Арлекин : Некродзен
09:44 07-07-2010
I: Всё классно.– Знаешь, я действительно всегда в глубине души знала, что эта долина бесконечна. В сущности, по-другому и быть не могло. Когда спускаешься с холма, она совсем не кажется такой уж большой. Потом, когда мы занимались препродакшном, нельзя было и локоть в сторону отставить – обязательно ткнёшь кого-нибудь под рёбра. А лечь было и вовсе невозможно, я уж не говорю о том, танцевать, там, или, ну, устроить соревнование по прыжкам в длину, к примеру...
Я засмеялся.
– Но потом все легли. И всем замечательно хватило места. Да что там, всем было даже удобно! Пускай, мы и пластались в три ряда, но зато выспались прекрасно. Кстати, ты по мне не ходил, случайно, пока изнывал от одиночества?
– Извини.
– Что-о?
– Нет, ну правда. Я не могу быть уверен, ты же лицом вниз была, но… я за те дни, что вы дрыхли, успел всю эту лёжку вдоль и поперёк исходить. Так что не исключено, что я мог случайно… ты проверь, может, где на спине мой след отпечатался.
– Мерзавец.
– Давай, я гляну.
Я отодвинулся и, не отрывая задницы от пыльного грунта, отполз назад и задрал тебе майку. Твоя обнажённая костлявая спина была прелестна. Несмотря на всё, что происходило с нашими телами, ты не теряла своей сногсшибательной сексуальности. Всё дело в малюсенькой родинке слева от шестого позвонка – у меня просто слюнки текли от одного взгляда на неё.
– Ну что, есть? – спросила ты, повернув ко мне свой профиль.
– Смотря, что.
– А если несмотря ни на что?
– Тогда, смотря, как смотря. Ты очень соблазнительна отсюда.
Я ещё немного отодвинулся, не отрывая рук от твоей талии.
– И вот, значит, мы снова встали, – продолжала ты свою мысль, – и оказалось, что можем без особых проблем принять всю эту кучу гнили.
– Мне они тоже неприятны.
– Но они живые. Вот, где настоящий парадокс. Точнее, не парадокс, а… блин, этот нонсенс не оторвать от обыденности. Как об этом говорить?
– Как об уродстве. Это просто. Вот, смотри. Уродство – это ненормальность. Ненормальность – это исключение из правила. Хотя, нет, даже не так – это исключение из закона. Типа, вдруг на кого-то не действует гравитация. Тогда он урод – это определённо. В данном случае мы имеем зеркальное отражение такой ситуации. В цирке уродов любое правильное, симметричное или, что ещё хуже, привлекательное лицо выглядит нелепо и даже отвратительно. Особенно с точки зрения уродов. Очень конфликтное положение вещей. Потенциальная энтропия. Короче, я хочу сказать, всё, что здесь, всё, что с нами происходит – в высшей степени нормально. Было бы абсурдом, если бы эти, которые там ещё падают, разбивались и умирали. Хотя мы оба прекрасно видим, и слышим тоже, как они ломают себе кости при падении. Но ведь это же ничего страшного. Всё заживёт.
– Никак ты начал врубаться? Ничего себе! Ты не перестаёшь меня удивлять.
– Заметь, я даже не задаюсь вопросом, какая сила подняла их в воздух, и перенесла над холмами.
– Молодец. Горжусь тобой. До сих пор ты ни в чём так и не разобрался, и давно бы уже пора было прекратить все попытки. Молодец, что я могу сказать. Может, скоро и жить начнёшь в своё удовольствие.
– Это было бы круто.
– И не говори. Ну ничего. Завтра собрание, что-то будет.
– Собрание? А весь этот месяц что было?
– В общем, завтра распределение ролей.
– С ума сойти. Я так взволнован. Надеюсь, мне достанется главная.
Ты хихикнула и рывком опустила майку.
– Хватит светить всем мою спину. Кругом одни извращенцы.
– И зомби.
– А-а-а!!!
Мы снова посмеялись, вспомнив эту игру в тин-хоррор.
– Откуда ты всё это знаешь? Ты же ни с кем не общаешься.
– Это очевидно. Ты просто только начал врубаться во всю эту нормальность. Ещё не видишь закономерностей.
– Несмышлёныш.
– Да. Ты всегда умудряешься лучше меня подобрать к себе определение. Невероятно. Похоже, пустота в твоей голове может и пользу приносить. Прикинь, ты уже стал сверхчеловеком.
– Ха-ха.
– Ты иногда хочешь спать?
– Нет, даже не зеваю. Но устал, очень устал. А после того, что днём произошло, я всё больше стал хотеть проснуться.
– Это загон. Ты себе что-то выдумал. Ты просто не смог сразу принять то, что видел, вот тебя и переклинило. Это ничего. Вот сейчас ты прямо умничка. Ни о чём не спрашиваешь, ничему не удивляешься. Ни о чём не думаешь.
– Просто я спиной к ним сижу. На самом деле меня от этого зрелища в дрожь бросает. Мне даже курить захотелось.
