Амур Гавайский : Фея Мальборо и Беломорыч

08:57  25-04-2004
Я плохо помню, как родился, зато отлично помню, как меня несли домой: очень трясли, и было холодно. На моём лице лежал здоровенный кусок белого вафельного полотенца, и меня это несколько раздражало.
Вот, наконец, принесли и положили в довольно просторный жестяной таз. Я тут же согрелся и заснул.
Проснулся от шума. Галдели соседи по коммуналке, у них тоже был «день рождения».
- Ну, давайте, ёпть, ещё по одной. Миша, наливай уже.
- Ой, я на юбку пролила.
Соседи дружно заржали.
- Толик, сходил бы к НИМ, чтоб не шумели так, – это была мама, голос был грустным и измученным – у нас же ребёнок маленький.
Кто-то недовольно проскрипел стулом в углу. Я понял, что это был отец, и ему совершенно не хочется идти скандалить к соседям, а они всё не унимались:
- Миша, ёпть, на хуй ты гитару через весь город волок, спой уже!
Девица, которая «пролила себе на юбку», тоже стала уговаривать:
- Мишка, Мишка, где твоя улыбка…
- Нальёте ещё - спою, – отвечал польщённый уговорами Миша.
Неожиданно комната стала наполняться диким скрежетом. Сначала его было немного, потом - всё больше и больше, и я подумал, что жизнь моя кончается, и даже закрыл глаза.
Жизнь моя не кончилась, просто по нашей улице проехал трамвай. Когда скрежет, наконец, затих, я услышал удивительно приятный звон, он исходил от стаканов, стоящих в нашем самодельном буфете. Это было так красиво, что я тут же уснул. Проснулся от того, что соседский Миша, наконец, запел из Клячкина:

Опять весна, и талая земля
Послушно пьёт растаявшую зиму
И в белый пух одеты тополя,
Мильёны раз всё та же пантомима

