Stan : рассказ

09:41  11-02-2004
Миклов Шмихич – таков был его сценический псевдоним. Никто не знал, откуда взялось такое имя – то ли от сходства с настоящим (которого, впрочем, тоже никто не знал), то ли от чего другого. Никто не знал его прошлого – откуда он родом, есть ли у него родные или близкие люди. Говорил он, казалось, на всех языках, и на всех – одинаково неправильно, чтобы признать какой-либо из них родным. Внешность его буквально в какие-то доли секунды менялась настолько, что смотревшим на него казалось, что это череда разных людей, разительно отличающихся друг от друга. Определить же какие-то национальные особенности было совершенно невозможно. Даже тем, кому это однажды понадобилось. Во время оккупации коменданту города, где застрял их бродячий шапито, вдруг с чего-то показалось, что в цирке организована банда Сопротивления, и он измучил всех бесконечными проверками. Впрочем, никто не жаловался, ибо при прежнем коменданте за гораздо меньшее подозрение могли повесить на площади у ратуши. Бившиеся над Микловом сотрудники канцелярии старались выпытать всю биографию, однако ответы его были односложны и неопределенны. В конце концов, подгоняемые жесткими сроками, установленными комендантом, сотрудники пришли к поистине мудрому решению, записав его то ли греческим армянином, то ли хорватским цыганом. Никто никогда не проверял затем этих сведений.
Он отличался от всех известных артистов, будучи, впрочем, известней многих. Никто никогда не знал, какой номер будет Миклов исполнять сейчас. Казалось, он и сам не представлял себе точно, что начнет он делать через секунду, выходя из-за занавеса под яркий свет прожекторов. Порой было заметно, что случайно пойманный взгляд ребенка из первых рядов заставлял его проделывать такие трюки, что овации долго не стихали, не давая вступить следующему номеру – дрессированным собачкам Шандора Банци. Однажды, не успев привыкнуть к свету, сменившему темноту кулис, он споткнулся об облезлую тумбу, на которой карлик Спицио Ломбарди только что исполнил свои похабные куплеты, и показал такое, о чем потом долго еще судачили все в городе, а цирковые навеки занесли этот номер в свои цеховые легенды. Странно, что не только никто другой не мог повторить его номеров, но и сам он никогда не делал этого. На все же просьбы об этом взволнованных антрепренеров он только молча смотрел своими печальными глазами, до тех пор, пока обессиленные просители не отступались, оставаясь не совсем уверенными в том, что визави их вообще слышал.
Часто к нему пытались приставить рыжего, он не спорил, и выходил на арену в дуэте. Однако никто не мог продержаться с ним долго – в самом деле, репетируя номер, он молча слушал все указания, однако, выходя на арену, все делал по своему, и бедным партнерам приходилось проявлять чудеса изворотливости, чтобы успевать подладиться под импровизации Смихича. Причем импровизации, рассчитанные всегда на одного. Потом за кулисами рыжие долго и яростно потрясали кулаками, и, брызжа слюной, клялись убить, растоптать, отомстить всеми мыслимыми и немыслимыми способами. Он молчал и смотрел им в лица немигающим нелегким взглядом. Смотрел так, что самые вспыльчивые крикуны в конце концов бессильно махали рукой и уходили, осыпая гордеца ругательствами.
Ясно, что при таком поведении он долго не задерживался ни в одном цирке. При увольнении он спокойно брал расчет, на часть денег покупал сладости и орешки для животных, проходил по вольерам, кормил лошадей и юрких обезьянок, гладил гривы львам, а затем уходил, чтобы через некоторое время – дни, недели, реже – месяцы, объявиться в другом цирке. Причем ему было, кажется, неважно, будет ли это богатый роскошный театр с огромным репертуаром, или бродячий балаган, дающий представления в дырявом шатре. В мире цирковых о нем ходили легенды – да и не только в цирковом – и многие рады были взять его в труппу, тем более, что он никогда не заламывал большую плату. Но через некоторое – не такое уж и долгое – время управляющему приходилось выбирать между Микловом и всей труппой, и все начиналось снова.
