Платон Сумрaq : Призрачные странности

09:54  23-08-2010
ПРИЗРАЧНЫЕ СТРАННОСТИ.

Плюнув на бабок с тележками, Амур вернулся к своим непосредственным обязанностям. И снова — потащил нас с собой. Потащил в гей-клуб. В «Пропасть».
Надо же, этот крылатый мерзавец таскает свои стрелы и меня — ровно по тем местам, где я сам без конца таскался при жизни. Видно, он крепко ко мне привязался. Видно, Амур, действительно, не оставит меня в покое — пока я…
И я спрашиваю:
— Амур, кроме москвичей, есть и другие люди, кого следует насадить на стрелу любви. Что за странная привязанность к моему городу?
— Разве я тебе невнятно объяснил? — вскипел Амур. — Я — бог. Ты и шлюха — призраки. А время — это игрушка, предназначенная для потехи живых. Для богов и мертвых – оно! — пустой звук. Я могу расстаться с тобой спустя вечность. А потом — провести не менее вечную вечность, просветляя кого-то еще… Если бы я зависел от времени, то от времени зависела бы и любовь. Но это невозможно. Ты видел, сколько стрел в моем колчане? Сосчитал их? Как, по-твоему, я могу в тот бессмысленный срок, который живые бездумно обозвали «сутками», поразить хотя бы по одному человеческому сердцу из каждого населенного уголка земли?
— Хорошо, — говорю я. — Скажи мне прямо, что тебе от меня нужно, и лети ты…
— Нет, — перебили меня. — Я потратил на тебя целую стрелу. А ты? Ты этого даже не заметил! Я и так сделал для тебя исключение… Я даю тебе достаточно подсказок. Тут и живой догадается.

Дальше и продолжать не стоит. Придется мне одному нести неестественное бремя мертвого человека.
Где я ошибся?
Я — умер.
Я — люблю Миру.
Где я ошибся?
На ум приходят строки Велемира Хлебникова: «О погреб памяти, в тебе давно я не был…»
Неужели я только для того и умер, чтобы безвылазно копаться в этом проклятом «погребе», выгребая из его сырости, грязи и мрака, — волшебную стрелу настоящей любви, которую я сам в нем когда-то зарыл?
Я прекрасно понимаю, на что намекает Амур. Мира — не та, для которой он меня подстрелил.
Но я ему не верю.
Может ли человек, в течение жизни, любить всего один раз? Или ему все-таки дано право переживать это непостижимое чувство неоднократно?
Однажды я послал своей Мире:
«Я — не тот, кто в безумии жил, хохоча над своею могилой. Я, конечно, и раньше любил, только как же ты — все — изменила!»
Мира спросила:
«И кого ты раньше любил? И как? Что я изменила?»
Да, действительно. Кого? Как? Что изменила Мира в моем понимании любви?
От неразрешимых сердечных вопросов меня отвлекла дурацкая просьба шлюхи.
— Почитай про Миру. Ты обещал.
— Давай сначала до клуба доберемся. Нам еще через всю Москву пилить.
— Вот же он!
— Вижу…
И впрямь. До «Пропасти» — метров пятьсот. Этот смертельный мир — непредсказуемая штука. То мы тащимся пешком как черепахи, то пользуемся общественным транспортом, то молниеносно и незримо — перемещаемся сквозь десятки километров…
Чтобы прочесть шлюхе стихи…

Я знаю, как тебя зовут,
Я знаю даже, как красиво
Твои глаза мне зло несут,
Как можно тронуться счастливо.

Твоих волос паучий шелк,
Лиса-улыбка, плеч угроза…
В своей беде я знаю толк,
Но так легко превысить дозу.

Не убегу, не промолчу,
Что нужен мне твой кроткий холод.
Ты будешь знать, как я хочу
Твоих молекул слышать шепот.

Ты просто знай, что я люблю,
Не жду, не верю, не ревную,
И ночь урвать не норовлю,
На тень твою не претендую.

