Лев Рыжков : Месть желтого дьявола

14:02  05-05-2010
Нью-Йорк, август 1925 г.
Прочитав последнее на сегодня стихотворение, Володя хлопнул ладонью о кафедру.
Несколько секунд в громадном, набитом под завязку зале Сентрал Опера Хаус, висела гулкая тишина. И вдруг — хлопок, затем другой. И вот — уже лавина аплодисментов, грохочущая, несмолкающая, восторженная.
Володя смотрел на лица зрителей. В глазах людей горело что-то вроде огня. Какая-то девушка, брюнеточка в маленькой шляпке с ленточками, по-настоящему плакала.
Общий восторг не могли разрушить даже вопли каких-то белогвардейских недобитков на галерке:
- Позор большевикам! Позор!
Их выкрики терялись, как собачье тявканье в реве Бродвея.
Володя думал, что кокаин, которым местный житель Бурлюк угостил его перед выступлением, все-таки неплохая вещь.
- Спиртное здесь под запретом, — посмеивался Бурлюк. — Попробуй, Володя, нашего марафетика. Им тут и разговляемся.
И теперь во время декламации Володя не переставал ощущать у себя под кожей веселый холодный огонь, от которого то и дело по коже разбегались мурашки. Похоже, что он сумел заразить этими мурашками и зрителей. Иначе откуда бы такой восторг? Эти аплодисменты не были просто вежливостью. Это была истерика.
Зрителей было не менее трех тысяч. Неожиданно Володя понял, что может управлять этой толпой. Позови он их перегородить, скажем, Бродвей баррикадами, пойдут. Даже белогвардейцы галерочные, глядишь, увяжутся.
Володя поднял руку над головой.
- Я заканчиваю свое выступление, — гулко пророкотал он в зал. — Мне очень приятно было видеть вас, дорогие товарищи. Нас, Советскую Россию и Североамериканские Штаты, разделяет девять тысяч миль. И не только океанской воды. Океан — это ерунда. Его за пять дней переплыть можно. Ложь, клевета между нами. Это — гораздо хуже.
- Да! Да! — закричали из зала. — Дело говоришь!
- Победить ложь гораздо сложнее, — закруглялся Володя. — Но мы будем стараться, товарищи. И, наконец, могучая рука новой России пожмет руку обновленной, пролетарской Америки!
Зал вновь взорвался аплодисментами, криками «ура».
Володя развернулся и, не оборачиваясь, направился за кулисы.
Собственно, для поспешности имелись кое-какие причины.
За кулисами встречал Бурлюк.
- Ну, ты зажег, Володя! — говорил Давид. — Я рыдал, не поверишь. Могуч, могуч! Дал тутошним американцам просраться.
- Кстати, насчет последнего, — сказал Володя. — Где это тут можно сделать?
- Что? — выкатил Давид глаза.
- Просраться, — ответил поэт.
- Э-э, где-то там туалет должен быть, — махнул Бурлюк рукой за театральные кулисы. — Проводить тебя?
- Да ладно. Сам как-нибудь управлюсь, — ответил Володя.
Давление снизу усиливалось. Дело принимало серьезный оборот.
Туалет нашелся почти сразу. Здесь все-таки была не Россия, где революционные идеалисты нередко просто забывали позаботиться о такой низменной нужде. Или заботились кое-как. Ставили зловонную будку, и думали, что этого достаточно.
Сортир оперного театра оказался вполне буржуазным, благоустроенным. На фаянсовых вазах фирмы «Unita`s» имелись даже сиденья. И, на первый взгляд, даже чистые. Однако садиться на них патологически чистоплотный Володя побрезговал. Он откинул якобы чистую крышку и сел орлом.
«А ну, как зайдет сюда кто-нибудь из местных, — задумался Володя. — А тут — я…»
То ли еда в Америке была какая-то особая, то ли тому имелась какая другая причина, но отправлять деликатную надобность бесшумно здесь совсем не получалось. А дома… Дома было иначе. Тихо и спокойно.
«А здесь, если зайдут в эту уборную, то сразу поймут: кто еще может срать так шумно? Только Маяковский».
Неожиданно Володя понял, что американский марафет обострил его чувства и словно бы заставил время растянуться. Ему казалось, что он сидит орлом уже целую вечность, хотя на самом деле вряд ли прошло больше минуты.
«Вот так же и революция, — вдруг понял поэт. — Правильно Владимир Ильич говорил: «Низы не хотят жить по-старому». А на самом деле это у общества, у народа дно вышибает. Необходимая мера социальной гигиены. Весь общественный кал, всех белогвардейцев, кадетов, буржуазию, попов — все уносит в клоаку истории. Революция — это одновременное калоизвержение ста пятидесяти миллионов человек».
Мысль была любопытная и уж совершенно точно не банальная. По привычке Володя принялся облекать ее в рифмы. Однако записывать эту мысль все-таки не стоило. Не поймут. Да и не опубликуешь такое никогда.
Неожиданно в уборной раздались тихие, осторожные шаги.
«Вот черт! — подумал Володя. — Будьте вы неладны! Кому еще приспичило?»
Поэт терпеть не мог, когда вторгались в его интимное пространство. Его собственная внутренняя революция уже закончилась, пройдя бурную стадию гражданской войны.
По счастью туалетная бумага в кабинке присутствовала. Володя тщательно использовал ее, однако с фаянсовой вазы фирмы «Unita`s» вставать не торопился.
Пусть уйдет этот человек…
Неведомый гость заокеанского клозета открывал воду, сопел, что-то вполголоса бормотал. Володя предположил, что он тоже нюхает марафет. Такое вполне могло быть.
«Чтоб ты лопнул!» — думал Володя.