Молва утверждала, что в каком-то странствующем по бессарабским пыльным дорогам то ли парке аттракционов, то ли в бродячем театрике Шмихич продержался полтора года. Что якобы там он работал в паре с гениальным рыжим – тоже героем многочисленных легенд и былей – Йоном Зарембой, выступавшим под псевдонимом Китаец Ин-Син, и на эту пару народ приезжал специально поглядеть, и люди пересказывали своим детям их номера, страдая от недостатка слов и жестов. Но потом Ин-Син окончательно спился и однажды замерз в безлунную февральскую ночь подле своего фургончика. А Миклов будто бы ушел сразу после торопливых похорон, оставив якобы единственной дочери Зарембы баснословную сумму в дукатах, буквально через три месяца превратившуюся в ничто из-за оккупации.
Впрочем, все эти рассказы, как и полагается подобным историям, стремительно обрастали невероятными подробностями и деталями, так что в конце концов становилось непонятным, изуродованная ли то многими пересказами быль либо изначально неправдоподобная легенда.

В наш городок цирк с Микловом приехал сразу после войны, где-то через пару месяцев после освобождения. Мне тогда было неполных восемь, и я на всю жизнь запомнил яркие полотнища, покрывавшие скрипучие фургоны, кричащие балахоны и трико, ленты и шары, а также иерихонское звучание дудок, сопелок, свистулек, в которые старательно дудели циркачи, проезжая через улицы города. Мы, мальчишки, бежали следом, радостно улюлюкая, и в мою память навечно врезались невыразимо звучные в своей избыточной пошлости имена артистов – все эти Чинизелли, Роддэ и Драгутиновичи.
О Миклове впервые рассказал мне отец – его в числе прочих счастливцев наняли работать – нет, не в цирке, этот бродячий цирк был слишком беден, чтобы позволить себе нанимать кого-то дополнительно. Все артисты в свободное от исполнения своих номеров время становились и рабочими, и грузчиками, и ассистентами. Отца взяли на строительство нового здания суда, разбомбленного авиацией союзников, и он каждый день видел со своих лесов, как репетируют на площади артисты. Имя Миклов прозвучало за ужином, когда отец, торопливо поедая кукурузную мамалыгу, рассказывал матери про артистов. Оно поразило меня какой-то своей знакомой незаконченностью – имя Миклован было достаточно распространено, у нас на улице среди моих приятелей было двое с таким именем, но это обрубленное Миклов сразу запомнилось мне.
В честь освобождения города (а скорее всего, как я догадался позже, в обмен на разрешение властей) первое представление было сделано бесплатным. Конечно, у жителей нашего небогатого места не было свободных денег, чтобы позволять себе тратить их на развлечения, и в первый день народу на площадь набилось видимо-невидимо. По случаю бесплатного представления и хорошей погоды шатер натягивать не стали, просто установили дощатый помост в самом центре площади, присыпали его опилками, да на длинных шестах с растяжками развесили фонари и различные цирковые приспособления. Все это казалось безумно шатким и непрочным, однако этим артистам, видно, приходилось работать и в худших условиях.
С той поры мне приходилось видеть множество цирковых представлений, настолько много, что в конце концов я перестал получать от этого даже минимальное удовольствие, но то, первое в жизни, представление я запомнил на всю оставшуюся жизнь. Которую, кстати, это представление странным и неминуемым образом предопределило.
Мы чуть опоздали к началу, и нечего было и думать, чтобы пробиться поближе к центру. Плотные ряды спин простирались, казалось, от края до края горизонта, и все наши попытки хоть как-то протиснуться вперед были обречены. Отец поднял меня на плечи – весу во мне, мальчике военной полуголодной поры, вряд ли было больше, нежели в нынешних четырехлетках – и тогда я смог разглядеть фигурки гимнастов, кувыркавшихся на помосте.