Предупреждая словесную реакцию шлюхи, я поднял указательный палец и хотел, было, попросить ее впредь — не изводить меня своими сентиментальными комментариями. Но она, умница, будто предчувствуя мое раздражение, — не проронила ни слова. Улыбнулась только. Доходчиво. Умно. Чутко. С чисто женской, восторженной жалостью. Ко мне. К жульническому равнодушию Миры. К себе, — за минуту до смерти, влюбившейся в своего убийцу. К миру самолюбивых живых влюбленных, думающих, что они разбираются в любви.
Милая, мудрая шлюха, ты-то прозрела. Ты знаешь, чье имя напела тебе стрела Амура, — пронзившее твое сердце.
А я? Я, правда, знаю, как тебя зовут, любовь моя?
Однажды я послал своей Мире:
«Отказала, ушла и сожгла мою бывшую тень человека. Но кого ж ты взамен создала, то ли монстра, а то ли калеку?»
Ее СМС гласило:
«Хочется надеется, что я создала настоящего поэта!»
Дура! Самонадеянная дура!..
О том ли я спрашивал ее?!
Хотя…
Это я сейчас рад обозвать Миру дурой. Тогда — я задал ей поэтический вопрос о монстре и калеке — ради дешевого эффекта, ради безответственного красного словца.
Вот теперь — я, действительно, готов подумать, кого в итоге создала Мира.
Кто я?
Монстр?
Или калека?
Хочу ли я отомстить за отверженное сердце поэта? Или стану и дальше ныть и жалеть себя, читая мертвой шлюхе стихи, посвященные женщине, — никогда не дававшей мне надежду.
Вот теперь — я, действительно готов подумать, кого в итоге создала Мира. Амур умеет выбирать декорации, где моя память работает на всю катушку. Ведь когда-то я сам их подбирал, — чтобы потом было, что вспомнить. А мне есть, что вспомнить. Жаль не перед кем похвастать, не перед кем распушить хвост. Перед шлюхой, что ли? Нет. Шлюха — моя сестренка по несчастью, моя боевая подружка… Перед ней нельзя ни выпендриваться, ни казнится. Со шлюхой — мне можно лишь безропотно шляться вслед за взбалмошным богом любви и ждать, ждать, ждать, — пока в моей призрачной голове не наступит злосчастное просветление. И страшно нечестно, — что я никак не уразумею, в чем оно заключается.

Я стою на длинной затемненной галерее «Пропасти». Над громадным танцполом. Подо мной — отрываются — не меньше тысячи человек. В таком состоянии — я тут впервые. Это я не про смерть. Это я про свою кристальную трезвость.
Мне — почти интересно.
Вижу, как над головами танцующих, — вальяжно порхает Амур. Прицеливается, пускает стрелу, опять прицеливается… Потом стремительно улетает в темный провал коридора, расположенного на одном уровне с галереей, где притаился я. Там находятся еще шесть танцевальных залов — помельче. К каждому из них — примыкают «темные комнаты», — помещения, в которых можно незамедлительно заняться любовью. В них стоят кабинки, сродные туалетным, — только без унитазов. И больше ничего.
Случалось и мне пользоваться келейным аскетизмом этих порочных норок. Но — нелегально. Ибо я — предпочитаю женщин. А их сюда — не пускают. Необходима маскировка…
Жаль, я не человек-невидимка, — а невидимый бесплотный призрак. Остается завистливо глазеть на чужие радости — и безгрешно сдувать пыль со своих досмертных экзистенций…
И шлюха куда-то делась. Небось, и здесь доселе не бывала. Пускай осваивается.