Нестерпимо хотелось вымыть руки. Если продолжать сравнивать с революцией, то сидение с грязными руками можно было, наверное, уподобить НЭПу. Все равно наступит время, когда всю эту мелкую нечистоту, всех лавочников и охотнорядцев смоет к чертовой бабушке. И это будет только справедливо.
Период частного предпринимательства как-то чересчур затягивался, и Володя решил все-таки выйти. Ну, подумаешь, окажется какой-нибудь человек свидетелем посещения Маяковским нужника. Все мы люди, в конце концов.
Впрочем, и американская техника оказалась не без греха. Слив не работал. Впрочем, отступать было уже поздно. Володя застегнул брюки и, стараясь изобразить безразличное лицо, вышел из кабинки.
Человек стоял около умывальника и пристально смотрел на Володю.
- Владимир Владимирович! — воскликнул он на чистом русском языке с едва уловимым (прибалтийским, видимо) акцентом. — Как же рад я вас видеть! Вы грандиозно выступили. Я нахожусь под большим впечатлением. Будем знакомы! Моя фамилия Мердок. Не через «U», не Murdock, а Merdock. Как французское merde…
«Очень смешно», — подумал Володя.
Хотя человек по фамилии Мердок, судя по всему, принадлежал к приличному обществу. Одет он был в костюм тройку. В глазу поблескивал монокль. На вид ему можно было дать от сорока пяти до пятидесяти.
Хуже всего было то, что Мердок приветливо тянул к Володе ладонь, для рукопожатия.
- Не могу пожать вашу ладонь, — сказал Володя. — У меня грязная рука.
- А я настаиваю! — жизнерадостно откликнулся Мердок. — Уж будьте любезны! А то, что ваша ладонь грязна, пусть вас не пугает. Я ведь и сам в некотором роде говно…
- Что? — оторопел Володя.
- Да-да! Говно! И у меня есть к вам очень интересный разговор…
«Человек-говно, — подумал Володя. — Черт-те что! Нет, положительно, или сумасшедший, или извращенец».
- Я, к сожалению, тороплюсь, — сказал Володя, игнорируя рукопожатие и отмывая руки.
- А, между тем, я уже общался в сходных обстоятельствах с вашими коллегами, товарищами Горьким и Есениным, — вдруг заявил «человек-говно». — И, надо сказать, мы очень плодотворно поговорили, заключив очень интересные и достаточно конфиденциальные сделки.
Псих? Или все-таки нет? Было много доводов как за, так и против.
- Выслушайте меня, — настаивал Мердок. — Я буду краток.
- Хорошо, — вздохнул Володя. — Говорите…
***
Мердок заговорил торопливо, но в то же время чувствовалось, что каждая его фраза выверена и продумана. Похоже, что, действительно, он говорил эту речь не впервые.
- Насколько я знаком с людьми творческими, поэтами, писателями, — говорил странный американец, — всех их заботит не столько то, что станет с их трудами при жизни, сколько посмертие. Посудите сами: при жизни вами могут восторгаться. А стоит вам покинуть мир бренных физических сущностей, как пожалте: вы уже становитесь персоной, так сказать, нон грата. Или, что хуже, вас забывают.
- Меня волнует только здесь и сейчас, — ответил Володя.
- Лукавите, лукавите, Владимир Владимирович! — Человек-говно погрозил пухлым пальчиком. — Не можете вы об этом не думать. Давайте правде в глаза посмотрим: вы же с режимом-то — заигрываете. А он — не вечен. Вдруг рухнет? Вдруг вернутся буржуи и попы?
- Ну, этого никогда не случится, — неприязненно ответил Володя.
- Как знать? У истории — свои резоны.
«Да это же шпион! — вдруг понял Володя. — Вербует, блядина».
- Я не шпион, — заявил Мердок, будто прочитав мысли собеседника. — Не подумайте. Да и какая от вас может быть польза в делах конспиративных? Насколько я знаю вашу биографию, в молодости вы были большевиком, трижды в тюрьме посидеть успели. Проваливались на глупостях. Так что и думать забудьте…
- Так и что же вы хотите? — спросил Володя, ощущая в душе растущее раздражение.
- Мы как раз к этому подходим. Но давайте сначала узнаем, что могу предложить вам я.
- И что же?
- Во-первых, благополучие на всю вашу оставшуюся жизнь.
- Вот как, — иронично усмехнулся поэт.
- Да-да. Это немаловажно. У вас будут водиться деньги. Поэтическое вдохновение у вас не иссякнет, даже не переживайте. Вас будут любить красивые женщины. Ваши сборники будут раскупать и зачитывать до дыр. Это первый момент.
- И каков же второй?
- Тот самый, о котором я и говорил. Хорошее посмертие. Вас будут помнить и цитировать даже долгие годы после того, как вас не станет. И смены режимов не бойтесь. Вы навсегда войдете в историю. Каково?
- И это вам по силам? — криво улыбнулся Володя.
- Это моя работа. И я ее сделаю. Уж будьте спокойны.
«Сумасшедший, — вдруг понял Володя. — Пора закруглять общение».
- К слову, с умственным здоровьем у меня тоже — полный порядок, — настала очередь его собеседника усмехнуться. — Не думайте.
На мгновение Володя испытал леденящий иррациональный ужас. Почему Мердок читает его мысли? Он телепат? Или просто умный собеседник? Скорее, все-таки второе.
- И что же вы хотите от меня, мистер Говно? — спросил Володя.
Мердок не обиделся. Напротив, расплылся в улыбке. Заблестел монокль.
- Ровно одно. Некоторую часть вашего творчества должно составить говно. Малую, даже ничтожную. Два-три плохих, вымученных стиха в год, не больше.
