Мумока : No pasarán!,

18:33  19-10-2009
Народец нынче капризный и равнодушный. Вот давеча в центре города какого-то мужичка КАМАЗ снёс нахуй и уехал, не заметивши оказии, так труп полдня лежал поперек мостовой до первого патруля (ну, бывает же такое, чтоб менты, как бы вымерли на пару часиков). Даже заторчик образовался на три перекрестка. Автолюбители объезжали труп с прилежной, даже галантной аккуратностью, словно боялись разбудить мертвого человека. Хотя ещё не было известно точно, а мертвого ли. Что само по себе ни для кого не оказалось интересным.
Или какой-нибудь городской праздник – это когда случайные маргинальные прохожие из любопытства останавливаются на звуки электробалалаек и речь тамады выписанного из первопрестольной посредством мэрии. О чём речь и кому посвящается мероприятие мало кому понятно, но зато бездельничаешь, трёшься в толпе близких по классу, пьёшь пиво или на худой конец лузгаешь семечки. Так вот топаешь себе на подобное мероприятие через вымощенную каким-то охуенно дорогим булыжником нарядную кремлевскую площадь, все ухожено, подметено, красота бля. Вдруг видишь, в пространстве карабкается дэцэпэшник в зеленом сарафане, да ещё и со слюнями во всё своё восхищенно-многострадальное лицо, а за ним чуть позади, ковыляет ещё один ущербный с костылем, в черной робе. На праздник идут люди.
Между тем в мире происходят какие-то важные процессы, войны и катастрофы. Слегка поразмыслив, понимаю, что всё это ахтунг – коль уж я так впечатлителен даже от локальных лиц и мелких событий – и мне лучше поберечься и не соваться в глобальные процессы со своими фантазиями. Лучше вспомнить ребят с нашего двора, авось это как-то перекликается в планетарном масштабе. Ребята эти, замечу, не стали ни бандитами, ни коммерсантами. Они как бы подобие нейтрального плацебо, который и составляет народную массу. Мужичье. Молодая поросль.

Мы частенько собирались у нашего товарища Василевича. Не в квартире, конечно же, а в подъезде, в закутке за мусоропроводом. Там было пару ободранных кресел, ящик для хранения овощей, весь исписанный нашими автографами, цитатами, пошлыми стишками и пожеланиями долгой счастливой жизни. В центре стоял журнальный столик, с нацарапанным псевдошвейцарским ножичком подобием шашечной доски, подкрашенной, кстати, дешевым карандашом для подводки век, который Василевич незаконно изъял для этой цели у случайной пьяной базарной лярвы, однажды оказавшейся в нашем логове. Фишками служили белые и зеленые пробки из под пивных сисек.
Долгими и зачастую тоскливыми вечерами, мы резались в поддавки или свару, с безразличием наблюдая за оконным пейзажем, навеки въевшимся в кору головного мозга так, что даже сон у нас был одинаковый, в котором место действия неизменно происходило перед хрущевкой с рюмочной, возле помойки у крайнего подъезда, среди хронических алкашей.
Василевича легче всего описать поклонникам творчества Михаил Афанасьевича, кто помнит кота Бегемота. Полный, круглолицый, с такой же физией кота. Добрейший, в сущности, паренёк. Как-то раз по обыкновению пришли к нему поюзать шашки. Он нас впустил в закуток (там была общая соседская железная дверь), а сам отправился на встречу, по его собственному выражению, с шкурой. Звонит через час:
- Братцы приезжайте, я тут с бабами гуляю.
Ну что ж, едем восемь рож на троллейбусе через полгорода. Выходим в центре, видим Василевич с девушкой, в совместном одиночестве прохаживаются. Спрашиваем:
- Где бабы, Фома?
- А они не приедут, планы изменились. Мы тоже прощаемся, погодите меня, вместе поедем.
Хотя девушка заметно торопилась, полчаса терпеливо ходим за Василевичем, не бросать же. Наконец, распрощались. Вроде уже возвращаться пора. Но Василевич хочет по нужде. Что делать? Самый центр города и ни одного туалета поблизости. Поссать негде. Зато рядом железная будка – опорный пункт милиции. Василевич пристраивается в уголок и справляет нужду, дверь открывается, выходит сержант, занавес опускается. Вечером следующего дня его освобождают.
В отличном настроении он возвращается на район. Ест, моется, звонит нам, зовёт в гости и требует водки. Приходим «в гости», нас трое: со мной Термос и Кондрашкин. Термос толстый и ленивый, приехал на убитой девятке, приобретенной незадолго до того, в принципе для бесцельного катания. Он жадный и сварливый, когда трезвый. Зато как выпьет, становится роднее брата.