На невысокой сцене танцпола — разворачивается еженедельное шоу, в коем участвуют стриптизеры из народа. Я перевидал его десятки раз. Но как-то мельком. Обычно я менял этот зрелищный опыт на барную стойку в зале с караоке.
Но сегодня — я его досмотрю.
Та же ведущая. Известный московский трансвестит — Мать Тереза. Те же знакомые лица поодаль от сцены. Все они из шоу-бизнеса. Со всеми — я знался на предмет моих безымянных песенных текстов. Пока я насчитал их — шестнадцать. Подойдут еще…
Мать Тереза — выбирает из толпы страждущих — пятерых участников. На свой вкус. Те, кто не согласен с ее диктатурой, — громогласно возмущаются по матери. И по знаку Матери — сотрудники охраны вышвыривают их на улицу.
В числе пятерых счастливцев: четыре гея — и одна натуралка. В принципе — расклад неплох. Геев здесь — непререкаемое большинство. Количество лесбиянок — поскромнее. А натуралы — добровольно довольствуются своим минимальным присутствием. У них — своя корысть. Не менее сексуальная, чем у остальных. И почти никакой оппозиции.
Мать Тереза по очереди знакомится с доморощенными эксгибиционистами.
Славик — 19 лет: вейзажист, длинный и худющий, в черном сари, с лысым черепом притягательно правильной формы и наглухо пирсингованный.
Курт — 22 года: папа немец, мама эстонка, качок арийской внешности с манерами киборга-транссексуала, страдающего ЦПК.
Игорек — 29 лет: вчера из Киева, журналист, в красном джинсовом костюме, с роскошной рыжей гривой свежевымытых волос и с неизлечимым самомнением местечковой звезды говна и пыли.
Иннокентий — 20 лет: мальчик в камуфляже, бараньего веса, лопоухий, тупой и вслух истерично мечтающий укусить Мать Терезу за грудь.
И, наконец, Ванда — 19 лет: стерва в теле, саморазоблаченная нимфоманка и моя фаворитка, — обреченная «Пропастью» на освистанное поражение.
Включают музыку. Что-то из «Depeshe mode» — в интерпретации «Rammstein».
Шоу начинается…
Игорек, — еще до припева раздевшийся до трусов, — тушуется и опозорено сходит со сцены, величаво неся свой конфуз, как клинок для харакири.
Славик — флегматично и педантично снимает с себя свой насыщенный прикид. Аккуратно, будто перед сном, складывает его на пол. И тощий и нагой — с хамоватой усмешкой аутиста — мерит сцену великанскими шагами, даже не думая пританцовывать.
Красавица Ванда — неуклюже пытается воспроизвести выверенные ужимки профессиональных работниц стриптиза. Но то, что при этом открывается моему призрачному взору, — скрадывает для меня любой комизм ее чрезвычайно женственных потуг. И я — впервые после смерти — реально хочу женщину. А Ванду здесь не оценят.
Генеральное сражение за главный приз — в 100$ США — разыгрывается между мускулистым Куртом и плюгавым Иннокентием.
Между сбрасыванием туалетов и псевдотанцевальными телодвижениями, — эти двое всячески тщатся выказать друг перед другом и всем танцполом свои неоспоримые преимущества.
Оставшись в нижнем белье, — оба показывают требовательной публике неприличные вызывающие жесты: слюнявя пальцы, теребят соски, лезут к себе в трусы, — дергано тормошатся спереди, затем сзади.
Курт встает на мостик, Иннокентий исподтишка стягивает с него трусы. Зря. Арийского члена Курта — не устыдился бы и Гитлер.
В ответ — Курт степенно возвращается в вертикальное положение, сходу садится на продольный шпагат, — сноровисто срывая желтые стринги с Иннокентия. Сравнение — не в его пользу. В добавок Курт, неритмично двигаясь в такт музыки, — большим и средним пальцами виляющей правой руки, — уточняет зрителям смехотворную длину мужского достоинства противника. Но Иннокентий не устает изображать из себя хореографически одаренного Давида, — не убоявшегося Голиафа. И приплясывая, прет на Курта, — выставив перед собой, вместо пращи, свой по-детски мятый членчик, будто приросший к огромным, выбритым до синевы яйцам. Изгаляется, — и с наглядным сладострастием тычет двумя пальцами между его выдающихся загорелых ягодиц. Курт, — нескладно размахивая могучими руками, как танцующий сумоист, — дает Иннокентию хорошего, почти грациозного пинка. Тот с благим матом на устах — валится со сцены. В сердобольные объятия своего уязвленного спутника. Потного толстопуза лет шестидесяти: в дорогом костюме и с лицом похотливого кастрата.
Мир живых — несправедлив и перегружен неуправляемыми эмоциями. Ему не хватает хладнокровия. Ему не хватает объезженной страсти. Ему не хватает меня.
Красавица Ванда — с ее безукоризненной грудью четвертого размера — признана аутсайдером.
Немецкий Голиаф Курт — победил и под гром аплодисментов двинулся пропевать доллары в караоке-баре.
Я, пристально рассмотрев своих живых знакомцев, — снова спрашиваю себя, кого в итоге создала Мира?
«То ли монстра, а то ли калеку?»
После шоу — народ на танцполе значительно редеет, рассредоточиваясь по более интимным залам.
Мое внимание приковывает — остервенело танцующий кружок из восьми лесбиянок. Как на подбор: поджарые, сисястые, симпатичные…
Я залюбовался ими, как живой. Ловя себя на мысли, что при жизни, — я бы себе такого не позволил. При жизни — я достаточно рано осознал, что не обладаю ошеломительными внешними данными. Мало найдется женщин, которые способны влюбиться в меня с первого взгляда. Или надумавших безотлагательно раздвинуть передо мной ноги.
Не исключено, что именно поэтому — я подал документы на поступление в литературный институт.
Чтобы стать поэтом.
Как утопающий хватается за соломинку, — я ухватился за спорную аксиому, что «женщины любят ушами».