- Ну, у меня их и больше случается, — сказал Володя.
- Ну, вот видите. Вам даже утруждаться не придется, — Человек-говно принялся потирать ладошки. — И репутация ваша не пострадает. Даже у Пушкина говно появлялось. Как вам: «Цукерброт не лезет в рот…» Дальше что-то там еще. «Пастила нехороша, без тебя, моя душа». Той самой даме написано, что и великое стихотворение «Я помню чудное мгновенье…» На следующий же день!
Володя поморщился. Пушкина он недолюбливал.
- Вы хотите сказать, что и Пушкин заключил подобную сделку? — спросил Володя.
- А почему нет? «Цукерброт…» дурацкий никто не помнит. Зато при всех режимах Александра Сергеевича любят. Памятники ему ставят. Разве нет?
- Чушь какая-то, — покачал головой Володя.
- А вы не торопитесь с выводами. Товарищи Есенин и Горький, например, согласились. Алексей Максимович так прямо перевыполняет план. Правда, есть одно условие. Плохой стишок обязательно должен быть опубликован. То есть, то, что он плох, должно быть очевидно только вам. Ну, еще кому-нибудь из ваших близких. Но никак не всем подряд. Товарищи литераторы с большой охотой соглашаются на эту сделку.
- И Есенин? — спросил Володя. К Сергею он тоже не питал большой любви.
- Ну, с ним есть некоторые проблемы. Но, я думаю, решаемые… Ну, так как? На чем порешим?
«С сумасшедшими надо соглашаться, — вспомнил Володя где-то прочитанное правило. — Хотя, может, он действительно такой всемогущий. Но кто он в таком случае?»
- Вы хотите сказать, что вы — дьявол? — спросил Володя вслух.
- Эк вы замахнулись! — рассмеялся Мердок. — Ни в коем случае. Я же говорил вам, что я — говно. Я представляю материю, на которой зиждется мир. Тоже, в своем роде, могучую силу. А к дьяволу я, уверяю, не имею ни малейшего отношения.
- То есть кровью расписываться не будем?
- Конечно, нет! Но, если позволите, в знак вашего согласия я заберу кусочек вашего кала.
Мердок извлек из карманчика подфрачной жилетки небольшую шкатулочку.
- Ну, что? По рукам? Руки пожимать не надо! Мне вашего говнеца всего лишь достаточно!
Володя пожал плечами и пошел к выходу, стараясь не оглядываться.
- Кстати, результаты нашей сделки, возможно, проявятся уже сегодня! — услышал Володя.
***
Спустя час после разговора в нужнике Володя сидел в очень милом и благоустроенном баре на Бродвее. Карманы ломились от долларов. На зеркальце перед поэтом были выложены две дорожки марафета, втягивать которые, согласно инструкциям многоопытного Бурлюка, следовало через свернутую трубочкой стодолларовую купюру.
Кроме кокаина на столе была бутылка запрещенного в Америке бурбона.
- И что, товарищ пролетарский поэт, тебе особое приглашение нужно? — подкалывал Давид. — Дорожку за папу, дорожку за маму?
- Сейчас, — сказал Володя.
Незадолго до начала посиделок Володя все-таки рассказал Бурлюку о своем сортирном приключении. Тот лишь махнул огромной, как весло, ручищей:
- Не бери в голову, Володь. Знаешь, сколько тут извращенцев? Вот и этот — на говне повернут.
- Но он же мысли мои читал!
- А они что — какие-то сложные были? В подобной обстановке и обычные люди, и гениальные поэты думают примерно одно и то же. Ну, а гости из Советской России еще и про шпионов непременно подумают.
- А какой ему смысл в моем говне?
- А ему надо было, чтобы ты разрешил ему говно свое съесть.
- Да он мог бы тайком, что ли, — оторопел поэт.
- Тайком не тот интерес. Вот эксгибиционисты, к примеру, от хорошей жизни плащи на голое тело перед мамзельками распахивают? Им постороннее участие нужно. Вот и этому поедателю говн твое участие было необходимо.
- Мерзость-то какая, — пробормотал Володя.
- Это Нью-Йорк, как ты хотел, — усмехнулся Давид.
Впрочем, с чем-то подобным Володя, пусть и не напрямую, но сталкивался. В Париже ему рассказывали про определенную категорию субъектов мужского пола, которые промышляют в борделях. Им очень важно слизать свежую сперму с животика женщины. Их называют, кажется «супье». На какие только хитрости не идут супье, чтобы заполучить желаемое. Впрочем, в этот вечер не хотелось думать ни о чем подобном.
С пролетарской решимостью Володя втянул в ноздри марафет. Череп обожгло холодом, заболели ноздри.
- Хорошо, Володенька? — подмигнул Бурлюк.
Неожиданно Володя подумал, что Давиду — парню, в общем-то, по-девичьи красивому, знавшему это и намеренно напускавшему на себя свирепость, подошла бы фамилия Ди Каприо. Поэт покачал головой. Он уже привык, что после приема марафета первые мысли представляют собой очевидный бред.
- Скоро домой-то? — спросил Давид.
- Да нет, — улыбнулся Маяковский. — Виза моя еще через полгода закончится. ну, а так — месяца через два выдвинусь.
- А то насовсем оставайся, — вдруг сказал Бурлюк.
- Ты в своем уме, Давидушка? — помрачнел Володя.
- А чем тебе у нас-то плохо? Жить-то в Штатах можно. Наших много. Большинство тебя любят. Для парня, который перешел мексиканскую границу в городке Ларедо, ты делаешь охуительную карьеру. Кстати, сколько у тебя было долларов в кармане?
- Шестьсот, — мрачно сказал Маяковский. — Ну, чуть больше.
