Чубуков : ЛЕНИН ЖИВ

21:15  01-11-2009
§ 1

Помните, конечно, эти страшные события, сорвавшиеся, словно с вершины ужаса, зимой 1989-го года и пронёсшиеся по стране, подобно лавине. В ночь с 26-го на 27-е января тело Ленина пропало из мавзолея. А в следующую ночь начались зверские, кровавые убийства членов КПСС, их жён и детей. Сначала в Москве, потом в Ленинграде, и дальше, дальше – по другим городам страны.

Говорили, будто это дело рук ПИРР – Партии Истинных Революционеров-Ревизионистов, считавших, что КПСС предала идеалы Революции и попрала светлую память Ильича, священное тело которого не должно более находиться в руках предателей, а сами они подлежат отныне бескомпромиссному уничтожению. И много чего ещё говорили, доходя до совсем уж фантастических предположений. Вы, конечно, всё это помните. Я же расскажу об этих событиях то, что известно мне.

Ночью, с 26-го на 27-е января 89-го, я был разбужен редким негромким стуком в мою металлическую дверь. Этот стук гулкими спазмами проедал тишину и казался биением сердца некоего механического животного. Проснувшись, я лежал какое-то время и слушал пульсирующие звуки, пока не понял, наконец, что стучат ко мне. Поднявшись, я накинул халат поверх пижамы и, подойдя к двери, спросил: «Кто?».

«Не тяните резину, батенька, быстрее открывайте! – раздался знакомый, как мне показалось, голос. – Ну же, Фёдор Васильевич, не заставляйте меня ждать!».

В другой ситуации я бы поопасался открывать ночному посетителю, но этот голос, назвавший меня по имени-отчеству, был настолько деловит и требовательно-нетерпелив, при этом бодр и как будто даже и весел, что я, не задумываясь, повернул ручку замка и открыл дверь.

Низкорослый человек, стоявший на пороге, тут же прошёл в прихожую, мягко отстранив меня с пути, снял свою дорогую шубу и протянул мне. Я закрыл дверь, взял шубу и только теперь разглядел своего посетителя.

Ленин – это был он. Сняв шапку, Владимир Ильич обнажил узнаваемую лысину.

«Это вы?» – выдавил я.

«Да уж не товарищ Троцкий, наверное!» – разъеденные ржавчиной картавости, выплыли слова из его рта, исказившегося в улыбке. И лучистые морщины побежали от ленинских глаз к вискам.

Полубезумный, я повесил шубу на вешалку, принял от Ленина шапку и шарф, поставил к его ногам тапочки.

Потом сидели с ним на кухне, попивая чай. Точнее, попивал он, а я – беспредметно глотал жидкость, не понимая её значения. Всё нутро во мне ныло от страшного засасывающего предчувствия.

«Откуда вы знаете моё имя?» – осмелился спросить я.

Зыркнув на меня острым глазом, он ответил:

«Да так, знаете ли, брякнул первое, что пришло в голову. Интуиция, батенька, меня редко подводила. Хотел сказать сначала: Фёдор Михайлович; а потом подумал: какой ещё к чёрту Фёдор Михайлович?! Уж пусть лучше будет Васильевич. И вот – угадал!».

Докушав чаю с пряниками, Ленин стряхнул крошки с бородки и усов, откинулся на стуле и, посверливая меня прищуренным взглядом, произнёс:

«Я ведь зачем к вам пожаловал? Просто так, думаете? Нет, нет и нет. Дело у меня есть. Работа над ошибками, так сказать. Хочу тут кое-что исправить. А вы мне, батенька, поможете».

«Чем же я вам помогу?».

«Пассивную помощь окажете. (И внезапно он заливисто расхохотался.) Нет-нет, не в этом, конечно смысле! (Я, впрочем, и не понял, что это был за “не этот” смысл.) Конспиративная квартира мне нужна. На время проведения операции».

«Операции?».

«Да, знаете ли, как хирурги удаляют какую-нибудь дрянь, вроде сердца или мозга, так и я собираюсь тут кое-что удалить».

«И что же?».

«Коммунистическую партию».

«Партию? – удивился я. – Удалить?».

«Да. К чертям собачьим! Всех – в Харьков!».

«В Харьков? Зачем?».

«Да не волнуйтесь вы! Это идиома такая, понимаете? Никто их, на самом деле, в Харьков не отправит. Я имел в виду: передавить всех, как клопов».

И он ударил ладонью с растопыренными пальцами по столу. Звякнула ложечка в фарфоровой чашке.

«Дело это, – продолжил он уже более спокойно, – серьёзное. Коммунистов в стране больше, чем крыс в подвалах. Расплодились от изобилия. Надо бы их подсократить. В мои планы на сегодняшний момент входит обеспечение победы демократического блока. Чего вы удивляетесь? Политика есть политика, к ней надо подходить гибко и дальновидно. Всех коммунистов я, конечно, не передавлю. Определённый процент следует оставить в качестве резервного балласта. Работать я собираюсь по ночам. А днём у вас буду отсиживаться. Так что, батенька, ключик мне от квартиры запасной дайте».

«А вы днём спать будете?» – глупо спросил я.

«Это лишнее. Да я уж и отоспался, наверное, на двести лет вперёд. Так, знаете ли, соскучился по работе, вы просто не представляете! Со следующей ночи приступаю к делу. Ну, ладно, голубчик, вы спать пока ложитесь, вам ведь, небось, трудится с утра надобно. По фабричному гудку да к токарному станку! А я тут на кухне посижу. Газет мне только дайте каких-нибудь».

Утром я ушёл на работу, оставив Ленина перед включённым телевизором.

Что же это, – размышлял я, – совесть его заела, что ли? Или он спятил, пока лежал в мавзолее? Скорее всего, второе, потому что с совестью у старика проблем, кажется, не имелось, а вот спятить – это он мог. Да, впрочем, почему мог? Ведь он же, – я вспомнил, – действительно, перед смертью спятил. И мозгов у него только одно полушарие осталось. Хотя… не скажешь по нему, что сумасшедший. Взгляд какой осмысленный, острый, – ум так и прёт.