Спустя годы — я вынужден был согласиться: с этой спорной аксиомой трудно спорить.
По крайней мере, — мне.
Грех жаловаться.
Цинично и лицемерно пользуясь своей «нервной рифмой», — я соблазнил довольно немало сногсшибательных красавиц. И не только их. Я — вообще — никогда — и никем — не брезговал. Как может быть жалко, трахнуть уродину?!.

«То ли монстра, а то ли калеку?»
Кто я сегодня, — пока непонятно.
При жизни — я периодически бывал и тем и другим.
И все эти мимикрии — неразрывно связаны с женщинами. Точнее — с любовью к ним.

«Я конечно и раньше любил…» — писал я Мире.
Не скрою. До встречи с Мирой, а позже с Амуром, — я свято верил в то, что любить, можно столько, сколько душе угодно. И мнил себя влюбчивым человеком. Но как я уже говорил, неудовлетворенность своей внешностью, граничащая с заниженной самооценкой, — неоднократно уберегало мое ранимое сердце от романтических трагедий.
Завидев где-то прекрасную незнакомку, я почти всегда сходил с ее пути и неуклонно шел прочь, — слегка погрустневший, но не погубленный.
Если же сердечная опасность настигала меня в замкнутом пространстве какого-либо нужного мне общества, и ситуация обязывала меня остаться, — я выносливо пренебрегал унизительным ухлестыванием за общепризнанными красавицами.
И тогда, — я благополучно ложился спать со слегка сметенным самолюбием, но — никем не отвергнутый, и никем не оскорбленный.
А иногда, — приключалась и вовсе диковинная вещь: я ложился спать вместе с очередной — проигноривонанной мной — завзятой красоткой, — имевшей меня с усердием писанной уродины.
Ну, не нравится красавицам, — когда они кому-то не нравятся.
Кстати, — точно так я познакомился с двумя своими бывшими женами.
Им обоим светили блестящие партии, — а замуж они вышли за меня.
Их семейное счастье длилось недолго.
Но я — незабываем…

Обе очень скоро распознали во мне эгоцентричного тунеядца, не способного содержать семью, — и скандально со мной развелись. Но они меня — не забыли. А чтобы и я о них не забывал, — обе оставили на мне несмываемые отметины.

Первая бывшая жена разбила мне об голову бутылку, — облагородив меня почти брутальным височным шрамом.
Вторая бывшая жена — как-то рубанула мне по правой руке кухонным ножом. Под кисть. И перерубила мне четыре сухожилия. Их, естественно, связали. Но я навсегда лишился возможности вскидывать вверх третий палец, посылая кого-нибудь на хуй. А еще: на протяжении двух месяцев после ранения, — я не мог по-человечески сжать в кулак изувеченную руку. Помню, я всерьез переживал, как же я буду впредь держать стакан? А дрочить?!