– Вот это ты прав. Курить хочется, я уже все ногти сгрызла. Есть подозрение, что кто-то припрятал пачку-другую, и покуривает втихаря через кулак. Иногда мне кажется, я ощущаю запах дыма.
– Может, это от остроты желания? Я вот ни разу ничего такого не унюхал.
– Нет, это от остроты обоняния. А у тебя мозг высох ещё в дороге. Ты запахи не различаешь.
– Я чувствую твою кожу и дыхание.
– Не думаю. Скорее, помнишь.
– Собрание, значит.
– Ага, должно быть. – Ты подумала немного. – Следовательно – будет.
– Занятно.
– Я думаю, завтра же мы отсюда и двинемся.
– На север?
– Ага, всё уже там.
– А кто это унёс, я всё хотел спросить, а?
– Не дури мне голову.
Я задрал голову кверху и увидел привычное чёрное небо. Или, это было ещё не небо? Нет, небо, трупопад уже стихал, теперь телами просто моросило. Я ухмыльнулся. Всё в порядке. Всё очень нормально. Нормальнее и быть не может. Хотя...
II: Аплодисменты не стихали.Некоторое время мы наблюдали за тем, как в небе, тускло освещённом с трудом пробивающимся сквозь густые синие тучи солнцем, отчуждённо парил последний оставшийся артист. Потом, как будто невидимая рука, наконец, отпустила его, он сорвался вниз и, набрав порядочное ускорение, шлёпнулся на кишащих у края долины зомбаков. Все они были многократно переломаны и еле двигались, но само движение было как бы их неотъемлемым и единственным правом в этом мире, и ввиду его единственности они исчерпывали это право в максимально возможных его проявлениях – и оттого ещё сильнее напоминали копошащееся на трупе гнидьё. Получалась какая-то просопеическая рокировка или переход на один структурный уровень вверх, когда гниющие, поедаемые червями трупы сами становились червями на гниющем трупе. В роли трупа тогда выступала долина. А это, в свою очередь, наводило на ещё более интересные размышления… Я отвык думать, не отвык даже, а строго-настрого запретил себе это давным-давно, и поэтому теперь, без разгона набрав захватывающую дух скорость, предавался упоительным метапостроениям, радостно погружаясь в них с головой, как юноша. Но они были ледяными, и я был, как морж-дилетант, у которого сразу же сердце останавливается, стоит только окунуться в прорубь.
Последний упал на предпоследних, издав последний, окрашенный странным фатализмом, чавкающий звук, и всё стихло. Трупы медленно ползали, как черви, сами по себе, их движения были бессмысленными, они исходили просто из их способности к ним, и это выглядело настолько трагично, что я рассмеялся. Но стояла такая тишина, что мой смех показался мне ещё более трагическим, и поэтому, не прекращая этого смеха, я засмеялся над ним, и это было уже два смеха сразу, а не один усилившийся, как могло показаться. Хотя кому это могло так показаться, было неясно – ведь ни один человек здесь, кроме меня, не пытался каким-либо образом трактовать происходящее и, тем более, выносить личные суждения. Это было бы сущим безумием, то есть – исключительно моей прерогативой. Меня развеселила и сама эта мыслецепь, и то, что я умудряюсь её думать, и на мой смех наложился третий, самый безудержный и искренний. Я стремительно терял воздух, но мне было всё равно и, может, оно и к лучшему, думал я, смеясь, может, я смогу, всё-таки, сдохнуть, хотя нет, вряд ли, тем более могу посмяться вдоволь, раз это ничем не чревато, посмеюсь в своё удовольствие, раз всё равно нет в этом никакого смысла, и вообще ни в чём, и то, что абсурд нормален, а нормальность абсурдна, и ещё всё остальное, это такой бред, что, пожалуй, остаётся только хохотать над своей беспомощностью, что я и делаю, собственно, так что, в какой-то мере, несмышлёныш, недотёпа, пугало, чучело, зомби, биоробот, жертва супермухи, и кто я там ещё, младенец, ни хрена не понимающий в этом чуждом мире, в который он низринут из утробы, чья бы она ни была и чем бы в действительности не являлась, растяпа и бестолочь без единой, к сожалению и огромному разочарованию окружающих, пластилиновой мысли в голове, может наладить какой-никакой контакт с этой ужасной реальностью посредством идиотского неврастенического смеха, троекратно усиленного благодаря чудесному дару развивать собственную мысль до её полного ОПЛАСТИЛИНИВАНИЯ, аллилуйя!!!
Я хохотал, и под мой неистовый хохот, люди в долине синхронно отвернулись от меня и все вместе стали сгущаться в центре долины. Ты тоже поддалась этому импульсу, и если бы я не успел в последний момент схватить тебя за рукав, ушла бы без меня. Мы вместе потянулись к центру, где, стоя на каменном кубе, изваянном, похоже, бригадой карлика Лёни, но, может быть, и любой другой, Ника и ещё пятеро незнакомых мне уполномоченных торжественно назначали роли.