Вечером, когда я, возвратясь домой, хотел было вставить ключ в замочную скважину, то услышал клацанье замка и отпрянул в сторону. Дверь, открывавшаяся наружу, резко распахнулась. Ильич стоял на пороге, лукаво улыбаясь.

«Проходите, батенька, проходите», – пригласил он.

Я вошёл.

«Ну что, – спросил Ленин, – не настучали на меня в ВЧК?».

«Что вы, Владимир Ильич! Помилуйте!».

«Верю, верю, – бодрой скороговоркой произнёс он. – Но смотрите, – он пошевелил у меня под носом указательным пальцем, – если какая там измена или хотя бы намёк на то – не пожалую. И в первую очередь сестрицу вашу, Алёну Васильевну… понимаете?».

Я похолодел и вспотел одновременно. Закружилась голова. Словно сквозь заросли бреда, я прошёл к дивану и сел.

«И племянничка вашего, Игорька… – продолжал Ленин. – Если что не так – всех депортирую в мир иной».

Кровь застучала в моей голове, словно там не было мозга, и в пустоту черепной коробки залетела жирная ночная бабочка, которая билась теперь о внутренние стенки, не находя выхода.

Ленин сел рядом со мной на диван, положил мне ладонь на колено и произнёс, обдавая ухо своим дыханием:

«Главное – проявляйте сознательность, батенька, и по вашему вопросу будет принято конструктивное, а не деструктивное решение».

После ужина Ленин сказал: «Ну всё, дела, дела!»; оделся и ушёл, а утром я проснулся от звука открываемой двери и топтанья в прихожей. Приоткрылась дверь в комнату, и ленинская голова просунулась в щель.

«Виват, голубчик!» – бодро крикнул он.

Я промолчал. Голова скрылась, и вскоре послышался шум льющейся из крана воды. Я встал, отправился в туалет. Проходя мимо ванной – её дверь оказалась открыта нараспашку, – увидел Ленина, лежащего в ванне. Вода, над которой возвышалась его голова, облепленная мокрыми волосами, имела розовый цвет. На полу в ванной валялась брошенная одежда, запачканная кровью. С тяжёлым чувством я вернулся в комнату и лёг обратно в постель. Сон уже не шёл. Я встал и оделся. Серое субботнее утро назревало снаружи, а внутри меня висела тяжёлая ночная мгла.

Вошёл Ленин, подпоясанный полотенцем.

«Значит так, батенька, – распорядился он, – выдайте мне новую одёжку, а от старой избавьтесь».

Подбирая для Ильича бельё, рубашку и брюки, я ворчал:

«Если так после каждой ночи выдавать вам одежду, то через неделю мы с вами голыми останемся».

«Ну, а что вы предлагаете? – возражал вождь. – Отстирывать кровавые пятна? Это архиглупо. Нет уж, голубчик, необходима решительная смена белья, решительная! Но я учту ваше замечание, оно не лишено практического смысла».

Я не понял, каким образом Ильич решил, как он выразился, учесть моё замечание, но на следующее утро, вернувшись домой «с работы», он достал из кармана и бросил мне пачку денег.

«Экспроприация экспроприаторов, – пояснил он. – Это на одёжку».

Телевидение, газеты и радио сообщали об убийствах, потрясающих Москву, – от трёх десятков до полусотни человек за ночь. Ленин, слушая новости, довольно щурился. Через неделю этой кровавой череды тележурналисты начали в один голос кричать, что все убитые – члены КПСС, из беспартийных – только их дети и жёны (среди жён, впрочем, тоже попадались партийные). «Допёрли, наконец», – посмеивался Ленин. Участились случаи добровольной сдачи партбилетов. «Правильно-правильно, – одобрял Ильич, – когда в трюме течь, грамотные члены экипажа должны покидать корабль первыми».

«А за что же детей? – с болью спросил я однажды. – Ведь сын за отца не отвечает».

«Это кто сказал?» – прищурился Ильич.

«Не помню точно, кажется, Сталин».

«Сталин? Не очень-то я доверял этому грузину».

«Но вообще-то, – зачем-то я вдруг вступился за Иосифа Виссарионовича, – сам он этому принципу не следовал».

«Да? – пошевелил бровью Ильич. – Значит, он был умнее, чем я думал».

Ленин научился пользоваться видеомагнитофоном и пересмотрел всю мою немалую видеотеку. «Главнейшее из всех искусств!» – говорил он, вставляя очередную кассету в зев моего Panasonic’а. Особенно ему понравилось «Сияние» Стэнли Кубрика. Он пересмотрел его, как сам признался, раз, наверное, десять. Дважды мы смотрели этот фильм вместе.

Ленин с удовольствием кряхтел и покрякивал, глядя на то, как экранный Джек Николсон бегает с топором в руках за своими женой и сынишкой.

«Да, – произнёс Ильич после второго просмотра, когда по экрану поползли финальные титры, – это вам не кисточкой флажки на плёнке подмалёвывать».

Я не сразу понял, что он имел ввиду, но вспомнил потом, что Эйзенштейн на плёнке своего «Броненосца Потёмкина» закрашивал поднятый над судном флаг красной краской. (Как же, наверное, восхитились тогда зрители, увидев это красное пятно, внезапно возникшее среди чёрно-белого изображения! – словно экран был живым существом, которое вскрыло себе вены в восторге перед наступившей новой эпохой.)