В Париже, который Володя посетил перед отплытием в США, его обчистили. Помогли люди из советского посольства и Госиздат, оперативно отстегнувший щедрый аванс за собрание сочинений.
- Такими темпами ты миллионером станешь. Я тебе точно говорю.
- Хватит нести хуйню, Давид. Я дома нужен.
- Я и сам за революцию. Я здесь за нее жопу рву, Володя, не подумай. Но, блядь, не нравится мне этот ваш Сталин. Хуйло он.
- Язык-то прикуси.
- Да ладно, все свои, — поморщился Бурлюк. — Можешь мне не верить, но страшные дела скоро в России-то начнутся.
- Гражданская-то прошла уже. Спокойно теперь живем.
- Эти люди так просто не уймутся, Володя. Им еще кровь понадобится. Помяни мои слова. Страшные времена настают…
- Что за удовольствие каркать?
- Ладно, делай, что хочешь, Володя, — сказал помрачневший Бурлюк. — Но подумай над моими словами. Кстати, я тут пригласил на нашу вечеринку девушку одну. Большая твоя поклонница.
- Хороша?
- Ты не поверишь, старик, охуительно хороша. Элли зовут.
- По-русски хоть понимает?
- Все она понимает. Она тоже из наших. Лизой в России звали. А вот и она, кстати…
Улыбчивый, белозубый негр в ливрее и белых перчатках провожал к ним за столик хрупкое создание — миниатюрную блондиночку в легком цветастом платьице.
- Хэллоу! — сказала девушка и тут же протянула Маяковскому руку. — Я — Элли.
- Володя, — сказал поэт, чувствуя, как кружится голова, а то, что он иногда называл «облаком в штанах» становится твердым, как стальной буденновский клинок.
«А, может, действительно остаться?» — родилась шальная мысль
***
Краснодар, февраль 1926 г.
Хотя февраль не перевалил еще за середину, в южном городе жарило солнце, и стояла теплынь, какая в Москве редко случается даже в апреле.
Володя шел по главной улице городка, перекинув пальто через локоть. Кто-то из партийных товарищей, имена которых тут же вылетели из головы, все напрашивался понести за ним пальто.
- Оставьте, товарищ, лакейство, — сурово срезал его Володя.
Улица называлась Красной. Еще один из партийных пояснил, что так она называлась всегда, даже до революции. Так вот получилось.
Расположение духа у Володи в кои-то веки было хорошим. Наконец-то он перестал думать о Сережке Есенине, всего три месяца назад вздернувшемся в Ленинграде. То ли благодатный южный воздух гнал прочь плохие мысли, то ли распиздяйская атмосфера городка наводила на хороший лад.
А ведь покончить с собой Сергей, как оказалось, пытался не впервые. Он, выяснилось, и вены резал, и на рельсы трамвайные ложился, и (но это не проверено) из окна выбрасывался. Дурак, блядь.
Эти эпизоды можно было бы списать на пьянство и увлечение марафетом, если бы не слова некстати вспомнившегося американского извращенца, мистера Говно. Вроде, как и Есенин имел с ним дело. И действительно, это могло быть. Сергей побывал в Америке двумя годами раньше. Но связана ли встреча с американским говнюком и смертельный кошмар в гостинице «Англетер»? А если и связана, то неужели и ему, Володе Маяковскому осталось жить меньше двух лет?
Мысли были тревожны и иррациональны. Никаких разумных доказательств и логики в этих бредовых построениях не было, что, впрочем, не делало их менее убедительными.
Но здесь, в Краснодаре, жуткие мысли ушли на задний план сознания.
Горожане неторопливо прохаживались по улицам. Красивые дамочки (которых здесь оказалось великое множество) строили поэту глазки. Пылили извозчики. Автомобилей почти не наблюдалось. Навстречу поэту и партийным товарищам двигался разухабистый трамвайчик, за которым впритрусочку бежали многочисленные собаки. Другая свора собак двигалась навстречу трамваю. Это, совершенно определенно, была собачья свадьба. Возглавляла ее течная серо-бурая сучка, а за ней спешили разномастные псы: и лохматые дворняги, и болонки, и матерый фокстерьер, и колли. Самым близким к сучке был огромный черный, с белыми пятнами, пес. Он то и дело пытался оседлать барышню. Удалось ему это непосредственно на трамвайных путях. Вагоновожатый нервно зазвонил и остановил трамвай. Собаки, впрочем, не обратили на него никакого внимания.
- Кстати, в Америке сегодня праздник, — сказал Володя. — День святого Валентина. Считается днем влюбленных.
- Владимир Владимирович, вы уж извините нас за это безобразие, — забормотал тот из партийных, который все рвался понести пальто. — Работа по очистке города проводится. Но эти псы, будь они неладны, все время откуда-то берутся.
- А вы не извиняйтесь, — сказал Володя. — Очень хорошие собачки.
Сопровождающие недоуменно переглянулись.
…Принимали в Краснодаре на редкость хорошо. Аплодисментами взрывался и кинотеатр «Монплезир» и актовый зал пединститута. Отпускать не хотели, вызывали на «бис». Потом направились в ресторан. В гостиничном номере Володя оказался только за полночь. Партийные осторожно намекали, что могут направить в его апартаменты кого-нибудь из местных дамочек. Однако Володя отказался. Во-первых, женщин он всегда подбирал себе сам. А, во-вторых, в кои-то веки, впервые за несколько недель хотелось написать стихотворение. Тем более, что кошмар, связанный с Есениным, кажется, ушел в прошлое. Хотелось как-то излить на бумагу всю эту веселую весеннюю сутолоку, балаганную жизнерадостную атмосферу города, в котором даже собаки ебутся весело.