Вначале была глухая массовка, которая в большей степени должна была служить декорацией, нежели актерским ансамблем никому не заметных персонажей. В число этих счастливчиков входили все обвалившиеся нам на голову трупы и прочие мертвецы, не дошедшие до театра в основных рядах, начиная с того последнего упавшего, который вызвал мой смех, и заканчивая моим подопечным Вовкой, который наверняка выглядел сейчас гораздо лучше – я не видел его в толпе, но знал, что он где-то рядом, как и все, все люди на свете были сейчас где-то рядом, так плотно мы сбились в кучку в форме бублика, а Ника и другие пятеро находились в дырке. Имена не назывались по той простой причине, что всех имён не мог знать никто, Ника воспользовалась ёмким и однозначным определением «мертвецы», и всем всё было понятно, даже мне. Всем «мертвецам» достались роли мертвецов. Всё, что от них требовалось – лежать неподвижно. Я опять заржал – и опять в одиночестве, потому что больше никто не находил это таким уж смешным. Далее, так же ёмко и однозначно, Ника объявила:
– Все остальные, кроме четверых, которых мы укажем ниже, исполняют роли людей, ещё не мёртвых.
Приступ смеха застрял где-то в глотке. Почему-то мне стало не по себе от такой постановки вопроса. Ты безразлично позёвывала, глядя на Нику поверх тысячи голов, не выказывая особенного интереса.
– Что это значит? – спросил я.
– А что тут объяснять? Сценарий ты не читал.
– Ведь и ты не читала.
– Зато набирала. Некоторые особенно яркие эпизоды, знаешь, сильные сцены, въелись в память, так что я кое о чём имею хотя бы смутное представление. В отличие от тебя, дурачок.
Точно, я забыл, что я ещё и дурачок.
– Тихо, – вдруг оборвала ты нашу беседу.
– Двое мужчин и две женщины, – сказала Ника. – Четыре главные роли. – Она сделала на удивление техничную паузу, словно заправский оратор, что сильно меня впечатлило, поскольку эта лже-альпинистка продемонстрировала совершенно неожиданный талант. Во время паузы четверо из пятерых, стоящих рядом с ней, спустились с куба и проникли в человечество, что тоже меня удивило, потому что мы стояли плотно – не пошевелишься, а они вошли в толпу, как шило здравого смысла в пластилин объективной реальности, ха-ха, я был на грани истерики, то есть, не нарушив целостности этой многоликой структуры, и перемещались в гуще народа, совершенно не вступая с нею во взаимодействие. Я видел макушки этих четверых, и они двигались среди других неподвижных голов, слепленных вместе, как пузыри пенопласта, с непостижимой лёгкостью.
Вскоре один из уполномоченных вернулся в дырку бублика вместе с женщиной лет за сорок. Он помог ей взобраться на куб, довольно бесцеремонно приподняв за задницу. Пятый, остававшийся на кубе рядом с Никой, подал ей руку и затащил наверх. Женщина показалась мне смутно знакомой. Как будто я знал её в прошлой жизни.
– Кажется, я её где-то видел, – пробормотал я вслух.
– Я тоже, – подтвердила ты. – У неё диабет.
Точно, это женщина из тусовки бурлаков. Даже не верится. Как давно это было.
– Её зовут Надежда, – веско сказала ты.
– Просто фантастика. Как ты можешь помнить всё это.
Ты посмотрела на меня с унизительным снисхождением.
– Это же было всего лишь пару месяцев назад, дурачок. Бедненький, такая в голове каша, наверное.
Я обиделся. Если бы в организме блуждали какие-нибудь соки, я бы ими заплакал.
Следующим на подиум доставили мальчика лет двенадцати, который до того ссохся, что напоминал мумию старика.
– И его я тоже знаю, – без интонации сказала ты. – И ты.
– Это любитель кваса и халявы.
– Молодец. Пусть у тебя там и каша, но по крайней мере, он у тебя варит. – Ты хихикнула. – Я даже кушать захотела. Странно так, я совсем забыла, каково это.
– Ну и каково? А то я даже не голоден.
– Да ну тебя.
– Странно, что две главные роли достались нашим знакомым бурлакам. Совпадение? Подкуп? Сговор? Блат? Карма? Высший порядок?
Ты закрыла мне рот рукой.
– Ты меня пугаешь иногда. Совсем псих, ну точно. Если бы я тебя не остановила, ты бы всё разоблачил.
Прошло ещё минут пять, и на куб взошёл третий актёр. Это был Филипп Давыдович, интеллигентный эксперт по войне.
– Какого хрена? – вскричал я, потеряв контроль над голосовыми связками, которые сухо затрещали от напряжения.
Ко мне обернулись несколько голов.
– Тихо, – сказала ты. – Помолчи.
– Послушай, ты, случаем, не знаешь, какой у них критерий отбора? А то я чё-то не понял.
– Что, впервые, что ли? Опять ты за своё. Так происходит, и всё. Это наш мир.
– Дивный, дивный. Я от него без ума. Обожаю его.
Тебе пришлось меня снова затыкать, потому что количество обернувшихся голов стало увеличиваться.
Я не заметил, как он оказался возле нас. Ещё недавно я сравнивал месиво людей с водой в бассейне, и уполномоченный двигался в ней, как рыба. Он деликатно взял тебя под руку и просто сказал:
– Пойдёмте.
– Куда? – Не понял я.