"А что, неплохо, - подумал я, - но немного грустно", - и тут же заснул.
Проснулся я от странного запаха - терпкого, манящего, глубокого.
Мой таз стоял теперь очень высоко, прямо на столе, и я, наконец, мог видеть «нашу комнату» - узкую, длинную, забитую до отказа всякой всячиной. Самым красивым предметом в комнате была стройная печка. Грубовато выкрашенная в зелёный цвет, она напоминала дорическую колонну, в основании которой пристроилось уютное, обрамлённое матово-чёрным чугуном отверстие, из которого весело струился рыжеватый свет.
Напротив печки, на маленькой, тоже самодельной табуретке, неудобно скрючившись, сидел мой отец. Одет он был в «побитую» молью дряблую майку и новые чёрные трусы из маслянистого сатина, на плечах кособоко накинут пиджак, украшенный ромбиком «Высшее образование».
Я смотрел на его никогда не видевшие солнца бледные питерские колени, и мне казалось, что он медитирует, судя по сосредоточенному, почти мрачному выражению лица. Нет, он просто курил, время от времени подбрасывая в чугунный, обласканный пламенем рот нашей печки мелкий мусор и куски плотной коричневой бумаги – остатки принесённого из прачечной свёртка.
Рядом с печкой стоял накрытый пожелтевшей газетой сундук допотопного радиоприёмника «Латвия», на крышке которого разместилась стая слоников: одни меньше, другие больше, некоторые - с обламанными хвостами. Из зарешёченных динамиков "Латвии" доносилось приглушённое гудение и другие шорохи вселенной. В какой-то момент из них вдруг выделился спокойный женский голос, который стал вежливо с нами прощаться: "До новых встреч в эфире, с вами была Ципора Таль из Вашингтона, всего доброго"...
Завороженный, я смотрел на фиолетовый дым (именно он, я был уверен, испускал столь упоительный запах). Собственно, дым был двух видов: один - исходящий от отцовской папиросы, украшенной на конце дорогим светящимся рубином. Этот дым был изящно волнообразен и имел насыщенно фиолетовый оттенок.
"Как столь агрессивно оранжевое может рождать такое мягкое и синее?", – думал я, наблюдая, как две сине-фиолетовые ленточки, играя и переплетаясь но не теряя друг друга из вида, перемещаются в пространстве, а затем безрассудно смело ныряют в оранжевый рот печки.
"Оранжевое, затем фиолетовое и снова оранжевое...", - думал я, а тем временем, изо рта у отца вырвался другой дым. Он был светлее, чем тот, от папиросы, и был похож на паровозный выхлоп. Вырвавшись из отцовского рта, он нещадно ломал продолговатые фиолетовые узоры; всё мешалось в одну кучу, в одно облако, способное, как мне казалось, заполнить всю комнату. Однако этого не произошло: оранжевый рот затянул облако в себя.
Восхищённый, я опять заснул. Во сне меня кормили, и это было совершенно восхитительно. Много лет я искал похожее ощущение в жизни, но тщетно…
Проснувшись много позже в полной темноте, я не на шутку испугался и готов уже был заплакать, но где-то сбоку загорелся огонёк, стало светлее, и я увидел бабушку. Облокотившись на стенку, она стояла на продавленной тахте, держа в одной руке горящую очень ярко «хозяйственную» спичку, толстую и длинную, а в другой - старую тряпку:
- Га-а-а-а-дость какая, – незлобно шептала она, сосредоточенно рассматривая стенку, по которой, по идее, ползали клопы, которых я, впрочем, так тогда и не увидел.
Наши соседи тоже не спали, и я услышал голос «облитой» девицы:
- Миша, ты меня хоть немножечко любишь?
Миша довольно долго не отвечал, видимо, собирался с мыслями, потом высказался довольно резко:
- Ляж и усохни.
- Чтоб они сгорели, – тихо сказала бабушка то ли о клопах, то ли о соседях, потёрла ещё раз тряпкой стенку и задула спичку.
Я остался совсем один и всё думал, плакать мне или подождать дальнейших событий, и тут вдруг ещё раз зазвенели стаканы. Я ожидал мерзкого трамвайного скрежета, но его не последовало. Вместо этого комнату заполнил мягкий зелёный свет, и я был крайне удивлён, не увидев в ней ни печки, ни приёмника "Латвия", ни бабушкиной тахты. Лишь мой просторный таз плавно покачивался в фиолетовых облаках.
"Эфир", - подумал я и увидел, что в мой таз заглядывает небритая, но добрая физиономия, чем-то напоминающая хэмингуэевскую.
- Вы кто? – испуганно спросил я.
Физиономия улыбнулась, обнажив жёлтые, как газета на «Латвии», зубы:
- Не дрейфь, это я, Беломорыч. Пришёл тя с днём рожденья поздравить, – ко мне потянулась украшенная бледно-синими татуировками здоровенная ручища.
