Нови : Святочный рассказ о боге

15:16  17-12-2009
Искренность

Мой бог из антоновских яблок – целиком сделан он из яблочного, припорошенного сахаром мармелада. Он самый сладкий, мой бог.

Это первая часть кондитерской литургии сладкого-сладкого богослужения. Затем – причастие, извлечение небесного хруста из крепких, брызжущих соком и негой запретных плодов.

Некоторые части моего бога присыпаны кокосовой стружкой – белой и чистой как первый снег. Потому так приятно есть райский батончик Баунти. Баунти – это тоже тело господне. Правда, следует прежде очистить батончик от скверны – от тонкого слоя шоколада, что охраняет своей вязкостью и тьмой изнеженное тельце. Шоколад это испражнения господа. Можно попробовать слизать языком и убедиться в его сокрушающей горечи. Шоколад почти не съедобен.

Кровь господня это кукурузный сироп с добавлением пищевого токсичного красителя E-121 red. На вкус кровь бога похожа на разбавленный теплой водой мед. Особый мед, что сделан из пыльцы цветов авокадовых деревьев. Никогда не забыть этого вкуса, вкуса жарких августовских дней. Пыль песчаных, истоптанных босыми ногами дорожек авокадового сада до сих пор в моих ноздрях.

Больше всего на свете сладкий пряничный бог любит меня и искренность. Оттого ему нравятся отщепенцы и последние подонки. Господь любит убийц, насильников, людоедов и мародеров, но лишь тех, что отдаются порокам целиком и без остатка – всеми червивыми сердцами своими. Сладкий бог осуждает совестливых ублюдков. «Нет никого хуже совестливых ублюдков», - говорит он. Раскаяние это нежная сливочная глазурь на покрытом отвратительной плесенью, сгнившем плоде проступка. Слезы убийцы не угодны богу – ему милы лишь гнусные чистые улыбки на лицах беззаботных грешников.

Делая гадости, я улыбаюсь. Обнимаю себя за плечи и умильно поглядываю на взбитые сливки облаков, что плывут над моей головой. Я показываю пальцем на небо, а потом прикладываю руку к сердцу. И я улыбаюсь самой своей радужной улыбкой, потому что сладкий господь видит все и смотрит на меня ласково.

Вот почему все позволено – вот почему в моем саду не осталось запретных деревьев, а змеи нежно обвивают мое горло, спускаются тихими кольцами по груди, бедрам. Они забираются внутрь и щекочут мое лоно так бережно и так отрадно. Это словно поцелуи матери на пухлых щечках годовалого младенца, и одновременно, словно требовательный хищный рот на ее сморщенном, потерявшем чувствительность соске. Это радость и чувство вины. Но господь грозит из-за облаков своим марципановым белым пальцем, и я отпускаю глупое чувство на свободу – выпускаю вместе с выдохом из пересохших губ потому, что лишь радость прекрасна и чиста.

Радость

Я, может быть, и гаденькая, и личико у меня с мелкими чертами – глазки, губки. Тело у меня нечистое – каждый день приходится поливать его водой, отбивать темные женские запахи ароматным мылом с запахом пачули и лаванды. И слово-то гаденькое какое – «пачули», словно лапкой мохнатого насекомого по щеке провели.

Множество острых предметов в сумочке – ножницы с кривыми концами, пинцет, щипчики. Жуткий арсенал тревожного существа. И расчетлива при этом, и холодна. Лисица, а не человек – оттого и волоски рыжеватые на голенях. Зато персонаж у меня чудесный. Зовут ее Сонечка. Ей двенадцать лет, и тельце ее гладкое, цельное словно камушек-голыш. Ноги и руки у Сонечки тонкие, а грудка только намечается – сладкие бугорки с бледными навершиями. И ничего звериного – ни рыжеватой подпушки, ни запахов берложих. Лоб высокий и чистый, а взгляд открытый. Милая нежная девочка – смотрит доверчиво и чуть удивленно. Вся она – радость и восторг ежедневных открытий обыденного.