«Скажите, – спросил я однажды Ильича, – а как вам удаётся убивать столько человек за ночь? Я имею ввиду чисто с технической стороны. Ведь надо же проникнуть в квартиру, и я понимаю ещё, если за одну ночь проникнуть в одну квартиру, но полсотни человек – это же, учитывая жён, детей и всех родственников, которые могли оказаться на месте, не менее десятка квартир, а то и больше, все двадцать. И ведь тут не просто – заходи и режь; надо ведь, чтобы двери открывали; а ведь паника по всей Москве, все испуганы, все настороже, дверь постороннему не отопрут, тем более, ночью…».

«Эх, батенька, батенька! – ответил он. – Вы что ж думаете, я к вам стучался тогда и ключ у вас попросил, потому что не могу в квартирку вашу и так пройти, без всяких условностей? Просто я хотел, чтобы между нами установились доверительные, человеческие отношения, а вы это ложно истолковали. Уж что-что, а двери – это, поверьте, совсем пустяшная преграда, которая что есть на моём пути, что нет её – всё один чёрт».

Тоска, какая тоска грызла меня весь этот месяц, пока вождь жил со мной. И поверх тоски пузырился шипящий страх, а где-то в глубине организма колебалось марево чёрной, как неосвещённый подвал, тошноты, готовой, казалось мне, вот-вот сорваться с ничтожного крючка, за который она зацепилась краем, и выплеснуться наружу, затопляя всё вокруг клейким серым туманом.

И пришла мне ночью, когда Ленин отсутствовал, а я бессонно ворочался с боку на бок, мысль: осиновый кол! Воткнуть ему в сердце кол, – и наваждение исчезнет, и река смысла вновь потечёт в старом направлении, и вещи найдут свои законные места. Нужна только осина – небольшая палочка, которую можно спрятать под одеждой, не обязательно ведь бревно, правда же? Только где её взять, осину-то? Как она вообще выглядит? Рябину – это пожалуйста, во дворе растёт, а вот осина…

Но достал я всё-таки осиновый колышек в одной столярной мастерской, где мне его даже и заострили на станке.

«Вампиров, что ли, будете мочить?» – спросил, весело улыбаясь, столяр, молодой парень.

«Да нет, – ответил я ему в тон, – дедушку».

Тот рассмеялся:

«Если нужен будет гроб – заказывайте, сделаем».

Я не стал ничего говорить, расплатился и вышел.

Пришёл домой, снял пальто; пиджак с припрятанным под ним колом оставил на себе и вошёл в комнату. Ленин сидел на диване, закрывшись развёрнутой газетой. Вот, решил я, и момент.

«Добрый вечер», – поприветствовал я его.

«Добрый, добрый», – откликнулся он из-за газеты.

Я вышел из комнаты, зашёл в ванную, глянул на себя в зеркало (какое, однако, решительное и отчаянное лицо! – впрочем, с червоточиной обречённости), открыл кран, умылся (словно совершил вкратце некий религиозный обряд), стёр влагу полотенцем и вернулся в комнату. Ленин всё так же сидел с газетой.

«Пишет тут один, – произнёс он, – что эти убийства, скорее всего, финансируются фондом Солженицына, который из-за рубежа нелегально переправляет крупные суммы денег в Советский Союз. Что КГБ, мол, давно отслеживает эти денежные потоки, которые, как уверяет сам Солженицын, идут якобы в помощь бывшим узникам лагерей. И теперь, мол, становится окончательно ясно, каким гнусным целям эти средства изначально должны были послужить. Теперь-то истинное значение фонда Солженицына начинает приоткрываться! Хе-хе!».

Я приближался к нему, ступая по ковру, как по сгустившемуся небу, готовому в любой момент развеяться под ногами, открывая бездну падения.

«Вы, батенька, – когда я подошёл совсем близко, сказал Ленин, не поднимая головы над газетой, – как я понимаю, осиновый колышек, припасли, думая с помощью его докончить дело, так неудачно начатое Каплан. Не надейтесь. Ваш расчёт на мифические свойства осины ошибочен. Всё это поповские… даже ещё хуже – дьячковские – выдумки, дремучая пропаганда с хутора близ Диканьки. Меня осина не берёт. Это я заявляю вам официально».

Я застыл, поражённый. Молния пронеслась во мне – изошла из моего мозга, как из грозовой тучи, и по кровяным сосудам достигла ступней. Ильич всё так же сидел, ушедши с головой в газету. Как же он узнал, гад? – металось во мне недоумение. – Как? Осина его не берёт… Что же делать теперь?! Что делать?! Это – конец. Но пришло озарение: нет, не может быть так, чтоб осина его не взяла, – возьмёт, обязательно возьмёт! это он нарочно меня затуманивает, юлит, чтобы последнюю надежду отнять!

И я выхватил осиновый колышек, рука рассекла воздух, собираясь вонзить спасительное древо в сердце врага… Уж не знаю, как, но Ильич ловко извернулся и, схватив настольную лампу, ударил ею меня по голове. Я упал, теряя ощущение пространства и времени.

Когда я пришёл в себя, Ленина уже не было. Удивило меня то, что в прихожей обнаружился на полу ключ от квартиры, который я давал Ильичу. Почему он не убил меня? Почему оставил ключ? Странно…

Ночные убийства коммунистов продолжались всю весну. Ильич, видимо, нашёл себе другую конспиративную квартиру. Ко мне он больше не заявлялся. Летом убийства начались в Ленинграде. Значит, вождь перебрался туда. В Москве, впрочем, произошло ещё несколько убийств, параллельно питерским, но это, скорее всего, работали имитаторы. Осенью убийства в Питере прекратились и начались в Свердловске, зимой – перекинулись в Новосибирск, весной – в Иркутск, потом – в Воронеж…

В сентябре 1990-го года кровавая вакханалия прекратилась, ремни страха, опоясавшие страну, ослабли.