– Туда, – опять просто ответил он и потянул тебя за собой.
Я вцепился в другую твою руку, но ты вырвалась, вызвав во мне удушающий приступ ненависти ко всему на свете, и ушла с ним, и вы тут же были поглощены водами трупного яда толпы. Через минуту вы вынырнули в дырку от бублика, а ещё через минуту ты стояла рядом с Надеждой, мальчиком, Филиппом Давыдовичем и Никой.
Я хотел рвануться следом за вами, но не мог шевельнуться, меня давили со всех сторон, я даже руку поднять не мог.
– Итак, – сказала Ника, – роли распределены. Можете смело их заучивать, теперь они утверждены. А вы, – она обернулась к четверым ведущим актёрам, – получите свои реплики чуть позже. Они насыщеннее других. Что же, – сказала Ника, обращаясь уже ко всем присутствующим, – теперь, я думаю, можно идти смотреть нашу сцену.
Несколько человек неуверенно захлопали, а потом долину накрыла лавина самоотверженной овации. Ника и актёры слезли с куба и, в сопровождении толпы статистов, двинулись по направлению к северным холмам. Аплодисменты не стихали.
III: Армия муравьёв.Бодрячков сильно тормозили те, кто находился среди нас только фигурально. Эти существа уже перешли в некое иное пространство, а здесь от них осталось совсем ничего. В сущности, именно это и следовало бы называть останками. Из-за медленного, вялого передвижения самых разрядившихся биороботов совокупная скорость толпы была не такой высокой, как хотелось бы некоторым. Все гомонили, как когда-то, когда они ещё смахивали на живых людей, в самом начале дороги. Их измождённые лица были озарены светом, мало похожим на ангельский, но даже несмотря на его тусклый холод, явно указывающим на то, что их обладатели начали потихоньку оживать.
Мы шли весь день, особенно медленно – в гору, и на пик мы взошли, окутанные тьмой. Мы оказались на вершине холма, о котором я столько мечтал. Дальше был север. Всё тонуло во мраке, впереди нас была голодная чернота и ничего, через что мы могли бы определить пространство. Глубокая чёрная ночь казалась маленькой – наверное, из-за того, что мы находились где-то между землёй и тучами, а потому могли более объективно воспринять её размер. И сжавшаяся до нескольких кубических метров ночь вызвала мой первый за всю жизнь приступ клаустрофобии. Правда, я даже не начал испытывать страха – тошноту сразу же потушило возбуждение.
Я был совершенно уверен в том, что за северными холмами меня ожидают ответы на многие вопросы. Там внизу всё хоть немного, но прояснится. Может быть, увидев, что этот спектакль есть такое, я смогу больше понять в том, что такое здесь я и что такое это «здесь».
Первое, что я помнил о себе, это как я спал дома той ночью. Точнее, это ты спала рядом, а я не мог уснуть. Не мог, потому что знал, что утром мы уйдём. Навсегда. Все. А потом наступило утро, и мы вышли, и все в городе вышли, и все в мире вышли, и мы пошли вперёд по дороге. Теперь мы пришли и сделаем то, зачем мы здесь. Это будет логическим концом и единственным, что сможет привнести во всё это смысл.
Было холодно. Я видел, как резкий северный ветер гонит тучи, как стремительно перевоплощаются их тёмные узоры. Они летели прямо на меня и исчезали за моей спиной.
Мы не задержались наверху и сразу начали спускаться по ту сторону. К тому времени, как мы сошли вниз, я уже мог различить в темноте неясные очертания декораций. Большой деревянный дом. Никаких каменных предметов видно не было – только дом, ещё какие-то постройки типа сараев и грубой ограды из столбов с горизонтально набитыми длинными досками, которая окаймляла довольно большую территорию. Далеко впереди чернел лес.
Я услышал, что мы идём именно туда, в чащу. Это авансцена, а там, дальше, за лесом будет проходить общий сбор. Там же находится и вторая декорация. Так я узнал, что сцен всего две. Соответственно и два места действия.
Мы обогнули ограждённый участок, разделившись на два рукава, как армия муравьёв, а потом вновь слились воедино. Дальше было большое плоское поле, по которому приятно и легко было идти, а потом мы вошли в лес.
Утро застало нас внутри.
IV: Туда, где трава ещё растёт.Стволы деревьев густо шумевшего леса не мешали продвижению. Толпа текла, как спустившаяся с холмов вода, с лёгкостью огибая препятствия, просачиваясь сквозь заросли с неумолимой целенаправленностью. Хромые и увечные чуть поотстали, относительно здоровые вытянулись на просторах леса впереди идущих, арьергард составляли упавшие с неба трупы, так и не успевшие пройти курс восстановления в долине. Лес был обширным и совершенно диким. Но его девственность отдавала мертвечиной. Немая пустота, не оживлённая ни насекомыми, ни мелким зверьём, ни птичьими голосами – пустота полная и окончательная, контрастно подчёркнутая унылым шелестом засыхающей листвы и шумом человеческих голосов, которые были насколько чужды этому непривычному после бесплодной земли театра оазису природы, настолько же и необходимы ему: лёгкие, раздробленные звуковые фоны закрепляли лес за этим миром, делали его реальным. Потому что существовать может лишь, то, в чём что-нибудь существует. Мне приносило удовлетворение то, что, хотя бы, в этой глуши не нужно сомневаться. Она бесспорно была вокруг, и я сквозь неё шёл.