Получалось против ожидания плохо. Если образы в голове стояли яркие, сочные, рельефные, то на бумаге… Что-то не получалось, чего-то Володя не мог ухватить. Хотя описание луж, вроде, удалось. А потом понесло про собак… Написав чудовищные, совершенно неудовлетворительные строки: «Это ж не собачья глушь, А собачкина столица», — Володя понял, что с этим опусом надо заканчивать.
- Расслабился ты, товарищ Маяковский, — произнес Володя вслух. — Где твоя злость, где пафос?
В дверь вдруг постучали.
- Кто? — рявкнул Володя.
- Товарищ поэт, — донесся взволнованный голос гостиничного портье, — там вас к телефону.
- Что? Кому я понадобился среди ночи?
- Не знаю, товарищ поэт! Из Америки звонят.
«Давидка! — вспыхнуло в мозгу. — Что-то с Бурлюком случилось! Или с Элли!»
Но звонил вовсе не Бурлюк.
- Здравствуйте, Владимир Владимирович. Мердок беспокоит, — Вкрадчивый голос мистера Говно раздавался очень близко, как будто не пересек океан по тысячам километрам проложенных по дну медных кабелей. — Я очень рад, что вы аккуратно выполняете условия нашего соглашения.
- Это вы о чем? — Володя ощутил, как спина покрывается капельками холодного пота.
- О стишке вашем. В самый раз, в самый раз! Примерно это и имелось в виду. Продолжайте в том же духе.
«Как он мог об этом узнать?» — подумал Володя. Страх был липок и гадок.
- Я всегда знал, что мы с вами сработаемся, — продолжал мистер Говно.
- Что вы сделали с Сергеем? — спросил Володя.
- Мы? — удивился собеседник. — Бросьте! Насколько мне известна судьба господина Есенина, он сам убил себя.
- Но…
Впрочем, в трубке уже раздавались короткие гудки.
Володя швырнул на стойку рубль чаевых и побрел обратно в номер.
Кошмар, как оказалось, возвращался.
***
Владимир, июнь 1927 г.
Володя не искал встреч с Горьким. Поэт знал, что живой классик его недолюбливает. Более того, именно он нашептал в свое время Троцкому, что, дескать, революционность Маяковского происходит не от классового чутья, а исключительно из индивидуализма.
Володя со своей стороны считал почти все, созданное Горьким после революции, исключительной ерундой. Ну, кому, спрашивается, в годы великих строек и индустриализации нужны все эти купеческие страсти, будто сошедшие с замшелых пьесок Островского? Володе даже казалось, что классик, пользуясь своим привилегированным положением, пропихивает собственное старье, которое не то, что не прошло цензуру, а которому было банально отказано в публикации по причине того, что все написанное — очевиднейшая, скучнейшая чушь.
По окончании выступления во Владимире один из местных партийных товарищей сообщил Володе:
- А ведь Горький в городе? Не угодно-с встретиться?
Сто процентов, что до революции этот партийный был каким-нибудь половым в трактире.
- Угодно, — ответил Володя.
…После вспышек и митинга для трудящихся в местном театре, Володя и Горький направились в бильярдную, которую по такому случаю совершенно очистили от прочих посетителей.
Горький много курил, выглядел дурно. Усы его были частично седы, частично покрыты изжелта-бурым табачным налетом. Часто он кашлял в платочек. Володя, человек от природы мнительный и чистоплотный, углядел в платке кровавый сгусток и решил по возможности не прощаться с Горьким за руку.
Классик, как очень скоро выяснилось, играл в бильярд отвратительно. Вернее, совершенно не умел катать шары. Взгляд Горького был пуст и мутен. Володя видел многих талантливых людей. Их глаза, как правило, блестели, горели мыслью. Но не у Алексея Максимовича. Если там что-то и горело, то уже давно и основательно потухло.
Разговор шел скучный. Вокруг постоянно вертелись какие-то люди. Среди них наверняка были и соглядатаи. А то единственное, что хотел Володя спросить у классика, посторонних ушей не требовало.
В какой-то момент Горького стал сотрясать особо сильный приступ кашля. Он замахал рукой и сказал:
- Я пойду, пожалуй, свежего воздуха глотну.
На неверных, слабых ногах Горький вышел на веранду, откуда открывался потрясающий вид на реку и соборы.
Володя огляделся. Сейчас их, вроде бы, не подслушивал.
«Ну! Давай!» — подстегнул он сам себя.
- Алексей Максимович, я вот, что хотел спросить…
Горький уныло и тупо посмотрел на него.
- Вы, когда были в Америке, не встречали, случаем, человека по фамилии Мердок?
Наконец-то в глазах живого классика промелькнуло что-то человеческое. Хоть какая-то эмоция. И этой эмоцией был ужас.
- Нет, — ответил Горький. — Не встречал.
Володя знал, что классик лжет. Но поделать с этим ничего не мог.
«Почему он врет? И откуда ужас?» — думал поэт.
Ответа на эти вопросы не было.
***
Москва, апрель 1930 г.
Неприятности начались уже с утра.
Проснулся Володя от нестерпимой вони. В его маленькой квартирке в Лубянском проезде разило перебродившим навозом.
Володя всегда был патологически чистоплотен. Мыл руки после каждого рукопожатия. Лестничных перил, дверных ручек и кнопок в лифте касался только через ткань. От откровенной навозной вони его мутило.
Зажав нос платком, он шагнул к окну. Однако на улице, против ожидания было тихо и сыро. Следов крушения золотарской телеги видно не было.
Впрочем, вонь от этого обстоятельства отнюдь не уменьшалась.
- Ну, и что это все значит? — пробормотал Володя.