15-го сентября, в субботу вечером, в мою дверь постучали. Я сразу узнал этот тихий ленинский стук, подобный ударам сдавленного ужасом сердца. Он говорил, что двери для него не помеха… Так пусть и просачивается сквозь замочную скважину или призраком проходит через металл, как угодно. Пусть входит сам, а я буду обречённо ждать…

Но стук не прекращался. Наконец, я не выдержал и пошёл открывать. Я ожидал, что в мои глаза плеснёт, как кислота, знакомый, ненавистный и жуткий ленинский облик, но ошибся: на пороге стоял мальчик лет шести – невинная пухлость лица, кудрявые волосы, чистый доверчивый взгляд больших глаз. Это был не Ленин, это был маленький Володя Ульянов, Вованька, словно сошедший с октябрятской звёздочки. Я сразу узнал его.

«Папа! – сказал он и, шагнув вперёд, припал ко мне, обняв меня своими ручонками. – Папа!»

Упоительная, сладкая и в то же время мучительная волна омыла моё сердце. Я гладил кудрявую головку, и непонятная, нелепая влага застилала мне глаза.

§ 2

В 2006-ом, когда мне исполнилось 22, мой папаня окончательно свихнулся. И раньше у него случались псих-заезды, но всё как-то благополучно проходило, а теперь сказали авторитетно: финиш, больше ему не выкарабкаться.

Когда его определили в психушку, я решил, что, наконец-то, смогу теперь обшарить его письменный стол, ящики которого папаня всё время держал на замке. Сколько помню его, он постоянно что-то писал и писал, но никогда ничего не показывал – прятал бумаги в стол. От вопросов уходил в сторону.

Если бы он был писателем или журналистом – это было бы понятно, но он работал в строительной бригаде, и я никак не мог взять в толк, зачем простому строителю, пусть даже и специалисту, что-то писать так упорно, на протяжении многих лет?

Взломав все три ящика, я обнаружил в них общие тетради, исписанные папиным почерком. Начал читать…

Да, папаня был точно псих. Его тетради содержали разные варианты – наверное, несколько сотен вариантов – одного и того же бредового рассказа про воскресшего Ленина, который убивал по ночам коммунистов. Отличались варианты стилем и некоторыми мелкими подробностями, сюжет же был всюду одинаков. Для примера я тиснул вам один из вариантов в первом параграфе. Читали, да? Вот этим рассказом в различных его вариациях были заполнены все тетради, которыми папаня набил ящики своего стола.

Я представил себе, как он сидел вечерами и выходными днями за столом и писал, писал, писал всю эту чушь. Представив, содрогнулся в отвращении: так ведь и свихнуться недолго! Ну да, верно – папаня-то как раз и свихнулся…

Вопрос: он сошёл с ума оттого, что писал этот рассказ, или писал его оттого, что сходил с ума? Где-то подобный вопрос уже звучал в русской литературе.

В ту же ночь мне приснился сон – муторный, тягучий, тошнотворный. Мне почему-то снилось, что я – Ленин, что я кидаюсь на каких-то людей, вгрызаюсь зубами в горла, выдавливаю пальцами глаза, насилую женщин и маленьких девочек. И всё это происходит, словно в замедленной съёмке, – вязко, протяжно, клейко.

Я проснулся в предутренней тьме и лежал, тяжело дыша, глядя в потолок, на который с улицы падал мёртвый свет фонаря.

В мой разум вползала мысль – вползала, как змея в ухо датского короля, из чресл которого вышел Гамлет, – мысль о чём-то аморфном, чёрном, огромном, что клубилось где-то за углом бытия, ожидая моего приближения.

Когда рассвело и я, поднявшись с постели, вошёл в ванную и глянул на себя в зеркало, меня пронзило тонкой иглой желание – поехать на кладбище, на могилу к маме.

Поехал, ощущая что-то смутное, назревающее.

Отыскав могилу, сел на скамейку, которую мы с папаней поставили здесь когда-то, и смотрел на скупые буквы и цифры, начертанные на памятнике:

Татьяна Алексеевна Грибова
1961 – 1988

Умерла она, когда мне исполнилось четыре годика. Тётя Алёна, папина сестра, стала мне второй матерью.

Странно. Я сидел у могилы, и никакие человеческие чувства – грусть, например, или что-нибудь в этом роде – не шевелились во мне, словно выгорело всё внутри, выгорело до самых корней. Я прикоснулся к памятнику рукой, провёл пальцами по надписи и, поднеся их к глазам, вгляделся в них, как будто что-то могло передаться мне от надгробия, налипнув на кожу. Нет, не было ничего – рука оставалась пустой.

Ударил колокол кладбищенской церкви.

И сознание моё раскололось от этого внезапного, почти потустороннего звука.

Вся египетская пирамида моего рассудка рассыпалась, брызнув кирпичами. В мелькании теней и клубах ментальной пыли полетели в разные стороны логические составляющие моей внутренней самоидентификации. Имя – в одну сторону, фамилия – в другую, отчество – в третью, название профессии – в четвёртую, дата рождения – в пятую…

Я вскочил, огляделся вокруг, не понимая, что я такое, где я, зачем, что здесь? Какое странное место! Перекрещенные палки, куски камней и металла торчат из земли. Зачем это? Какой смысл в этих конструкциях?

Посмотрел в небо. Огромное и равнодушное висело оно надо мною. Но почему, почему между землёй и небом – пустота? Почему это пространство не заполнено плотью, не пронизано кровеносными сосудами? Как можно жить в этой гигантской пустоте?

Я затравленно озирался. Куда спрятаться от пустоты? И осенило: в землю! Я упал на колени, исступлённо начал рыть руками почву. Уйти вглубь, в подполье, забыться, замереть, уснуть…

К вечеру нарушенное моё сознание постепенно восстановилось, я вспомнил многое из того, что моя память так внезапно утратила на кладбище. А когда вернулся домой и увидел папины тетради, взял одну из них в руки. Начал читать. И с каждой прочитанной строчкой назревало во мне какое-то убеждение, убеждение в чём-то мрачно-могущественном, великом, даже величайшем.