Поверьте мне, человеку, практически вся жизнь которого связана с цирком – это искусство непрестанно развивается. Начавшись с древнегреческих представлений, пройдя через средневековые комедии, сейчас оно находится на грани реального и фантастики. То, что сейчас представляется людям при словах «цирковое представление», разительнейшим образом отличается от убогого действа, увиденного мною в тот далекий вечер. Провинциальная бродячая труппа затерянного края послевоенной Европы – это, поверьте мне, зрелище, мало достойное не то что поклонения, но даже простого интереса. Однако чувство, испытанное мной тогда – да и не только мной – при просмотре этого представления, я по сей день отношу к числу столь редких в нашей жизни моментов чистого, беспримесного счастья.
Шпрехшталмейстер вышел на центр арены и голосом, легко перекрывшим гул толпы, провозгласил:
– Дамы и господа, а теперь на арене – Миклов Шмихич.
Толпа взорвалась бурными аплодисментами, которыми, впрочем, встречались все участники действия. Я, как мог, приподнялся на отцовских плечах. Мне казалось, что носитель такого прекрасного имени должен быть каким-нибудь неземным человеком, разительно непо-хожим на других. И в первое мгновение был, признаться, несколько разочарован, когда на арену взобрался вполне обычный, щупловатый и сутулый человек в широком светлом балахоне. Он казался еще меньше с того достаточно солидного расстояния, с которого я смотрел на сцену.
То, что произошло потом, я не смогу описать словами. Это было волшебство, магия, какое-то чародейство. Даже теперь, делая скидку на возраст, на остроту первого впечатления, на время – все равно я могу с уверенностью утверждать, что это было высокое Искусство. Сейчас мне трудно припомнить какие-то конкретные детали его выступления, да и тогда, пожалуй, я не смог бы их вспомнить точно. Просто на арене ходил, прыгал, стоял, падал и кружился человек, имя которому было Миклов Шмихич. Одним жестом он заставлял море людей смеяться, движением головы – плакать, невыразимым по своему изяществу кульбитом – сопереживать и надеяться. Он прыгал лучше акробатов и извивался гибче, чем женщина-каучук. Ходил по канату, туго натянутому над помостом, легче и свободней канатоходцев. И в конце выступления спел песню на незнакомом тягучем языке, печальную и пронзительную, аккомпанируя себе на концертино.
Я не заметил, что уже долгое время плачу, не отрывая затуманенного от слез взгляда от маленькой фигурки в центре арены.
Зычный голос шпрехшталмейстера утонул в громе оваций. Люди швыряли на арену цветы – пышные астры, так буйно расцветшие той теплой осенью. Люди плакали и смеялись, не стесняясь слез и смеха. Угнетенные нелегкой жизнью, видевшие за прошедшие годы так мало хорошего, непривычные к открытому проявлению эмоций, жители нашего городка на короткие минуты превратились в детей, счастливых и непосредственных.
В тот момент я полюбил цирк. Полюбил всей душой, как только может полюбить восьмилетний ребенок. Еще неделю я всеми правдами и неправдами прорывался на представление цирка. В первый день меня впустили за то, что я расклеил афиши по всему городу, забежав даже в горняцкую слободу на том берегу Тирры, во второй – я помог артистам готовить нехитрую снедь на походной печке, да так и остался с ними до концерта, на третий же день просто попытался пролезть под туго привязанным к вбитым в землю колышкам полог шапито, но был легко обнаружен в полупустом цирке и с позором выдворен на улицу за ухо. Все две недели гастролей я вертелся возле артистов, выполняя их поручения и путаясь под ногами. Сейчас я вспоминаю, что увидел и услышал очень много из закулисной жизни артистов, многое из того, что, несомненно, поколебало бы мою любовь к цирку, будь я немного постарше. Я видел пьяных до состояния риз акробаток и кровавую драку между дрессировщиком и силачом. Слышал скандал из-за того, что управляющий недодает часть выручки, и присутствовал при буйной сцене ревности, устроенной женщиной-каучук своему мужу-канатоходцу. Но я был, конечно, мал, и кроме того – навсегда заражен любовью к этому самому площадному и самому чистому из искусств.
