изменяться. Жёсткая фиксация эгоизма и самомнения повлекла за собой закрепление множества других особенностей, присущих только вам. Вы перестали быть лёгкими и подвижными, вы утратили способность к приспособляемости. Тогда вы организовали вокруг себя мир искусственных вещей, дабы создать иллюзию комфорта. Так что, в то время, пока весь мир стремительно развивается в естественной среде, вы — стоите на месте в вашем искусственном, неживом мире. Как мотыльки и мушки, которые мечутся в плафоне, даже не зная, что снаружи есть нечто гораздо большее.
Ага, всё так, ты прав...
Темнота сгущается. Мысли матушки-Земли.
Но разве у нас был выбор?
Он опять отворачивается и идёт дальше между кушеток. Дойдя до терминала в стене, останавливается.
— Конечно у вас был выбор. У деревьев и носорогов он тоже был, но они выбрали правильно. А вы... Сама посмотри. Неужели ты не согласна, что ошибки древности срочно нужно исправлять?
Ты обыкновенный террорист.
— Я не террорист. Я ничего не требую.
Тогда псих. Шизик.
— Мы способны на удивительные вещи. — Саша нежно поглаживает клавиатуру.
Темень хищно стягивается вокруг меня. Я почти ничего не чувствую, почти ничего не вижу и не слышу. Я с огромным трудом сохраняю тонкую щёлочку между век.
— Знаешь, — издалека долетает Сашин голос, — бытует мнение, что женщина куда сообразительнее мужчины. Некоторые объясняют это тем, что она в большей степени животное. Я надеюсь, ты легко покинешь ватный мир.
Темень такая плотная, что я не могу дышать.
Саша задумчиво водит указательным пальцем по клавишам, как будто выбирая, на какую надавить. И нажимает ENTER.
— Кстати, пока ты ещё здесь. Давно хотел спросить... Скажи, а ты всегда была немой?
Я киваю головой.
А потом окончательно тону в плотной тёплой темноте.