Неожиданно в квартире раздался странный звук. Казалось, будто протек кран, ранее долгое время бывший засоренным. Володя знал, что никаких кранов в жилой комнате не было. Однако звук исходил именно отсюда.
Спустя мгновение он увидел и содрогнулся не столько от ужаса, сколько от омерзения.
Бурая, зловонная струя стекала с потолка, рушилась на ковер, разлеталась отвратительными брызгами.
- Ёб вашу мать! — произнес Маяковский, перебарывая судорогу гортани.
Он бросился в уборную за тазиком. Подставил под струю.
Говно с потолка текло неравномерно. Штукатурка от влажности расслоилась, и Володе казалось, что прямо на потолке образовалась жопа, которая занимается тем, что…
«Хватит!» — приказал он себе.
Наскоро одевшись и зажав нос платком, Володя направился к соседям сверху. Принялся молотить по деревянной двери кулаком.
- Откройте! — кричал он. — У вас канализацию прорвало. Откройте!
За дверью не раздавалось ни звука.
- Черт бы вас побрал! — закричал Володя, выведенный из равновесия.
Следовало что-то предпринять. Наверное, позвонить коммунальщикам. Но какой у них номер телефона?
- Блядь, блядь, блядь! — нервничал поэт.
Телефон зазвонил, едва поэт переступил порог своей квартиры.
- Владимир Владимирович? — осведомился из трубки ехидный голос с еле уловимым акцентом. — Мердок вас беспокоит. Помните меня?
- Ну, здравствуйте, Мердок, — сдавленно произнес Володя. — Конечно, помню.
- Я звоню вам с неприятным сообщением. Вы не выполняете условия нашего договора
- Мердок, о чем вы? Разве вы это серьезно?
- Перестаньте валять дурачка, Владимир Владимирович. Свою часть соглашения я выполняю безукоризненно. Вы же — откровенно манкируете. Больше, чем за год, ни одного плохого стиха не написали. Хотя, казалось бы, что может быть проще?
- Послушайте…
- Нет это вы послушайте, — прервал мистер Говно. — Я знаю, что с вами сейчас происходят события не самого приятного свойства. Дальше будет хуже, товарищ поэт. Советую образумиться. Пока события не приняли роковой оборот.
- Гибель Есенина — ваших рук дело? — спросил Володя.
Но ответом были короткие гудки.
Хуже всего оказалось то, что с каждым коротким гудком из телефонной мембраны толчком выплескивалась зловонная и вязкая бурая жижа.
Зажав рот тыльной стороной ладони, Володя помчался в уборную.
***
На вечеринке у Катаева Володя понял, что сходит с ума.
В темноте сидел хозяин квартиры, писатель Катаев, Вероника, ее муж Яншин и человек восемь мхатовцев. Впрочем, «человек» — очень громко сказано.
Сейчас Володя видел, что людьми мхатовцы совершенно точно не являлись. Это были огромные, бурые скульптуры из говна, местами окаменевшего. Вместо лиц были устрашающие маски, с выступами и дырами. Там, близ этих дыр, кал был мягок и даже жидковат.
Хозяин — Валентин Катаев — тоже неожиданно превратился в говночудище. Володя опознавал его только по забавному турецкому халату, тоже, впрочем, основательно заляпанному нечистотами.
Яншин — муж Вероники — истекал зловонными струями. Черты его лица терялись за этими потеками. Хотя и лица как такового не было. Лишь дырявая корка говна.
Вероника — она-то, как ни странно, сохраняла человеческий облик. Володя узнавал ее милое лицо, ямочки на щеках, когда она улыбалась. Когда-то эти ямочки и свели с ума пролетарского поэта. Но сейчас она отводила от Володи взгляд. Пошлый говнюк Яншин лапал ее своей бурой ручищей и на рукаве Вероникиной кофточки оставались зловонные потеки.
Богема веселилась. Однако Володя не мог разобрать ни слова.
- Пук, — веско и с театральным апломбом, сказал один из мхатовцев. — Пук. Пук. ПУК! ПУК!!!
Артисты разразились смехом, который был похож на коллективное газоиспускание в лагере махновцев.
Смеялась и Вероника. Звонким, колокольчатым смехом. И разрывала Володе сердце.
Кто-то из мхатовцев склонился над Володей и принялся издавать ротовым отверстием звуки рвущейся ткани.
«Этого нет на самом деле, — понимал Володя. — Это помрачение рассудка. Но что делать? Что?»
- Не обращайте внимания, — сказал он мхатовцу, выдавив натужную улыбку. — Я… я не очень хорошо себя чувствую. Вы веселитесь… Веселитесь.
Артист издал длинный бздех. Коричневая жидкость полетела на обои за Володиной спиной.
Володя достал ручку, вырвал из блокнота листок бумаги.
«Вероника! Давайте уйдем!» — вывел он и протянул листок бумаги ближайшему говну.
- Передайте Полонской, пожалуйста!
Говно что-то булькнуло, из ротового отверстия выплюнулась тонкая фекальная струйка.
Когда записка дошла до адресата, Вероника развернула ее с кислым лицом. И тут же принялась писать ответ.
«Разве вы не видите, что я с мужем?» — прочел Володя на испачканной бумажке.
«Он не муж ваш, — решительно вывел Володя. — Он говно».
Ответ пришел вскорости. Вместо чернил на бумаге была бурая, комковатая субстанция. Она образовывала беспощадные буквы:
«Протрезвейте, Маяковский!»
Избегая рукопожатий, Володя направился к выходу.
***
По двери стекали бурые, медленные потоки говна.