Беломорыч искренне и по-доброму тряс мою руку, от него исходил приятный терпкий запах отцовской папиросы, который я тут же узнал и успокоился. Беломорыч, продолжая улыбаться, приподнялся над тазом и неспешно закурил. Был он небрит, сед и крепок, пострижен очень коротко. Добротная тельняшка (синие полоски на белом) была очень ему к лицу.
Я стал рассматривать его татуировки - многочисленные синие линии, словно речки на карте, а посередине - красная звёздочка.
- Москва, – угадал мой вопрос Беломорыч и рассмеялся – вот вырастешь большой и поедешь туда учиться, там же и загремишь.
- Куда загремлю? – не понял я.
- Куда? – рассмеялся Беломорыч – А вот куда! - и он ткнул чёрным ободком ногтя в верхний правый угол своей татуировки - туда, где одинокая синяя ленточка впадала в такое же одинокое синее море.
- Далеко от Москвы, – вздохнул я.
- Далеко, – деликатно кашлянул Беломорыч – а всё-таки - Россия. Природа там - загляденье, вечерами тишина-а-а-а, только ветер гудит в проводах, про это даже песня есть. Сидишь себе на нарах - тепло, уютно, пахан сахар раздаёт, а под матрасом - письмо от мамы…
Беломорыч так красиво рассказывал, что я тут же всё это представил и решил, что обязательно «загремлю», когда вырасту большим.
- Правильно, – ещё раз угадал мои мысли Беломорыч – только кури "Беломор". Если будут предлагать «Приму» или, там, «Аврору» - не отказывайся, хотя и гадость это, но покупай только «Беломор», деньги у тя всегда на него будут, это я те обещаю.
Неожиданно Беломорыч оборвал свою речь и прислушался. Я тоже прислушался: откуда-то сверху появились «шорохи вселенной».
"Это Ципора Таль из Вашингтона, - подумал я, - сейчас будет «всего доброго, и до встречи в эфире»", - но ошибся.
Перед моим тазом вдруг появилась настоящая фея, одетая в изумительно белое платье и красный треугольный плащ. Два золотистых льва поддерживали её корону, а под ними чёрным по белому светилось: "Marlboro".
Фея плыла ко мне по зеленоватому эфиру и улыбалась.
"Мальборо", - прошептал я и чуть не заплакал от восторга.
Беломорыч отреагировал совершенно по-другому: он встал вдруг во весь рост, злобно сжал кулаки и, не вынимая папиросы изо рта, сплюнул в сторону:
- Парву, как пить дать, парву.
Был он ширше в плечах и крупнее, но куда ему до феи Мальборо, с её короной и львами, закованными в тугой пластик... Она расхохоталась ему в лицо и, осыпав нас золотисто-табачными звёздами, подлетела совсем близко к моему тазу:
- Расти большой, и я приведу тебя в страну, где нет трамваев.
- Нет трамваев? – восхитился я, вспомнив ужасный скрежет.
- Есть в Сан-Франциско, но это просто декоративное, а так - нет. Там все ездят на машинах в офисы с секретаршами, а потом – домой, к своим женщинам.
- Но у него НИКОГДА НЕ БУДЕТ СЕКРЕТАРШИ! – выкрикнул Беломорыч и судьбоносно ударил коленкой в таз, отчего тот заунывно звякнул.
- ЗАТО У НЕГО ВСЕГДА БУДУТ ЖЕНЩИНЫ! – ответила фея и ударила в мой таз.
- НО ОНИ БУДУТ УХОДИТЬ, – не сдавался Беломорыч.
- УХОДИТЬ, НО ВОЗВРАЩАТЬСЯ, – расхохоталась фея звонко - стучаться в дверь по вечерам, кидать камешки в окно, писать глупые письма, находить забытые номера телефонов и просто сталкиваться на улицах.
- А как это - женщины? – спросил я, понимая, что говорю глупости.
- Это очень приятно, это - как когда тебя кормят во сне.
Я тут же решил не «загреметь» после обучения в Москве, а уехать в страну феи Мальборо, где нет трамваев.
Беломорыч сразу это понял. Он молча отошёл от моего таза и отвернулся, чтобы смахнуть украдкой слезу. Мне стало жаль его, седого и доброго:
- Я никогда не забуду тебя, Беломорыч, всегда тебя буду вспоминать.
Он, не поворачиваясь, отмахнулся.
- Я буду помнить тебя, как отца, – неожиданно вырвалось у меня, и я тоже заплакал.
Слёзы жгли мои глаза, и я уже ничего не видел - ни феи Мальборо, ни своего таза, ни зелёного эфира...

Моя память вырубилась полностью на несколько лет. Следующие воспоминания связаны уже с переездом на «новую квартиру». Отец к тому времени ушёл от нас, остались только мама и бабушка. Я помню, как в первый раз вышел в «новый двор», было мне уже лет шесть, а то и больше.
Вокруг неуютно торчали новостройки. Я стал бродить вокруг дома, пока не натолкнулся на футбольную площадку. Там сидели взрослые пацаны, они тут же меня для проверки отколошматили. Я честно пытался дать сдачи, и в итоге мы помирились.
- Ну чо, Амур, закурим? – спросил меня самый старший, ловко вытащив «жирный» хабарик из-за уха.
Я неопределённо пожал плечами…

Амур Гавайский апрель 2004