Соня живет в моем недостроенном доме. Дом странный, неустойчивый – лестницы в нем обрываются в пустоту, трех ступенек не доходя до следующего этажа. В комнатах некоторых пол отсутствует, и плещутся воды подземные далеко внизу, а в иных потолок весь в прорехах, и сквозь них темная ночь глядит – всегда ночь. Множество старых, неухоженных ванных в моем доме – ржавые подтеки на стенах, а с покрытых слизью холодных труб вечно капает и капает. Сами чугунные ванны – исполины на львиных лапах. Вода в них ржавая, как кровь, и щурятся темными глазками сколы пожелтевшей эмали. Зато есть подвал – уютный подвальчик. В подвале у нас огромная кровать с балдахином и мягкой периной, пестрый ковер и, главное, – уютный торшер с оранжевым абажуром. По вечерам, когда зажигается торшер, и теплый свет ложится на грубую каменную кладку, то становится так покойно, словно и нет никаких чугунных, следящих за нами глаз, и не завывает, будто, сухой южный ветер в прорехах черепичной кровли.

Забираемся мы с Сонечкой в постель на мягкую перину. Я ей волосы расчесываю, перебираю пряди в ладонях и приговариваю, как все матери на свете: «Чистый шелк…» Развожу гладкие прядки на макушке, целую выглянувший треугольник затылка и вдыхаю глубоко запах леденцов, теплоту зажженной свечки вдыхаю. Соня – моя свечка и радость. Прижимаемся мы ночами друг к другу крепко-крепко – свечечка моя улыбается, тянет сорочку с моих плеч. Обнажит грудь мою острую, а потом прильнет губами. Я руку на голову ей положу, и струится между пальцев шелк светлых волос. И такая истома, что никак нельзя глаза открытыми держать, никак нельзя губ не закусывать. Льется, переливается тяжелое и влажное из моего тела в Сонино. И вот качаемся мы уже на волнах этого теплого томления – так плавно и так невыносимо. До рассвета качаемся, а когда солнце взойдет, можно и уснуть. Можно уснуть под легкий шепот тихого отлива нашей неги.

Разочарование

Соня мой персонаж – все ласковое и нежное, что было во мне, в девочке этой упрятано. Потому без нее никуда не хожу, а временами и вовсе вместо себя посылаю. Она бесстрашна, ведь страхи свои держу под замком – на чердаке, где летучие гадкие мыши. С богом Соня всегда вместо меня говорит – заберется ему на колени и слизывает крем румянца с его щек, лакомится яблочным мармеладом благости, откусывает полный рот пастилы всепрощения, сластена. Пальчики у нее всегда потом липкие, а поцелуи приторны. Видеть ее тогда не могу – запру в сырой ванной, а сама брожу по дому. Брожу по дому неприкаянная, и в животе моем чертополох злости вырастает – смотрит из глаз колючками.

Ведь гадко же – так гадко! Гадко жить в теле взрослой женщины, гадко справлять каждый день ритуалы, каждое утро освежаться духами неувядающей молодости. А духов уже – совсем на донышке.

И тогда звонит телефон – старомодный аппарат с черной эбонитовой трубкой. В трубке голос нового любовника. Он приходит – гладкий и нежный, словно дельфин. Смотрит на меня ласково, совсем как господь. Руку кладет на колено, шепчет в ухо, задевая влажно мочку. Я дышу тяжело, но не от возбуждения, нет, а от бессилия, от злости, что растет в животе. Ни к чему мне гладкий любовник – ни к чему объятия его, дыхание прерывистое ни к чему. Не нужны его ловкие пальцы, его парной язык в моем рту. Но глаза ведь совсем, как у бога – лесные орехи в блестящей карамели. Потому и кажется, что язык его разваренная, истекающая соком клубничина из домашнего варенья. И я смыкаю свои крепкие зубы, чтоб клубничины той кусочек откусить, чтоб наполниться вкусом, чтоб по губам тек токсичный сироп со вкусом цветов, со вкусом жаркого августа. Но во рту моем лишь жесткие мясные волокна, а в ушах дельфиний крик гладкого любовника. И так тошно, и щиплет в глазах, и хочется спрятаться в подвал под уютный торшер – подтянуть ноги к груди, свернуться клубком и позвать Сонечку. Хочется выть лисицей и грызть свою попавшую в крепкий капкан раскаяния лапу. Скулить и опасаться укора во всевидящих глазах любимого бога – ведь любовь его слишком приторна для меня, и слишком бесчеловечно его пряничное всепрощение.

И, по секрету, – не выношу сладкого.