Прочитав четыре варианта рассказа, я отложил тетрадь в сторону. Я всё понял. Мой мозг сделался вторыми лёгкими и вдыхал, вдыхал в себя идеи, витающие вокруг него, словно рой насекомых.

Этот рассказ папаня не выдумал. Он описывал в нём то, что происходило в действительности. Теперь мне это стало несомненно ясно. То, что рассказ пребывал в таком невообразимом количестве вариантов, подтверждало его документальность. Никакой писатель не сделал бы столько вариантов одного несчастного рассказика. Кропотливо написать всю эту груду мог только человек, мучительно пытавшийся выразить правду, которая жгла его изнутри, как язва кишечника. Папаня не был писателем, он не умел писать, и это мучило его, заставляя бесконечно шлифовать камни своей памяти, по миллиметру, годами приближаясь к какой никакой литературности.

И расшатанная психика его, дававшая себя знать на протяжении многих лет, и нынешнее окончательное сумасшествие – всё это объяснялось, если записи в тетрадях были правдивы. Немудрено свихнуться, пережив такое.

Я обратил внимание на то, что Ленин в этих записях велел папане избавиться от его окровавленной одежды, и, по логике вещей, проблема этого избавления довлела над папаней каждый день того месяца, который Ильич прожил с ним. Но ни в одном варианте ни словом не упоминалось о том, каким же всё-таки образом папаня от этой одежды избавлялся. Если бы рассказ был придуман, то был бы описан и способ избавления – это несомненно, но молчание об этом, упорное молчание всех тетрадей, наводило на мысль: папаня, действительно, как-то избавлялся от запятнанных кровью тряпок, а ведь они были уликами, которые могли, будь они найдены, возопить против него истошными голосами; поэтому папаня и не выдал ничего о той одежде – ведь её или её остатки могли найти, руководствуясь этими записями, и вместе с тем обнаружить на ткани подле кровавых пятен папины отпечатки и ДНК. Молодец, папаня, – подумал я, – правильно поступил! Не такой уж он был и псих, как мне казалось.

Но, если всё написанное – правда, то что из этого следует?

А из этого следует то, что я и есть Ленин.

……………………………………………

Я воскрес, устроил серию красных погромов, потом превратился в шестилетнего мальчика и пришёл к папане. В записях не сообщалось, что же произошло дальше, но это и так было ясно: маленький Володя Ульянов стал жить с папаней – с «батенькой» – как рядовой сын с рядовым отцом. В 1990-ом Володеньке было, как написано, лет шесть; значит, если папаня оформил на мальчика документы, то в свидетельстве о рождении 1984-ый год должен был быть поставлен в качестве даты рождения ребёнка. А это как раз год моего рождения.

Естественно, папаня не оформил меня под настоящими фамилией-именем-отчеством – Ульянов Владимир Ильич, – но написал, что я – Грибов Иван Фёдорович. Конспирация!

А я, став ребёнком, потерял во время трансформации память о своей сущности. Ведь, обратите внимание на то, что у маленького Володеньки, как пишет папаня, были «невинная пухлость лица» и «чистый доверчивый взгляд». Ясно, что вся память и характерные черты ленинской личности стёрлись, иначе откуда бы взяться подобным приметам? У вождя мирового пролетариата, если бы и была пухлость, то никак не невинная, а уж о доверчивости взгляда что и говорить!

Вот так я и подрастал – как с чистого листа. Поэтому не удивительно, что я совершенно ничего не помню о десятилетиях, проведённых в мавзолее, и о всём прочем. И мама моя, так называемая мама, вовсе не была мне родной, что я и ощутил сегодня на её могиле. Она умерла бездетной, за год до моего восстания из гроба, за два года до моей трансформации в ребёнка, и только задним числом была записана в мои мамы. Всё это элементарные детали необходимой в нашем деле конспирации. Папаня всё правильно сделал.

Но теперь у меня возникают вопросы, связанные с самопознанием. Мне необходимо восстановить свою законспирированную личность, а для этого следует познать себя и, в первую очередь – понять свои собственные действия и мотивы, которыми я руководствовался до трансформации.

Почему я не убил папаню после того, как оглушил его лампой? Получается, что я рассчитывал вернуться к нему, что и сделал впоследствии. Но почему я решил вернуться к нему? Вот вопрос. Значит, мне это было выгодно. Так? Так. Всегда, всегда надо ставить вопрос о выгоде. Если совершено убийство, то спрашиваем: кому это выгодно? Если же, наоборот, совершено антиубийство, т.е. ежели того, кто заслужил смерть, оставили в живых, то опять-таки ставим вопрос: кому это выгодно? И если я знаю, что оставил папаню в живых, и знаю, что это было выгодно именно мне, то теперь не составит труда вычислить единственное неизвестное в этом уравнении:

а + б + x = г

где а – это «антиубийство», б – «батенька», г – «глобальная цель моей миссии», а x – средство достижения этой цели.

Итак, если сумма трёх слагаемых равняется достигнутой глобальной цели, а этой целью, несомненно, является захват власти (иначе, зачем же и воскресать?), то оставить в живых батеньку и вернуться к нему после успешно проведённой партийной чистки я мог только из расчёта, что батенька пригодится мне для осуществления моего плана по захвату власти. Тогда, до трансформации, план этот, несомненно, у меня имелся, но ради трансформации пришлось им пожертвовать, и он был стёрт.

Однако, как мы знаем (в 17-ом году ещё не знали, а теперь знаем), файлы на жёстком диске компьютера, подвергшиеся, казалось бы, безвозвратному удалению, можно восстановить, для чего имеются специальные программы. Значит, и планы, стёртые из человеческой памяти, тоже могут быть восстановлены – надо только знать, на какие психические кнопки следует нажать, какие рычажки повернуть. А может быть – меня осенила мысль, – мне просто стоит повидаться с батенькой…

На следующий день я отправился в дурдом, где содержался мой конспиративный псевдо-родитель.