«Дверь истекает говном, будто кровью», — тут же принялся Маяковский комбинировать слова и образы. Но образ покажется читателям неправдоподобным. К тому же он был настолько плох, что даже Мердок им побрезгует.
За дверью надрывался телефон.
Не разуваясь, Володя миновал прихожую и взял трубку.
- С огорчением вынужден констатировать, Владимир Владимирович, что вы не спешите выполнять условия нашего джентльменского соглашения, — раздавался из трубки вкрадчивый голос Мердока. В этот раз он даже не позаботился представиться. — Боюсь, что настала пора переходить к решительным действиям.
- Подождите, — сказал Володя. — Я напишу. Я все напишу.
- Ну, и до какой поры мне прикажете верить вам на слово, товарищ Маяковский? Вы жутко необязательный тип.
- Дайте мне время…
- У вас были годы и месяцы времени. Вы их не использовали. Могу дать вам время до утра.
- Да, — сказал Володя. — Да. Да. Я напишу.
- Смотрите, Владимир Владимирович. Это было последнее предупреждение.
Володя прикрывал ту часть трубки, где скрывался микрофон, платком, однако мистер Говно, похоже, решил поиграть с ним. Струйка полужидкого дерьма выплеснулась из верхней части трубки и забрызгала поэту ухо.
«Ладно, товарищ Маяковский, сохраняй спокойствие, — приказал себе Володя. — Нужны этому типу говенные стишки, он их получит. Действительно, чего уж проще — взять, да и написать тупое, публикабельное говно. Делов-то».
Володя закурил, открыл стол, в котором лежала стопка писчей бумаги и, с недавних пор, револьвер. Достав бумагу, вдруг содрогнулся от омерзения. Листов, как таковых, не было. Вместо них лежали тонкие, будто на заводских валиках прокатанные навозные лепешки, аккуратно и ровно обрезанные по краям.
Маяковский встал из-за стола и бросился в прихожую, где в кармане плаща лежала початая бутылка водки.
«Так вот почему Сергей перед смертью кровью писал, — вдруг понял Володя. — Я-то, дурак чванный, полагал это идиотской декадентской бравадой. А чем еще по говну писать-то?»
То же самое мгновенное озарение принесло с собой и понимание другого факта. Старый памфлет Горького не просто так назывался «Город желтого дьявола». Теперь-то было понятно, кого Алексей Максимович имел в виду.
***
- Маяковский, вчера вы были просто несносны, — Вероника стояла посреди комнаты, не обращая внимания на говенные лужи, с которыми Володя уже и не пытался бороться.
Полонская была прекрасна. Прекрасна не только своей хрупкостью, гармонией черт лица и телесным строением. Нет. Она еще не стала говном.
В которое превратилось уже, кажется все вокруг. Стены дома в Лубянском переулке, будто сложенные из окаменевшего навоза. Стол, стул, умывальник. Даже зеркало на стене теперь представляло собой размазанные по стене шероховатые фекалии.
Говно было и на улице. Шли говнопешеходы. Работали говномагазины, говнолавки и говнотрактиры. Даже огромное здание на площади, принадлежавшее когда-то страховому обществу, являло собой огромную, оплывающую кучу экскрементов.
Володя уже и про себя сомневался. Может, и он за ночь стал… таким же?
Ночь прошла бесплодно. Ничего написать так и не удалось. Хотя казалось бы… Писать говно — совсем, казалось бы, не сложно. Но сделать это говно публикабельным, удовлетворительным для многочисленных редакторов (прекрасно понимающих низменную суть написанного), соответствующим формату и цензуре — все это для обессиленного разума задача совсем не простая.
И вот среди заскорузлого, зловонного дерьма появляется легкая и воздушная Вероника, с которой Володя до сих пор общается на «вы», хотя чего только между ними уже не было.
- И почему вы молчите, Маяковский?
- Я молчу, потому, что признаю вашу правоту, Вероника.
Он хотел закурить, но папироса оказалась палочкой засохшего навоза.
- Давайте уедем, — хрипло произнес Володя.
- Куда?
- На юг. Там есть прекрасные места…
«…может быть, еще не тронутые говном…»
- Вы бредите, Маяковский. У меня — театр, муж…
- Да в жопу ваш театр! — взорвался Володя. — Говно это, а не театр.
- Что вы…
- И муж ваш — тоже говно!
- …говорите такое? Вы никак пьяны?
- Я зайду в ваш театр, я скажу, что вы не придете туда. Никогда. Все! Останьтесь со мной!
Володя забегал по комнате. Наверняка, Вероника думала, будто он нервничает. Так оно, конечно, и было. Но помимо этого Володя еще и уворачивался от говна, которое по-прежнему капало с потолка.
- Маяковский, миленький, поймите. Я люблю вас. И я буду с вами. Но и мужа… Мужа я — тоже люблю!
- Да он мизинца вашего не стоит, муж этот ваш! Неужели вы не видите? Останьтесь, Вероника! Хотите, на колени перед вами встану? Я, великий пролетарский поэт! Кого вы выберете? Скомороха этого? Или, все-таки, меня?
Повисла пауза. На глаза Володе навернулись слезы. Вероника могла подумать, что Володя плачет от любви к ней. Отчасти это так и было. Но имелась и вторая причина — глаза невыносимо резало.
- Я все-таки схожу на репетицию, — продолжала Вероника. — Потом домой схожу. С Яншиным поговорю. Вещи соберу. И к вам перееду…
- Сейчас же, — прохрипел Володя. — Или никогда. Я не доживу до вечера, поймите же…
- Да вы разве заболели, Маяковский. Вы кажетесь здоровым мужчиной.
- Я не здоров. Я очень не здоров. Если вы пойдете на репетицию, то можете не возвращаться. Нет, вы не понимаете. Не понимаете… Да хотя что я с вами разговариваю?