Тебя я не видел и не знал, где ты. Я почти не думал о тебе – это было легко, ведь я вообще ни о чём не думал. Я был занят, поглощён, объят и подчинён тем, что меня окружало. Лес, тучи, снова идущие куда-то люди, которые казались совершенно другими, не теми, с кем я шёл раньше. Это были сухие, вытянутые фигуры со скрипящими суставами и одинаковыми лицами. Даже в их глазах содержалось одно на всех общее выражение – тупая, неразумная страсть. Самоотверженность скотины, которая наполнена только заменившим всю жизнь желанием двигаться на выпас. Туда, где трава ещё растёт. И голая равнина с той стороны холмов подтверждала, что эта грубая, не слишком оригинальная метафора не так уж и далека от истины.
Позже лес поредел. Стало возможным подолгу идти прямо, не виляя меж деревьев, и шелест стал поверхностным и плоским. Изменилась акустика. Небо было максимально ярким, насколько это позволял толстый слой облачности, и казалось, что оно неуловимо мерцает. Я решил, что, скорее всего, дело было в пограничном состоянии моего ума. Извилины, уже больше месяца назад ставшие идеально прямыми, воспринимали сигналы из органов чувств в соответствии со своей формой: ровно и однообразно. Поэтому количество прожитых подряд часов, исчисляемое четырёхзначно, оставило после себя такой лаконичный и пресный опыт, что его можно было описать на отрывном листке блокнота, выразив в дюжине фраз. В новой жизни подолгу ничего не менялось, а день всё продолжался и продолжался, но его длина была отчаянно несопоставима с его насыщенностью.
Так что смена пейзажа и кинетического потенциала действовала освежающе. По крайней мере, это было ново. Это позволяло забыть на время о судорожных попытках мыслить и целиком отдаться созерцанию и поглощению. В связи с этим вновь всплыл образ чёрной дыры, но почему «вновь» я не знал, не мог вспомнить, при каких обстоятельствах он появился впервые. Смутно я подозревал, что это каким-нибудь образом обязательно связано с тобой – как и всё странное и беспросветное в моей жизни. Я шёл, слушая звуки и разглядывая мшистую землю, и не думал ни о чём. А не дальше вытянутой руки рядом со мной шли другие, незнакомые мне существа.
Мы вышли из редколесья в сумерках и накрыли своим многоногим туловищем большое каменистое пространство, похожее своей безликостью на твёрдую поверхность долины, в которой был коматозно проведён последний месяц.
В толпе говорили о том, что где-то здесь находится вторая сцена, второстепенная площадка, на которой не будет происходить основного действия спектакля и которая должна будет стать ареной для развития бесхитростных статичных сюжетов. Декораций я не видел.
Мы остановились. Кто-то сказал, что завтра мы начинаем репетировать. Эта новость будоражила, обещая некое неизбежное таинство, которое когда-нибудь должно было случиться, и вот, нагрянет, как только рассветёт. Я не помнил, когда в последний раз испытывал такое нетерпение.
V: Чтобы.Всю ночь я в недоумении таращился на свои ладони. Мне не было их видно, я просто знал, что они там и смотрел в их сторону. Меня не отпускали мысли о спектакле. То деланное безразличие, с которым я относился к этому загадочному действу до сих пор, на поверку оказалось трусливой ширмой, за которой я прятался от самого себя. Я хотел того же, что и остальные. Я пришёл сюда ради этого, и не было смысла себя обманывать, больше не было. Весь путь, который мы проделали, все усилия, которые приложили – я старался не придавать им значения, но это было сильнее меня. Ведь я не был избранным, уникальным человеком, на которого не распространяются законы, я, как и все, был целиком и полностью в их власти, просто зачем-то боролся с ними. От остальных меня отличала только эта бессмысленная, губительная для целостности моего сознания борьба, в которой я изначально был проигравшим и знал это. Почему боролся, почему всё отрицал? Может быть, потому что на каком-то очень тонком уровне понимал, что всё это в корне нормально, какие бы доказательства в пользу обратного не предъявлялись. Все эти попытки мыслить объективно, все рассуждения о цирке уродцев и том, что именно следует понимать под уродством, все эти размышления о власти контекста – кого я пытался убедить? Тебя или себя?