Дав взятку врачу, я добился того, чтобы меня оставили с батенькой наедине. Пока с нами присутствовали посторонние, батенька выглядел вполне невменяемо, но как только мы остались одни, он тут же преобразился: взгляд его наполнился смыслом и посуровел, на дне глаз блеснули огоньки нешуточного разума.

– Владимир Ильич, – сказал он, – всё уже готово. Необходимые подготовительные мероприятия проведены мною в полном объёме. Подкоп под Кремль сделан.

– Не гоните пятилетку! – притормозил я его. – Мне нужно заново войти в курс дела.

– Ну да, конечно-конечно.

– Что ещё за подкоп под Кремль? Вы, батенька, шутить изволите?

– Какие шутки, Владимир Ильич! Какие шутки! Я вам сейчас всё объясню. Единственный беспроигрышный вариант – это придти к власти с чёрного хода, самого чёрного из всех возможных. Власть следует захватывать на потустороннем уровне. Прямой, физический захват власти – это непростительная глупость. В наше время и в нашем положении существует только один, как я сказал, беспроигрышный вариант – придти к власти по потустороннему каналу. Оставить всех ублюдков на своих постах, но захватить президента с его командой изнутри, со дна души, к которой можно подобраться по так называемому Великому Чёрному Коридору, ВЧК, или просто ЧК. Идти придётся через ППППП – Психо-Патологическое Перпендикулярно-Потустороннее Пространство. Нормальному человеку там не пройти, условием для движения по ЧК через ППППП является РРРР – Рационально Рассчитанное Расстройство Рассудка. Немного теории: наш мозг настроен на подавление сигналов из ППППП, так что при нормальном его функционировании возникает впечатление, что ППППП вообще не существует. Задача мозговой деятельности заключается в консервировании нашего сознания в пределах так называемого обыденного мира. Когда же мозг повреждается и начинает функционировать неправильно, сознание, лишённое полноценной блокады, воспринимает сигналы из ППППП, приём которых обычно сопровождается зрительными и тактильными галлюцинациями. Сумасшествие даёт возможность не только принимать эти сигналы, но и выходить самому за пределы материального мира в ППППП. Однако сумасшедшие, выйдя в ППППП, не способны разумно и с пользой перемещаться в нём. Как правило, движения безумного сознания в ППППП хаотичны, и никаким серьёзным целям эта хаотичность послужить не может. Попасть в Чёрный Коридор и не знать, куда идти – это архиидиотизм. Для движения по ЧК необходим разум, в то время как для попадания в ЧК необходимо безумие. Такой вот как бы парадокс и тупичок, из которого, впрочем, есть выход. Успех всего нашего предприятия, скажу я вам, зависит от баланса разумности и безумия нашего сознания. Вот в чём выход! Мы должны не потерять свой разум – о нет! – а добавить к нему безумие, приплюсовать его к нему, органично совокупив их воедино, как мы совокупляем базис и надстройку, народ и партию, рабочего и крестьянина – так, чтобы можно было свободно ими оперировать, как мы способны оперировать интересами колхозника и пролетария под единой эгидой рабоче-крестьянской власти. Ведь, согласитесь, то, что нормально для пролетария, – безумие для колхозника, и наоборот. Поэтому власть, опёртая стопами на эти два столпа – пролетариат и колхозиат… э-э… крестьянство, – такая власть как раз и совершает некое подобие того, что предстоит совершить нам с вами. Подобным образом антагонистичны сведённые воедино народ и партия, высокие цели которой представляются безумием для пресмыкающегося народа, загрязнённого мелкобуржуазными атавизмами. Соответственно и наоборот: мещанская и предательская нормальность народа есть безумие для партии. Таким образом, диалектическое единство этих вечных противоположностей тоже является подобием того баланса безумия и нормальности, который нам надлежит продемонстрировать в самих себе. Когда требуется разрушить блокаду и проникнуть в ППППП, мы должны включить безумие; когда же граница окажется пройдена, мы, не отключая безумия, включаем немного разума. И потом, когда попадаем в Чёрный Коридор, ещё больше накручиваем его регулятор. Как я уже сказал, подкоп под Кремль мною проведён. Путь в Чёрном Коридоре проложен.

– Трудно было прокладывать? – спросил я.

– Да, – коротко ответил он. – Чёрный Коридор является, по сути, лабиринтом и, если двигаться по нему без смысла и напряжения ума, то… закончится это нехорошо, очень нехорошо. Можно потеряться, и это ещё полбеды, но если встретить Минотавра…

– Кого-кого?

– Ну, так его условно называют – Минотавр. Знаете ли, дань мифологии… а вообще, он, конечно, не Минотавр. Лабиринт имеет несколько уровней, как бы этажей; вероятно, их очень и очень много, и перейти с уровня на уровень можно через специальные проходы. Их называют по-разному – ИТД, РТК и КПЗ…

– Погодите, батенька, – перебил я, – попробую угадать. ИТД – это, наверное, Истинно Трудовые Дороги?

Батенька усмехнулся:

– Вы бы ещё сказали «Истинно Трудовые Доходы»! Нет, это, на самом деле, Иррациональные Тёмные Дыры.

– Немного промахнулся. Ну, ладно. А РТК – это… РТК… хм… ничего не приходит в голову, кроме как Рабочие, Товарищи и Крестьяне. Или, может быть, Т – это Термиты? Терминалы? Или… вот, вот, понял! Это Революционные Транспортные Комиссариаты. Да?

– Нет, Владимир Ильич. РТК – это Разверзшиеся Туннели Кошмаров.

– Интересно, интересно. Ну, хорошо. Третью аббревиатуру я, пожалуй, всё-таки угадаю. Вы говорите, КПЗ? Наверное, это Космо-Политический Загиб, а?