Кондрашкин под два метра ростом, вдвое толще Термоса, очень большой. При своей впечатляющей комплекции, он трусоват. Конечно же, когда силы с противником равны Кондрашкин будет стоять, но если баланс хотя бы слегка будет нарушен не в его пользу, непременно включит заднюю. Как однажды произошло в одном ночном маргинальном клубе. Василевич с Кондрашкиным в туалете сравняли с кафелем двоих наглецов, но когда на подмогу прибежали ещё двое, Кондрашкин в миг куда-то испарился, предоставив Василевичу полную свободу выбора, то есть действовать по своему усмотрению. Василевич изрядно выгреб. Кондрашкин, надо сказать, тоже добрейшей души человек. Он с детства занимался футболом, хотел стать профессионалом, наверное. Но потом почему-то резко набрал в весе. К тому же сломал ногу, ему делали операцию и за недели две до описываемого вечера ему из подколенной чашечки снова выкачивали какую-то дрянь.
Водки оказалось мало. Литр «Московской» запили пивом и, наверное, зная, что скоро хмель выветриться, Василевич решил провести это время со смыслом:
- Едем, прокатимся по району – предложил он.
Термос согласился. Он жил рядом и вообще частенько катался пьяный, но только в своём родимом околотке. Сели, поехали. Пробовали подкатывать к бабам на остановках, но те в неизменном ужасе шарахались прочь подальше от дороги, едва завидев открывающуюся переднюю дверь нашего пятнистого наглухо тонированного бэтэра. Бэтэр пиздецки гремел и как будто лязгал траками. Ночь разрывал злобный рёв, вследствие отсутствия глушителя. С одной стороны мы испытывали пьяный восторг, как первокурсники-танкисты оказавшиеся в танковой башне; с другой же, разочарование – нам почему-то именно в ту ночь казалось, что бабам непременно нравятся брутальные мужики. Василевич с разочарованием мириться не хотел и сказал Термосу:
- Не, Афоня, ты чото резко едешь, баб от страха сдувает. Дай-ка я покажу как надо.
Пьяненький Афоня руль уступил, видимо, забыв учесть, что Василевич пьян, без прав и к тому же не знает ПДД. А Василевич в свою очередь забыл про баб. Как дорвавшийся до игрушки ребенок, надавил тапку и пустился в свободный полёт. На тихие истерические замечания Термоса он отвечал лишь:
- Не бзди, Афоня!
Увещевать настойчивее и громче Термос справедливо опасался, так как неопытный Василевич вполне мог бы выхватить фонарный столб. Скорость по общему разумению была около ста тридцати и это в черте города, на весьма ещё оживленных, хотя и ночных улицах, где ограничение шестьдесят. Спидометр не работал, впрочем, как и многое другое. Мы ехали на одной фаре, габариты вообще спали, были проблемы с гранатой, руль вело вправо, да и само собою припоминались сетования Термоса на гадски непослушные тормоза. Бэтэр стремительно проносился мимо попутно идущего транспорта, подобно неуправляемой торпеде, отчего в душе каждого из нас усиливалось ощущение апокалипсиса. Все были молоды и никому не хотелось высаживаться на конечной.
Вполне естественно при таком раскладе, внезапно перед нами возникла гайская «четырка». Мигалки были видны издалека, и потому Василевич все же успел заранее сбавить скорость. Вне всяких сомнений гайцы заметили нас. Впереди был перекресток. Гайцы, судя по всему, ехали прямо. Василевич успел перестроиться, чтобы уйти вправо, нахуй от греха подальше и благо была замечательная возможность. Но в последний момент он снова надавил тапку, обогнал «четырку» и для полноты эпизода – подобно художнику, завершающему картину последним мазком – подрезал её.
Дальше как бы всё по привычке: проблесковые маячки, сирена, ахтунг. Василевич послушно прислонился к обочине и, видимо, понимая, что всё кончено, а жить ещё предстояло, спокойно вывалился из седла, забежал за капот и освещенный одинокой фарой в позе сурового наслаждения справил нужду. Отчетливо помнится, как с испуга перед ментами нервничал Кондрашкин…
Нас поставили лицом к стене перед дежуркой, где за пыльным пуленепробиваемым стеклом ухмылялись менты, понимавшие все и видевшие нас, словно б насквозь. Да уж, когда к ним попадают бандиты и преступники, вообще криминальный элемент, менты серьезны и злы, ибо криминалитет это как бы законное жертвоприношение, а менты в данном случае жрецы. Но какие из нас бандиты. Так себе пьянь слегка зарвавшаяся, а на самом деле беззащитные граждане, ибо кто не богат, не бандит и не мент, тот есть повседневная жертва. И они это понимали, потому ухмылялись. Потому ещё, что мы смешны были со стороны, наверное. Надо думать! Четыре этаких шкафчика стоят в раскоряку у стены, с выразительными от депрессии рожами, в ожидании предстоящего, блять, возмездия. Короче, сникли. Хуже всех Кондрашкину, у него вес за сто сорок, тяжело стоять.