Я был одним из них, и этого уже достаточно. Я хотел сыграть, пусть и в неблагодарной роли одного из многих. Но у меня будет своя роль, свои собственные реплики, свой собственный персонаж с его характером и назначением, с его необходимой лептой во имя идеи спектакля. Единственное, о чём я жалел – что роль мне досталась небольшая. Вот тебе посчастливилось отхватить одну из главных героинь. И вообще, это было странно. Все четверо участников звёздного ансамбля когда-то, в начале пути, шли по дороге бок о бок. Ты говорила с Надеждой на пищевые темы, я слушал Филиппа Давыдовича, который делился со мной хрестоматийными знаниями, и сам рассказывал мальчику о мёде поэзии. Мы все одно время были вместе, и вот теперь четверо из нас получили главные роли. Ты будешь играть, а я буду топтаться в массовке, чтобы в нужный момент произнести свою важную для сюжета реплику. А может быть, моё участие ограничится лишь незначительным жестом, секундным взглядом, которые прописаны в сценарии лишь для поддержания атмосферы. Меня злила моя незначительность и раздражал твой успех. Никогда бы не поверил, что стану завидовать такому, но это было так, я чувствовал зависть и глухую обиду. Ты снова оставила меня одного, тебя снова увели от меня, лишили меня тебя, снова сделали одиноким. И опять в одиночестве я пережидал ночь, уставившись взглядом туда, где прятались в темноте сухие шелушащиеся ладони и томился, мечтая о рассвете. И чтобы тучи рассеялись. Чтобы было небо и солнце.
VI: Роль.– Вот, это тебе, – сказал он.
Он почти приобрёл свой изначальный внешний вид. Таким вот я его и запомнил. Разве что теперь он был слеп и ресницы у него так и не отрасли.
– Вовка, – сказал я. – А скажи, ты ведь ничего не видишь. Как ты меня тут отыскал? И как ты определил, что именно на этом листочке содержится мой эпизод?
– Зря я тебе нос тогда разбил, – невпопад произнёс Вовка.
– Чего?
– Ты, похоже, совсем кретином стал. Впрочем, извини, я не должен был этого говорить. Спасибо, что выхаживал меня.
Он удалился, оставив меня в недоумении. Казалось, его механический голос произносил искусственные сценарные реплики и его уход тоже был какой-то по-театральному манерный и акцентированный.
Мне досталась роль без слов. На листке бумаги было напечатано, что в определённый момент, после определённых событий, я должен буду остановить свой взгляд и несколько секунд глядеть в пустоту прямо перед собой. Всё. Вот и всё, что от меня требовалось. Я, конечно, не ожидал, что будет нужна виртуозная игра, но искренне надеялся, что по своей роли мне представится хотя бы незначительная возможность проявить себя. А получилось, что моё участие будет сопоставимо с вкладом упавших с неба неудачников. Возможно, я и вправду мало чем от них отличался, тем не менее, такое пренебрежение моей персоной показалось мне оскорбительным. Потом моя мысль несколько переменила своё направление. А почему я надеялся на большее? Что давало мне повод верить? По сути, ничего. Это как раз и было тем, что называется «слепая надежда». А вот зрячая Надежда получила одну из главных ролей, несмотря даже на её диабет, который, впрочем, уже не мог иметь какого-то значения в условиях всеобщего отказа от пищи. Хотя, это, наверное, нельзя считать отказом в обычном понимании этого слова, ведь её у нас попросту нет...
Меня несло всё дальше и дальше, и я стоял, сжимая в руке листок с текстом, который, может быть печатала ты.
Кто-то сказал, что репетиции сегодня не будет – это был пустой слух, который распустили от нетерпения. На самом деле её запланировали на завтра. Но мне это было уже не интересно.
VII: Список заноз.И просидев всю ночь не смыкая глаз, среди миллиардов сладко спавших, и вновь, как и в полусотне предыдущих ночей, чувствуя себя полным идиотом – именно оттого, что все дрыхнут, а я не могу и даже начинаю переставать хотеть – наблюдая, как по чуть-чуть светлеет и как воздух становится прозрачным, я не пришёл ни к какому более или менее удобному решению. Судя по всему, я вернулся к своей давнишней глупости – прилагал усилия впустую, стараясь хоть что-нибудь уразуметь, тратил свой оскудевший умственный потенциал на то, что, как показывал опыт и о чём не уставала повторять ты, ни в коем случае не могло привести ни к какому, вообще ни к какому результату. Я сам убедился в этом не раз, но подчиняясь необъяснимому упрямству, каждый раз коротал ночь, раздумывая о тайных смыслах происходящего.
Спектакль.
Скоро наступит утро, и будет репетиция, если только это не очередной слух.
Грядущая репетиция не будила во мне энтузиазма – я не видел ничего занимательного в том, чтобы быть свидетелем шлифовки чужих ролей. Ведь от меня, как выяснилось, требовали только в нужный момент замереть и не шевелить глазами в течение нескольких секунд. Потрясающе проработанный типаж. Мне что, следовало с воодушевлением отрабатывать замирание взгляда?
