Нови : Дохлая

15:34  22-03-2010
Теперь, когда кончилась наша последняя зима, когда ледяные ветры сменились обжигающим дыханием пустыни, теперь, когда все позади – возможно ли сделать шаг назад и увидеть вещи такими, какими были они на самом деле? Возможно ли увидеть, что бы то ни было, по-настоящему? Я пытаюсь вспомнить теперь, была ли она всегда такая слабенькая, болезненная и неловкая? Мое ли воображение наградило ее свежестью щек фарфоровой куклы, силой и подвижностью бегущего по весеннему полю жеребенка? Теперь уж и не скажешь.

Пышные ли наряды, в которые с фанатичным упорством наряжала я ее, скрывали болезненную худобу, невыносимую хрупкость членов? Была ли она всегда такая слабая и неловкая? Сделали ли мы ее такой?

Ты никогда не хотел ее – в этом, возможно, твое утешение. Я же, лежа бессонными ночами подле тебя, призывала ее всеми силами своего сердца. Видимо, мои воззвания были сильны, ведь она пришла к нам однажды – пришла и села на пороге нашего тихого сумеречного дома.

Сейчас ясно вижу ее слабость и уродство – вижу ее бледность, вижу синяки под близорукими глазами, вижу, как под тонкой кожей течет ленивая безжизненная кровь, вижу обреченность в каждом слабом жесте ее. Но тогда – тогда, ослепленной материнской гордыней, казалась она мне самой прекрасной девочкой на свете. Прекрасной и сильной. Оттого и пышные платья, и атласные блестящие ленты в тусклых безжизненных волосах.

Могла ли она быть другой? Та, что была зачата дикой ночью оглушенными, затуманенными дымами и ядовитыми испарениями, родителями? Та, чьей первой колыбелью стала тревожность моих околоплодных темных вод, та, что была вскормлена желчью обид и отчаяния из моих бледных сосков?

Я испытывала ее на прочность, хлеща по худым щекам, но только лишь от уверенности в силе ее, ты же щипал ее белые в синеву руки от подозрения. Ты чувствовал, насколько она слаба и, возможно, нереальна, пытаясь приблизить неизбежный конец.

Мы убивали ее долго – каждый раз отщипывали по кусочку от тощих боков. Мы жарили плоть ее на сковородке, поедали ночами жилистое, невкусное мясо, убеждая себя, что это и есть кусочки рая. Кусочки рая застревали у нас в зубах. Мы чертыхались и вновь становились неудовлетворенными и тревожными.

Неудовлетворенность наша сыпалась ударами на бедную девочку – мы были жестоки. Так жестоки! Мы были жестоки, но не от жестокости самой, не от любви к насилию, но от понимания и надежды. Твоего понимания, что девочка наша все равно не останется с нами надолго, от желания твоего приблизить неизбежный конец. И от моей надежды, от веры моей в силу девочки, от убежденности, что удары закалят ее, сделают сильней. От надежды, что, полная новой силы, не оставит она нас никогда.

Мы оттягивали смерть нашей девочки, как могли. Иногда мне кажется, что в эту последнюю зиму она уже была мертва – приступы неудержимой веселости были поминками по нашей девочке. На дне нашей веселости всегда лежало отчаяние, и оно глядело сквозь резкие переходы от смеха к слезам, глядело из ненавистных пауз, когда поминальный дикий хохот сменялся удушливым молчанием. Этот смех был похоронной песней, а наши кураж и безрассудство в эти дни лишь попыткой не видеть, не замечать агонии нашей маленькой, нежной девочки.

Теперь, когда смотрю в ее мертвое лицо – лицо, что наложилось на мое сердце несмываемым отпечатком; когда целую ее закрытые глаза, когда глажу тонкие, почти прозрачные пальчики, то понимаю – она всегда была такая: жалкая, больная, некрасивая. Возможно, она была такая, потому что лишь ее мы заслужили, возможно, оттого, что сделали ее такой сами. Теперь уж не скажешь.

Теперь не узнаешь, как было все на самом деле. Только ночами, когда глаза полны песка, а руки дрожат от невидимой ноши, кажется, что отдала бы все на свете, лишь бы вновь очутиться на крыльце нашего тихого, жалкого дома. Чтобы вечно сидеть на крылечке с тобой, чтобы вечно касаться плечом твоего плеча и, чтобы рядом наша бедная, несчастная, дохлая любовь.