– Забыл сказать: КПЗ расшифровывается двумя образами, и в одном случае вы почти угадали. С первой буквой у вас попадание в «десятку». Да, действительно, Космо… КПЗ – это Космические Прожорливые Зевы, и одновременно – второе значение – Катастрофические Провалы в Запредельное. Через них-то и можно попасть на другие уровни ЧК. И вот… на некоторых уровнях встречается Минотавр.

– Да кто же он такой, этот Минотавр? Он что – ответственное лицо? Или какой-то незаконный элемент?

– Да бог его знает, Владимир Ильич, какая-то гнусь потусторонняя. Не будем лучше об этом.

– Хорошо, не будем. Пока. А вообще-то потом надо бы разобраться с этим вопросом.

– Ну, это потом, потом. А сейчас главное – взять власть.

– Верно, батенька, верно. Это наша первоочередная задача.

– У меня есть информация о том, что несколько попыток захвата власти таким путём уже было.

– Вот как?!

– Да, а что вы хотели? Люди же не могут бездействовать. Только из нашей больницы было сделано две попытки.

– И как?

– Да никак. Не получилось.

– Интересно! И почему же?

– Вот тут-то, Владимир Ильич, самый пунктик. Они все действовали в одиночку. Психи, что с них взять! Не способны рационально скооперироваться. Мы же пойдём другим путём – путём организованной борьбы.

– Да-да-да, батенька! Это вы правильно подметили – только путём кооперации и организованной борьбы! Дайте-ка я вас, голубчик, поцелую, – сказал я, обнимая его и крепко целуя степную равнину батенькиной щеки.

– Вдвоём, – продолжал он, – мы без труда захватим президента и всю остальную сволочь, окопавшуюся в Кремле. Каждого – по одиночке. Я вам потом объясню, на что в мозгах у них надо будет нажимать, чтобы они не рыпались. Но перво-наперво вам надо освоить РРРР.

§ 3

Изображение на этой видеозаписи некачественное, размытое, дрожащее от помех и почти монохромное. Но суть происходящего в кадре понятна подготовленному зрителю. Из двух человек, сидящих по разные стороны стола, один – это, несомненно, писатель Задверский, другой – следователь ФСБ. Цифры в нижней части кадра показывают дату и время: 2039.04.22.15:14.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, это как посмотреть, как посмотреть…

ЗАДВЕРСКИЙ. Да хоть как смотреть – со всех сторон это выглядит по-идиотски! О каких государственных тайнах может идти речь, если я не имею ни к чему никакого допуска, и даже если бы захотел разгласить ваши вонючие тайны… пардон, я хотел сказать – благоухающие; то, увы, не владею никакой информацией. Просто не владею.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А у нас есть другие сведения. Есть сведения, что владеете.

ЗАДВЕРСКИЙ. Вот как? И откуда?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ваше интервью в «Рыбинских вестях», номер за 5-е апреля сего года.

ЗАДВЕРСКИЙ. Ну да, помню. И что? Какую крамолу вы там обнаружили?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Да вот, смотрите (достаёт ксерокопию газетной страницы и зачитывает): «Я не раз это говорил, и сейчас скажу, что нашей страной правят сумасшедшие».

ЗАДВЕРСКИЙ. Это, что ли, государственная тайна? Да это все знают. Тем более, я это не раз заявлял. Почему-то раньше вы не срывались с цепи. Да и вообще, если кто-то считает, что я его оскорбил, пусть подаёт в суд. Причём здесь ФСБ? Или вам команду спустили взять меня в оборот?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, зачем так? Мы просто исполняем свои обязанности.

ЗАДВЕРСКИЙ. Какие обязанности? Федералы уже занимаются фигурами речи? Докатились! И это лишний раз подтверждает, что так и есть – нами правят сумасшедшие.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Дело ведь не в фигурах. Дело серьёзное. Раньше вы такого не говорили. То есть, говорили, что правят сумасшедшие – да, но вот, смотрите, вы дальше говорите: «Их место в дурдоме».

ЗАДВЕРСКИЙ. Это я тоже раньше говорил.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Нет, не говорили.

ЗАДВЕРСКИЙ. Говорил и не раз.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Говорили, но не это. Вот, пожалуйста, возьмём, к примеру, ваше интервью в «Уральском следопыте» за ноябрь прошлого года (достаёт ещё одну ксерокопию и читает): «Нами правят сумасшедшие. Им место в психушке».

ЗАДВЕРСКИЙ. Ну вот, видите. Я вас не понимаю – утверждаете, что я говорил не это, и сами же зачитываете именно это самое. Это что?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Позвольте. В одном случае вы сказали: «Им место в психушке», а в другом случае: «Их место». А ведь это очень существенная разница – «им» и «их».

ЗАДВЕРСКИЙ. Не вижу никакой разницы.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не видите? Известный писатель – казалось бы, чутко должны относиться к словам, к нюансам речи… А вы не видите. За что же вам «Букера» дали?

ЗАДВЕРСКИЙ. Я смотрю, вам тоже хочется «Букера» получить. Завидуете? Так опубликуйте протоколы своих допросов – и сразу дадут. Не только «Букера», но и «Национальный бестселлер».

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Шуточки изволите шутить. Так вот, разница следующая: выражение «им место в психушке» означает…

ЗАДВЕРСКИЙ. (подхватывает) Означает, что им место в психушке.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Да, правильно.

ЗАДВЕРСКИЙ. А выражение «их место в дурдоме» означает, что их место в дурдоме. Правильно?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Правильно.

ЗАДВЕРСКИЙ. Что и требовалось доказать.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Эх, Илья Борисович! Где же ваше филологическое чутьё? «Им место» означает, что они ещё не в психушке, что она их только ожидает в будущем и то – всего лишь как потенциальная возможность; а вот «их», «их место» может означать как это, да, так и другое – то, что они уже там находятся. Понимаете? – уже. Вот этот-то нюанс и подвиг нас обратить пристальное внимание. И вовсе не директива сверху, а простая рутинная работа в низах.