Странно, что вне работы Миклов Шмихич редко появлялся из своего фургончика. Выходил к ужину, но никогда не ел вместе со всеми из общего котла, а уходил со своей порцией обратно в фургон. В его присутствии буйное веселье немного стихало, но потом разгоралось с новой силой, когда он уходил.
С высоты прошедших лет я могу судить, что, несмотря на бедность и убогость бродячего аттракциона, в труппе наличествовали вполне профессиональные артисты. Тем разительнее был контраст между откровенно балаганными номерами, и действительно хорошей работой. Скорее всего, этим циркачам был заказан путь в более приличные труппы из-за каких-то прошлых грехов или тайных пороков, но даже по их обтрепанным костюмам, явно знававшим более лучшие времена, а более всего – по серьезному отношению к делу, профессионалы вы-делялись из общей массы.
Да и то сказать, время, стоявшее на дворе, совсем не способствовало расцвету циркового искусства.
Но по сравнению с Микловом любой член труппы выглядел балаганным подмастерьем. Это знали и чувствовали все, и, конечно, все его не любили. Но ему, казалось, было абсолютно наплевать и на отношение партнеров, и на управляющего. Он молча сносил и упреки, и зави-стливые подначки, но никогда не отказывался отработать номер, заполняя паузу вместо какого-нибудь травмированного акробата или не вовремя занемогшей наездницы.
В день, когда цирк уезжал, по всем канонам жанра пошел дождь. Не ливень, а серый, противный моросящий дождь, мгновенно пропитывающий холодной влагой всю одежду и самый воздух. Я очень зримо представляю себе, как уныло брели тяжеловозы-першероны, впряженные в моментально поблекшие мокрые фургоны; султаны и фестоны, щедро развешанные по краям фур, промокли и тоскливо свешивались почти до самой земли. И вместо развеселой какофонии дудок и горнов протяжно пиликала скрипка кучера первой телеги, цыгана Мауро, развлекавшего публику карточными фокусами и ухаживавшего за лошадьми.
За день до отъезда цирка я твердо решил уйти с ними. Я тешил себя надеждой, что артисты не прогонят меня, и со временем я тоже смогу выступать на арене, глотая зажженные шпаги или дрессируя медведей. А может быть, чем черт не шутит – стану учеником самого Миклова, и мы будем выступать вместе, и все арены мира будут рукоплескать нам – Миклову Шмихичу и Явору Инкримичу (такой, как мне казалось, красивый псевдоним придумал я себе).

Все произошло самым прозаичным образом. Проворочавшись всю ночь, предвкушая свой побег, я лишь под утро провалился в глубокий сон. Проснулся я лишь ближе к полудню. В ужасе от горя, я выскочил на мокрую улицу, уже полную луж. На площади у ратуши уже не осталось и следов от вчерашнего пребывания цирка, хмурые дворники вяло разгоняли грязную воду по брусчатке…

Лишь через много лет, уже будучи опытным цирковым импрессарио, я, досконально изучив биографию Миклова Шмихича, со странным чувством удивления, смешанного с горечью, узнал, что прославленный артист никак не мог выступать в то время в нашем городе. Хотя бы потому, что находился в это время в нацистском концлагере и умирал от истощения и непосильной работы. Я перерыл все доступные мне документы и материалы, но так и не смог найти, кто выступал в нашем городе под именем легендарного артиста. В то время по стране кочевало превеликое множество подобных трупп, и у большей части артистов в них были всемирно прославленные звучные цирковые имена.