Тут, значит, по коридору чего-то насвистывая шагает литёха, чернобровый, лощённый. Ну, пижон, короче. Таких ментов, особенно среди оперов, в столице много. Они там от безделья даже маникюр хуячат. В провинции таких вряд ли встретишь, а вот нам повстречался в тот вечер. Он ментовскую форму, вот эту самую безобразную мешковатую синюю робу, так под себя подогнал, блять, что вылитый гвардеец. Облился одеколоном… вонючка, одним словом. Проходит мимо нас, и, видать, от обуревавшей его в тот момент счастливой наркотической разнузданности, как только засадил с ноги по травмированному колену Кондрашкина, тот аж подломился и чуть не завалился набок, прямо на нас (представьте себе такую свинью в полтора центнера).
- Ах, сука! – Процедил Кондрашкин. Разогнулся и размашистым ударом справа отправил литёху протирать пуленепробиваемое стекло, после чего тот безжизненно сполз по стеклу на холодный бетон.
Наступил короткий миг тишины. Менты в дежурке (их было пятеро) оцепенели. Мы как бы тоже, не веря в происходящий кошмар. Кондрашкин бледнел на наших глазах, переваривая ленивым мозгом ситуацию. В этот момент из дежурки хлынули менты и в пору бы нам всем добровольно лечь на пол под сапоги, однако на лице Кондрашкина сначала изобразился дикий страх загнанного волками зайца, а вслед за этим волевая решимость, помноженная на боль в ноге и ненависть. Первого выскочившего пэпээсника он встретил ударом в лоб, ибо тот был на полторы головы ниже. Пэпээсник благополучно рухнул на литёху. Остальные успели-таки выскочить, двое набросились со спины и ещё двое попытались бить дубинками. Не тут-то было. Кондрашкин, не будь дураком, подставил под дубинки тех, что висели у него на руках, затем легко стряхнул одного, а другого своею могучей спиной с размаху придавил к стене, сильно ушибив менту голову. Ну а дальше он стал напропалую молотить кулачищами направо и налево, и нам опешившим, казалось, что его руки куда длиннее, чем руки ментов с дубинками. И он молотил. И менты боялись подступить. Они начали заскакивать обратно в дежурку, пока все четверо не забежали туда, оставив своих двоих товарищей!
Кто знает, что это был за час такой, но кроме этих шестерых ментов в отделе почему-то никого больше не было. На шум драки из дальнего кабинета выбежал ещё один опер, седьмой по счету, но это когда уже остальные забаррикадировались в дежурке, и он просто не посмел связываться с взбешённым Кондрашкиным, который о ту пору бросался на пуленепробиваемое стекло, в неутолимом желании расправиться с легавыми козлами. При чём менты в дежурке как будто не знали, что предпринять. На самом деле от сиюминутной растерянности.
Когда у ментов проходит первый шок, они, будьте уверены, снова попытаются решить вопрос силой. Даже если им страшно, даже если они слабее, даже если расклад не в их пользу. Просто разговаривать они нихуя не умеют. Привыкли, когда все решается силой.
С минуту Кондрашкин бросался на стекло, наивно пытался высадить дверь в дежурке. Между тем два мента на полу со стонами начали приходить в сознание. Это нас почему-то вывело из оцепенения и мы втроём бросились на Кондрашкина, в то же время ласково увещевая его. Менты в дежурке тоже опомнились, кто пистолет выхватил, кто автомат. Всё это вкупе слегка напомнило Кондрашкину о реальности, а реальность, соответственно, пробудила былую трусость. Однако же, ощущая в себе эти метафизические изменения и не желая их, наверное, Кондрашкин уже сам себя подзадоривал, чтобы поддержать боевой дух. Он всё ещё матерился и размахивал кулачищами, правда, ровно с такою силою, чтобы не стряхнуть нас, вцепившихся в него словно пиявки.
Дежурный майор орал в микрофон:
- В камеру, блять, ведите его. В камеру, суки!
- А чо это суки-то, а?! – Орал в ответ Кондрашкин, наверняка уже осознавший, что терять нечего. – Выходи сюда пидор в погонах! Поговорим по-мужски!
Но мы послушно тащили Кондрашкина в камеру. Тащили с трудом, пусть даже он и нехотя сопротивлялся, чувствуя себя брошенным и одиноким в своём буйстве. В камеру мы залезли все вместе, там нас и заперли менты с излишними предосторожностями. Потом всем нам выписали по рецепту дубинок, об этом тяжело вспоминать, и по семь суток каждому, а Кондрашкину пятнадцать.

Что касается суток. Все мы сидели в разных камерах. Я думал о товарищах. Они, конечно, бестолковые, но я был почему-то чрезвычайно горд. С ними часто происходили разные преглупые ситуации; и часто выпадали дни, и даже такие недели, когда они, блять, беспесды солировали. И в результате иногда бывало совсем худо. Но абстрагируешься и посмотришь на всё как бы со стороны, и понимаешь – No pasarán!
А ещё на сутках почему-то думалось о синей безобразной робе, какую носят менты. Вот бы – думал я – одеть их во что-нибудь пёстрое и яркое, например, в цветочек… как бы нам простым гражданам было бы радостнее жить.

продолжение следует, наверное...