Как будто из дневника…
До моей смерти — около года.
Я — в гостях у своей первой бывшей жены. Звать ее — Света.
Сюда я прибыл по навязчивой просьбе ее второго мужа. Валеры Вилкина. Мы вместе учились в литературном институте.
В трудовом плане — он бездельник, почище меня.
Но я — бездельник одаренный. А он — бездарь.
Валера и Света — снова поссорились. Снова из-за меня. Валера — очень, очень искренний человек. Он не умеет лицемерить. Не умеет врать про любовь. И не только врать. Он не умеет о ней даже говорить. Он и двух слов не может связать о любви. Ему и не надо. У него все на лбу написано. На лбу и в глазах. В его по-собачьи преданных Свете глазах. Это общеизвестно. Обсуждаемо. Высмеяно. И облито дружественной грязью.
На Свете я женился в 21. В 22 — мы развелись. Но я и поныне — бережно и каверзно — подпитываю иллюзию того, что не перестаю по ней сохнуть. И недаром, испытываю на Свете сотни и сотни СМС, которые затем корыстно выпускаю в завиральное пространство сотовой связи.
Нельзя манипулировать хорошо знакомыми людьми. А я — манипулирую. Я должен. Иначе, — какой же я подонок?
Ума не приложу, откуда на меня снизошла столь пафосная аксиома. Но с семнадцати лет — я безоговорочно верю: оставить различимый след в искусстве — под силу одним подонкам.
Восемь дней я атаковал подопытный телефон Светы кратко зарифмованными посланиями. На девятый — его хозяйка не снесла моих поэтически выраженных страданий. Разругалась с богатым мужем-подкаблучником, не способным на обольстительное красноречие, и ополчилась выгнать его из дома.
Не скрою. И мне доводилось мыкаться под женскими каблуками. Но, как бы чудовищно это не звучало, — опасно мнить себя женовластным мужиком, не побывав в профилактической роли «тряпки» мужского рода.
Мне жаль Валеру. С этой ролью он справляется блестяще: не торопясь смыться за кулисы, послав Свету к чертовой матери. Потому и позвал меня, — управится с конфликтом в семье.
Я — во всеоружии тренированного мировоззрения подонка — сижу на их кухне. Света и Валера без стеснения смешивают друг друга с грязью в моем заинтригованном присутствии.
А я думаю о Мире.
До встречи с Мирой я надеялся, что любил бедняжку Свету. Любил. Изнемогал от разлуки с ней. Жаждал примирения, воссоединения с жестокосердной возлюбленной.
Где вы, моя боль, моя невыносимая боль, боль и упоительная скорбь по утраченной Свете?
Она уже не та занозистая и отзывчивая девчонка, в которую я безоглядно влюбился в самоиспепеляющей юности.
Она — не та.
Мы все — не те.
Я уверен.
Я фанатично убежден.
Мы — не те, за кого выдает нас наше подобострастное отражение в зеркале. Мы — те, за кого выдает нас наше отражение в глазах человека, когда-то горячо нас полюбившего, а потом — сумевшего столь же горячо разлюбить.
Если хочешь узнать кого-то поближе, — полюби его по-настоящему. Потом — разлюби. И тоже по-настоящему. Только так — можно залезть в человеческую в душу на предельно возможную глубину. Только так — можно застолбить за собой право заявлять: я знаю, что представляет из себя – тот или иной человек.
И то это знание — будет приблизительным.
Но альтернативных источников даже такого — приблизительного знания — в природе не существует.
Только глаза, которые избавились от болезненной катаракты любви — умеют смотреть на предмет своих сердечных мук, кошмаров и переживаний с наиболее вероятной точностью.
Я начал постигать эти пессимистичные истины — благодаря разрыву со Светой. Она. Она — подарила мне невероятное счастье. Счастье — разлюбить.
Помню, когда я разлюбил Свету, меня преследовала одна странная неотвязная мысль, — что мы для того только и влюбляемся, чтобы после определенного количества безрадостных дней и горемычных ночей взять, да и разлюбить.
Вслушайтесь! «Разлюбить»… Это очень, очень непростой глагол. Гораздо сложнее, — чем глагол «любить».
Вслушайтесь!
«Разлюбить»…
«Раз… — любить»…
Звучит, как намек. Как голословная подсказка, — что «…любить» нам отпущено всего-то «раз…»…