Я месяц непрерывно шёл, истекая гноем. Ещё месяц провёл в изнурительном бездействии, сидя на спящих телах, если не считать той недели, когда я строгал гранит, давясь пылью, и ухаживал за Вовкой, который сейчас, я видел, совсем уже не тянул на первого мертвеца, как его нарекла наша царица Ника, лже-альпинистка и одарённый оратор. Вовка вчера выглядел поживее многих присутствующих, и что же, ему всё равно отведена почётная роль мертвеца, пусть и живого. А я буду играть человека, который ещё не умер. Что-то в этом тревожном «ещё не» беспокоило и наводило на не слишком оптимистические мысли. Что это могло значить? В этой формулировке явно таился вполне очевидный намёк, и мне совершенно не улыбалась перспектива умирать в финале. Учитывая то, что в реальной жизни я умереть не мог, меня пугала идея театральной смерти. Почему-то. В ней было что-то крайне жестокое, но я всё не мог понять, что конкретно так меня разволновало. Ещё совсем недавно я серьёзно думал о самоубийстве – больше не с практической, а с философской точки зрения, пожалуй, в контексте, так сказать, невозможности смерти, но, всё же, думал – а теперь боюсь смерти на сцене. Может быть, боюсь – не совсем верно, может, лучше сказать – опасаюсь, но то, что учтённая кем-то в сценарии смерть моего безликого персонажа меня тревожит – это факт.
Вчера вся труппа носилась со своими ролями, большинству достались отдельные листки, но у некоторых, в основном, почему-то, мертвецов я замечал сразу по три, а то и по пять страничек с плотными блоками текста. Эти неживые, передвигающиеся по большей части ползком, как пресмыкающиеся, получили более содержательные роли, чем я, вполне дееспособный субъект, которого хоть и замучила бессонница, но который зато мог вложить в свою пустую башку гораздо больше информации, чем тот жалкий абзац, которым меня снабдил мой закадыка без ресничек. Я так и не понял, зачем этому слепому гуманоиду потребовалось их у себя вырвать, но его комичное сходство с Бодхидхармой, которого он, сам того не ведая, процитировал, всякий раз растягивало мои губы в стороны, стоило только об этом подумать. Каждый такой раз сухая, потерявшая упругость и эластичность кожа губ лопалась, вызывая далёкую и тусклую боль, и это тоже было занятно, ведь её вызывал святейший из святых, Дарума, идол для поклонения, Вовка, Владимир, что означает «Вдадыка мира», просто обхохочешься.
Я попробовал перечитать свою роль, но воздуху ещё не доставало прозрачности, так что листок пришлось на время отложить. Поймал себя на чувстве голода – уже не в первый раз за последние дни. Странно. Я не ел уже дней двадцать и не пил тоже. До сих пор мне и не хотелось. А теперь это начало постепенно возвращаться. От голода тоже делалось как-то не по себе. Меньше всего мне хотелось добавлять к своему богатому списку заноз, мешающих жить, ещё и вопрос пропитания. Чего ещё ждать? Курить, вроде, не хотелось.
VIII: Спокойной ночи.Три дня репетиции меня доконали. Я умирал от скуки и жалел, что окончательно умереть от неё не способен.
Репетиция заключалась в том, что каждый актёр вслух вычитывал свою роль. Все вместе и одновременно. Никакого порядка, никакой последовательности, никакой взаимосвязи. Гомон, бормотание, внезапные стоны тех, кто ещё не способен был испытывать физическую боль...
На протяжении всего первого дня я декламировал свои паршивые десять строчек, которые даже не были по-настоящему моим текстом – простая инструкция по остановке взгляда в нужный момент. Мне надоедало, я делал получасовую паузу, но потом снова пробегал по словам глазами. Что-то заставляло меня делать это.
Я всё время протестовал против любого импульса, которому всегда подчинялся. Я шёл, не желая идти, с отвращением отёсывал неизвестно откуда взявшиеся гранитные глыбы, и я неизменно презирал себя за слепое подчинение порывам. Это каждый раз отнимало мою волю, кусочек за кусочком до бесконечно малых величин – и когда воли не осталось совсем, это делило тот символический мизер напополам, причиняло ту же самую боль и вызывало точно ту же горечь, что и прежде. Я делал передышку, а потом опять утыкался в свою мятую бумажку.
Ночью все спали, на второй день всё повторилось.
Третий день подходил к концу. Я знал свою роль наизусть. Я мог без запинки воспроизвести её на чистом листе.
Все эти дни ты не попадалась мне на глаза. Ни ты, ни другие трое. Зато повсюду были талантливые, даровитые артисты, самозабвенно зубрившие сценарий. По большинству из них было заметно, что они страдают телами. Прослеживалась занятная закономерность: в долине все будто пребывали под действием морфия, все ранки перестали болеть, многократно переломанные кости больше не беспокоили, голод и жажда сначала стали прозрачными, как призраки, а потом растворились, словно выветрившийся сон. Даже эффектно и совершенно идиотично осыпавшиеся с неба покойники, достигнув так называемой театральной площади, понемногу оживали и перетаскивали свои покорёженные туловища поближе к общему собранию под председательством богини Ники.
Но стоило только покинуть театр, удалиться в репетиционную, укрытую за ширмой леса, как вся боль вернулась. К нам вернулся голод, и каждое движение сухих суставов стало мучительным.