Он решительно вышел из комнаты, захлопнул липкую говнодверь. Полонская рвалась наружу, но Володя был. разумеется, сильнее. Он нащупал в кармане говноключ, вставил в говноскважину. Как ни странно, запереть Полонскую удалось.
- Маяковский! Немедленно! Немедленно откройте дверь! Я кричать буду! На помощь звать!
- Зовите…
- Мне же на репетицию!
- Тут человек пропадает, а вы со своей блядской репетицией.
- Маяковский, вы несносны! Подождите до вечера!
- Все понятно. Сраный театр вам важнее жизни мужчины, который вас любит.
- Да нет же, не важнее… Но… Да откройте же дверь!
«Как ей объяснить? — подумал Володя. — Как? Заключить ее в объятия? Повалить в говнокойку? Да, наверное, так. Или все-таки на говновокзал, купить в говнокассе говнобилет и сесть на говнопоезд в Говносочи?»
Володя открыл дверь. И застыл на пороге.
Вероника уже не была прежней. Пока она была взаперти, ее тоже постигла трансформация. И теперь Вероника представляла собой смрадную движущуюся статуэтку, нелепую пародию на себя прежнюю, с навозными буграми и дырами на голове.
- Пук! — издавала звуки Говновероника. — Пук! Пук! Пук!
Не надо было много ума, чтобы понять: ей нужны деньги на такси. Володя запустил руку в карман и извлек двадцать говнорублей.
Говновероника схватила их, послала воздушный говнопоцелуй и уцокала говнокаблучками по говнолестнице.
Володя смотрел ей вслед и понимал, что жизнь утратила смысл.
Он нацарапал на раскатанной навозной лепешке записку и достал из говноящика говностола говнопистолет.
«Как из говна пуля, — вспомнилось детское присловье. — Интересно, получится ли застрелиться из этого? Вот и проверим, товарищ Маяковский. Как говорится, жил грешно и сдох смешно».
Он пошире раскрыл рот, стараясь не касаться говнодула, вдавил спусковой говнокрючок.
Раздался говновыстрел.
***
Остров Капри, апрель 1930 г.
- И все-таки, Федор Иванович, ты неправ, — сказал Горький, бросая в пепельницу непотушенный папиросный окурок и потирая бурые от никотина усы. — Я тебе мемуары написал, а ты, значит, скаредничаешь. Бог велел делиться.
- Так вы, большевики, в Бога-то не верите, — басовито хохотнул Шаляпин.
- Это я-то большевик? — нахмурился Горький.
- А кто, Леша? А что до мемуаров… Так и не отрицаю я, что тобой они писаны. Только ты так глубоко копнуть мог. Только ты…
- Ну?
- Так денег-то от них — с гулькин нос. Вот подожди, американцы переведут, вот тогда — деньги будут. Да что там деньги? Деньжищи!
- А если я раструблю, что это я писал-то? — прищурился Алексей Максимович.
- А оно тебе надо? Ты же у нас писатель, новым режимом обласканный. А я — пес паршивый, эмигрант по политическим мотивам. Сам же себе могилу и выроешь…
- Хм, — произнес Горький, про себя думая: «А ведь прав, чертовски прав паршивец. Не подкопаешься…»
Федор Иванович прошел к краю террасы, с которой открывался живописнейший вид, повел рукой и грохнул профундическим басом:
Люди гибнут за металл, за металл…
Сатана там правит бал…
Пел Шаляпин настолько оглушительно, что Горький не сразу понял, что вот уже битую минуту ему силится что-то сказать портье импозантного отеля «Квизисана».
- Синьор Горький! Вас к телефону!
- Кому это я понадобился? — заворчал Алексей Максимович, поднимаясь из плетеного кресла.
Звонили наверняка из России. Может быть, кто-то из правительства. Это был какой-то условный рефлекс, но Горький боялся этих людей. И при общении с ними, даже по телефону, принимал пришибленный вид — горбился, имитировал шаркающую походку. Не грех было и покашлять.
- Горький у аппарата, — произнес Алексей Максимович.
- Очень рад слышать вас, дорогой писатель, очень рад! — раздался из трубки вкрадчивый голос. — Не устаете вы меня радовать. Это Мердок, если не узнали…
- Вас не узнай, попробуй, — кисло морщась, сказал Алексей Максимович.
- Хе-хе, — засмеялся Мердок. — Приятно иметь дело со старыми друзьями. А я, между тем, звоню печальную новость сообщить. Маяковский застрелился.
Горький вдруг закашлялся. Кашель был отнюдь не притворный.
- Как? Вы серьезно? — спросил Алексей Максимович больше, чем через минуту, промокая усы платочком.
- Серьезней не бывает. И, между нами, Алексей Максимович, с ним тоже джентльменский договор имелся.
«Да знаю я!» — порывался сказать Горький, но сдержался.
- А он исполнением-то манкировал. Ну, и… Хотя, конечно, не стоит связывать эти факты между собой.
- Конечно, не стоит, — мертвым голосом согласился Горький.
Повесив трубку, он немного постоял, глядя на ставший уже привычным итальянский вид — холмы, море, кораблики, рощи вечнозеленых деревьев. Однако примелькавшийся пейзаж наливался новыми красками.
«Как же жить-то хорошо!» — подумал Горький.
Хотя о своем договоре он не беспокоился. Вот уже почти десять лет писал он масштабный и нескончаемый труд, под названием «Жизнь Клима Самгина». Заканчивать его при жизни Алексей Максимович не намеревался. Повелитель говна был пока что доволен.
«Ну, и слава Богу!» — подумал Горький и направился обратно — к пройдохе Шаляпину.