— Как, как меня угораздило полюбить это богатенькое ничтожество, жирующее на деньги погибшей жены? — кричит Света.
— Нет, родная, — отпирается Валера. — Это ты жируешь на ее деньги. Никто не виноват, что она погибла. Откуда я мог знать, когда мы поженились, что провинциальная девчонка из детдома надумает стать банкиршей…
— Надумает… Ага. Надумает?! Это ты у нас только и делаешь, что — «надумываешь». А она — стала! Стала… председателем правления своего собственного коммерческого банка, — и обращаясь ко мне: — И знаешь, как она его назвала?
— Знаю, Свет, — сколько можно повторять? — В честь себя, любимой. Молодец! Заслужила. «Каждому — свое»… Послушай, Свет. Что за классовые предрассудки? Так вышло, что Валерка — единственный наследник своей жены. Жены! А не родителей… Не каких-нибудь дедушек с бабушками или дядь с тетями. Тогда бы ты, наверно, скандалила с ним пореже. Обычное дело… Но тут… Тут — жена. Может, ты ревнуешь? Может, ты ей завидуешь? Ее успеху? Ее богатству? Ты лучше, вспомни, как она кончила. Вспомни об автокатастрофе… От нее мокрое место осталось. Ее — ничего не спасло. Да, ты выходила замуж за богатого мужика, за симпатичного, одинокого вдовца, который спивался без надежной опеки обыкновенной домашней бабы… Да, ты не думала, что Валерка окажется настолько глупым и трусливым, что продаст бизнес несчастной супруги, и заживет как жутко обеспеченный бездельник. Хотя… в нормальном мире – это нормально… Что тебе не хватает?..
— Мужика. Мне не хватает типичного самодостаточного мужика. Чтоб… Чтоб трахал меня, как ты… Чтоб говорил о любви, как ты… Почему ты такой бедный?! Если бы у тебя были деньги… Если б у тебя были деньги, — я бы не минуты не раздумывала. Ушла бы к тебе…
— Он твой муж! Очнись! — пройдя сквозь два брака со стервами, я уже не понимаю, как может Валерка выносить Светкин язык. Я бы ее прибил.
— Муж?! — визжит Света. — Где муж? Он? Он — мудак! И ты был мудаком… Скажи мне спасибо, что я тебя отпустила. Хоть теперь мужиком стал. Ты заметил, что как только мужик становится моим мужем, он перестает быть мужиком?.. Встань! Встань, пожалуйста, будь другом.
Я, не подозревая подвоха, встаю. Валера сидит за столом и, покраснев до корней волос, — молча разламывает фисташки. Просто разламывает. Не ест. Складывает их кучкой. В пустой пепельнице.
Света обрушивается передо мной на колени и рвет ремень на моих джинсах.
— Дура, что ли? — отталкиваю я ее.
Валера разламывает фисташки.
Света прорывается к моей ширинке и приговаривает:
— Я сейчас в рот у тебя возьму. А этот мудак промолчит. Будет молчать, и смотреть, как его любимой родной жене будут кончать на лицо… Ты же хочешь кончить мне на лицо? Хочешь. Тебе раньше нравилось кончать мне на лицо. И в ухо. И в гланды. И в ладонь… Чтобы я потом ее слизывала. Твою сперму. До последней капельки. Как голодный котеночек. Помнишь?

Помню. Я-то отлично помню. Но вспоминать это при Валере, отстраненно разламывающем фисташки, — мне не с руки.
Я, нехотя, пячусь назад. Натыкаюсь спиной на дверцу холодильника. С него сыпятся журналы со скользкими глянцевыми обложками, рулоны туалетной бумаги и маленький горшочек с геранью.
Это выше моих сил. Я ору:
— Валер, ты, правда, мудак? Заткни ее! Дай в морду!
Валера разламывает фисташки.
Света бросается на меня с кулаками.
— Мне?! Мне в морду? — и больно щиплет меня за щеки. — Мне в морду!
Я теряю контроль. В купе с самообладанием. Хватаю Свету за плечи. Трясу. Она выворачивается. Меланхолично берет со стола почти допитую нами бутылку водки. И разбивает ее об мою голову.
Валера, наконец, перестает разламывать фисташки.
Бежит к телефону.
Вызвать «скорую помощь».