ЗАДВЕРСКИЙ. Ну и что? Ну, есть этот нюанс, согласен. Однако почему?..

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вы заявили, что страной правят сумасшедшие. Так?

ЗАДВЕРСКИЙ. Так. Не отказываюсь, потому что это прямой вывод из окружающей действительности. Когда в стране дурдом, то кто же ещё правит страной? Как ещё назвать этих людей?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Но, кроме того, вы заявили, что их место в психушке. Так?

ЗАДВЕРСКИЙ. Правильно. В психушке строгого режима.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что??

ЗАДВЕРСКИЙ. Я сказал: в психушке строгого режима.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Откуда вы про это узнали?

ЗАДВЕРСКИЙ. Про что?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Про строгий режим?

ЗАДВЕРСКИЙ. Вы, по-моему, не адекватны. Вам не кажется?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вы публично заявили, что страной не только правят сумасшедшие, но и то, что они уже, в данный момент находятся в дурдоме, а не готовятся только перейти туда в будущем. Именно так можно понять ваши слова.

ЗАДВЕРСКИЙ. Можно и так.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А теперь вы ещё утверждаете, что это психиатрическая больница строгого режима. Так вот, я и спрашиваю: откуда у вас эта информация?

ЗАДВЕРСКИЙ. (задумчиво) Погодите. Вы хотите сказать… хотите сказать…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ещё раз спрашиваю: откуда у вас эта информация? Кто вам её дал? Назовите имя.

ЗАДВЕРСКИЙ. Вот оно что! Кажется, я начинаю понимать…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Повторяю вопрос: откуда у вас эта информация? Назовите её источник. Напоминаю, что чистосердечное…

ЗАДВЕРСКИЙ. (перебивает) Ну вы даёте, ребята! А ведь так, действительно, всё сходится.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что сходится?

ЗАДВЕРСКИЙ. Я понял, над чем вы тут тужились. Поначалу думал, вы не в своём уме – специфическое эф-эс-бэшное безумие, – а оказалось, что вы, и в правду, просто выполняете свою работу. А работа ваша заключается в том, чтобы… Выходит, нашей страной управляют некие сумасшедшие, из некоей психиатрической больницы строгого режима. Правильно? Не важно, как, – как-то всё это делается. И в ваши обязанности входит следить за тем, чтобы информация об этом никуда не просочилась, потому что это – государственная тайна. Правильно? Только вы, господа-товарищи, переусердствовали. Вам показалось, что в моих словах содержится намёк на то, что я всё знаю. А я ведь ничего не знал. Ничего! Это случайно так получилось. Не придавал я никакого особого значения своим словам – ну, сказал и сказал. Вы же начали в нюансы вникать. И вникли на свою голову. И вот, вы мне только что сами – сами! – выдали государственную тайну номер один. Никто вас за язык не тянул. Ай-яй-яй! Вот до чего доводит гипертрофированный профессионализм.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Так что… вы не знали ничего? Совсем?

ЗАДВЕРСКИЙ. Я же говорю вам – не знал. Ничего. И не подозревал. Поверьте!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Та-ак…

ЗАДВЕРСКИЙ. Прокололись.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Чёрт!

ЗАДВЕРСКИЙ. Что полагается офицеру в таком случае – пустить себе пулю в лоб для сохранения чести? Вы в каком звании?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Капитан.

ЗАДВЕРСКИЙ. Ну, что, капитан, – изменили родине с её поэтом?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не корчьте из себя Гамлета.

ЗАДВЕРСКИЙ. В каком смысле?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. В том самом.

ЗАДВЕРСКИЙ. А вы, что, «Гамлета» читали?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вообще-то, я с отличием окончил филфак МГУ…

ЗАДВЕРСКИЙ. Ого!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Писал диплом на тему «Литературная традиция теодицеи от Фёдора Михайловича Достоевского до Уильяма Голдинга».

ЗАДВЕРСКИЙ. Вот это да! А как же вы…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Как я в конторе оказался?

ЗАДВЕРСКИЙ. Да.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Набирали с филфака. Я согласился. Хотел было в аспирантуру поступать, но раздумал. Пошёл сюда.

ЗАДВЕРСКИЙ. С филфака набирали? Зачем?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Как зачем? Вот за этим. Нельзя же лезть в литературу с дубовыми мозгами, как раньше лезли.

ЗАДВЕРСКИЙ. То есть, вы – как полковник Воротынцев.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. В смысле?

ЗАДВЕРСКИЙ. Ну, Георгий Воротынцев: с фронта – в политику, в Петроград, к кадетам, к Гучкову. Понял, что на фронте он ничего не сможет изменить, и решил повлиять на ход войны с другой стороны, с изнанки. Вот и вы: хотели послужить родине на ниве филологии, но увидели более эффективный рычаг, да? И поменяли родословную.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Родословную?

ЗАДВЕРСКИЙ. Я имею ввиду: решили стать потомком железного Феликса.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А ведь вы, Илья Борисович, попали в очень неприятную ситуацию.

ЗАДВЕРСКИЙ. По вашей вине.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. По моей? Вам теперь всё равно по чьей. Меньше надо было болтать языком. Жаль! Хороший вы писатель, но…

ЗАДВЕРСКИЙ. Что?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Мне ведь не просто приказали читать ваши интервью, я ведь сам попросил, чтобы мне дали вас, потому что вы мне всегда нравились. Я ведь с удовольствием вас читал, с наслаждением даже. А теперь очень жаль.

ЗАДВЕРСКИЙ. Жаль что?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Расставаться.

ЗАДВЕРСКИЙ. То есть… вы что?.. вы…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вы же понимаете, что теперь будет. Умный ведь человек. И не важно, по какой причине – вы наболтали лишнее, или я перестарался. Так или иначе – вы теперь знаете. А ведь верно было сказано: «Во многой мудрости много печали, и познания умножают скорбь».