Мы терзали шершавые глотки, читали роли, с трудом отлепляя языки от нёба, и с каждым сиплым звуком морщины на наших лицах становились глубже. Мир – это огромная равнина, на которой хрипят агонизирующие люди. Театр не был настоящим миром – теперь я в этом убедился и испытывал нечто вроде тихого удовлетворения от мысли, что не зря жизнь в долине показалась мне такой отчаянно эфемерной. Это был не мир, а дом боли, только наоборот. Потому что настоящим домом боли был наш настоящий мир, а долина была вывернута из этого мира наизнанку. Открытие радовало меня, переворачивало мне всё нутро, я ликовал и улыбался, не смущаясь каждый раз лопавшихся губ, потому что из сухих трещин, похожих на ущелья каньонов, не вытекала кровь. Потому что кровь больше не текла по чёрствым жгутам вен, артерий и капилляров. Потому что я превратился в мумию, которая не рассыпается в пыль только благодаря действию очередного непостижимого пластилинового закона.
Миллиарды кричащих выродков, крики которых с каждой минутой всё больше походили на треск сухих веток… Это был настоящий ад: я являлся свидетелем человеческой агонии, я наблюдал муку людей, жаждущих смерти, но даже не надеющихся её обрести, и видел, что они этого за собой не замечают. Все они были поглощены спектаклем, спектаклем, спектаклем, спектаклем, спектаклем. Им было больно, но они не чувствовали этого, они горели, но не обращали внимания на языки огня. Они были законченными психами, они обезумели настолько, что казались почти нормальными...
И посреди этого цирка мёртвых был я, такой же. Но мой эгоцентризм был обусловлен только тем, что именно я был тем, кто об этом рассуждает. Каждый человек думает, что является центром вселенной лишь в силу того, что думает эту самую мысль. В действительности каждый был центром этого кошмарного сна, как в круге Паскаля, но об этом я мог только предположить, тогда как о своём положении омфалоса я знал абсолютно точно. Это был мой ад, и все они были частью моего ада, и ты тоже была моим адом, и спектакль, и всё, что со мной происходило, и даже бабушка, которая, единственная из всех, почему-то никуда не пошла – всё это был кромешный ад.
Я оказался здесь. Не зная, откуда, не зная, не зная. Я убил тебя. Неужели? Вероятно, так оно и есть. Я убийца, и я горю в своём аду и расплачиваюсь за свои грехи. День за днём, ночь за ночью, бесконечный промежуток времени без сна я выплачиваю свою вечность. И так будет всегда. Это никогда не закончится.
Я обречён на непрерывное и непрекращающееся страдание. От бессонницы, от незнания, от невысказанности, от заживо сгнивающих чувств, от потери рассудка, которому не осталось места в выгоревших мозгах. Мои мёртвые внутренности превратились в корку однородного волокна, которое мне приходилось таскать у себя внутри и которое болезненно хрустело от любого движения. Моя кожа стала похожа на хитиновый панцирь, а масса волос ороговела и застыла. Я не терял зубы только из-за того, что мои дёсны окаменели и стали прочной оправой для этих кусочков кости.
Я Был В Аду
Однообразие и развитие переплелись в абстрактный узор, от которого тошнило. Я понял, что ЯБВА – моё истинное имя, то, как следует меня называть, то, на что я должен откликаться. ЯБВА – это я. Я – это ЯБВА. Но почему «был»? Откуда взялось это прошедшее время? Тогда – просто ЯВА. Просто Ява. Дрожь земли и неправдоподобные саванны, да, это было про меня.
Зная всё это, я совершенно не имел представления о каких-либо других формах бытия. Это был мой мир, моя жизнь. Не жизнь, а сущий ад, но это было единственное, по-настоящему единственное, чем я обладал. Я не знал ничего, кроме своего ада, не знал, кто я и откуда. Всё это было частью пытки. Каждый аспект реальности принимал участие в формировании причудливого рисунка, который трафаретом ложился на мои тело и остывшее сознание и оставлял на них глубокие шрамы. Жизнь была невыносима просто так, без причин – она попросту не могла быть иной. Тут не возникало вопроса о справедливости, о воздаянии соответственно деяниям. Весь ужас обыденности сам по себе оправдывал всё то, что я испытывал, и бессильная обида на то, что я есть была самым красноречивым объяснением моей суицидальной тоски.
Просто умереть – это было такое естественное желание, но я уже и не мечтал о таком лёгком выходе. Мой мир недвусмысленно давал понять, что это невозможно. Всё, что мне оставалось – продолжать жить.
Тучи почернели и стало совсем темно. Частички моего ада шептали о том, что премьера состоится завтра. Завтра… Завтра… о том, что… завтра… Что завтра… Премьера… Шептали о том… Состоится завтра… Частички моего ада шептали...
Частички моего ада шептали...
Ты вышла из темноты.
– Ты выучил? – спросила ты.
– Кажется. А ты?
– Да. Много текста. – Ты снабдила это замечание чрезмерным количеством отборного мата. – Очень много. Ты должен поспать. Хотя бы перед спектаклем. Прошу тебя, ты должен поспать.
– Мы ещё увидимся?
– Да. В самом конце. В самом конце.
– Ты обещаешь? Мне так плохо.
– В аду не бывает хорошо.
Ты взяла меня за руки и мы вместе опустились на землю, и ты уложила мою голову себе на колени, и гладила меня, стараясь убаюкать, но я не засыпал.
– Спокойной ночи, – сказал я.
Ты улыбнулась.
– Спокойной ночи.