Бутылка вдребезги. Света вопит, как резаная. А у меня — даже в глазах не помутилось. Мог бы для приличия сознание потерять.
Но кровища хлещет, как надо. Во все стороны. Не рассчитывал, что под кожей моего поэтического черепа — скрывается столько крови.
Вызвав «неотложку», Валера мочит под краном полотенце и прикладывает его к моей разбомбленной голове. Но кровища хлещет, как надо.
Валера чертыхается, охает, суетится вокруг меня, бегает по комнатам, — выглядывая в окнах санитаров, обязанных спасти жизнь подонку.
Света, будто она одна на кухне, садится за стол. Наливает себя чай. Сосредоточенно, без сахара, пьет его.
Я, обливаясь кровью, сажусь напротив нее. Беру у нее чашку с чаем. Делаю пару глотков. От пролитой в него крови — он чуточку солоноватый.
— Почему я разбила тебе башку? — индифферентно спрашивает кого-то Света. — Тебе… А в рот я у тебя все-таки возьму… Приедешь из больницы… И возьму…
Валера из коридора извещает о прибытии «скорой помощи».
Мы едим с ним в больницу. Там мне зашивают голову. Забинтовывают ее. И мы возвращаемся к Свете. К катастрофически пьяной Свете. Почти с порога — Валера ретиво присоединяется к попойке жены. Меня шатает. Меня тошнит. А эта чокнутая семейка распивает песенки певца Сальвадора. На мои стихи.
Приятно…

Через полчаса — Валера отваливается к спинке стула и храпливо засыпает.
А Света, верная своему женскому слову, на его спящих глазах, берет у меня в рот.
Когда я кончаю, Света, припрятав за щеками мою сперму, склоняется над Валерой и злокозненно плюет ему в лицо.
Странный вышел минет. Валера, в сущности, неплохой парень. Хорошо заботится о моей первой бывшей жене. А я, получается, на него кончил. Где тут резон?
Хотя — для истории подонка — это вполне уместный биографический штрих. Умница Света. Сам бы я до такого не додумался.
Ума не приложу, откуда на меня снизошла столь пафосная аксиома. Но с семнадцати лет — я безоговорочно верю: оставить различимый след в искусстве — под силу одним подонкам.
Однажды я послал своей Мире:
«Я валяюсь на грудях чужих, добрых женщин, что дурят ночлегом. Но в них нет тех расщелин твоих, — где б я сгинул с веселым разбегом.»
Ответа не последовало. Тогда — Мира уже не отвечала на мои надуманно провокационные СМС.
И откуда мне знать, какие «расщелины» есть у Миры?
Зато я помню, какие «расщелины» есть у Светы.
Пойду, удостоверюсь.
Свете надо доставить удовольствие. Сегодня она его заслужила.
Как здорово валяться на ее привычных грудях. Как здорово — изредка вернуться в ее разлюбленное мной межножье, — где мне всегда рады. Как здорово быть непризнанным, безымянным поэтом. Как здорово иметь смелость врать об этом.
Виват, подонки!

Однажды я послал своей Мире:
«Трещит по швам мой жалкий мозг, обглоданный одной тобой. Я растоплю надежды воск. И вновь с ума сойду с другой.»
Ответа не последовало. Тогда — Мира уже не отвечала на мои надуманно провокационные СМС.
И ни с какой «другой» — я так и не сошел с ума.
Я — умер. Умер, не успев разлюбить. Разлюбить — Миру. Мою неповторимую, ненаглядную Миру. Я стал призраком. До смерти влюбленным призраком. Дословно. Скитающимся по гей-клубам. Почти сумасшедшим. Почти уставшим от своего ненормального, необъяснимого и непутевого небытия.

«То ли монстра, а то ли калику?»

Моя милая, любопытная шлюха. Она нашлась. Ей нетерпится поделиться со мной невиданной информацией о разных интересностях, что творятся под покровом «Пропасти».
Она же мертвая.
Поэтому она смогла досконально исследовать каждый уголок этого занимательного наперсника Содома.
Она же мертвая.
А в «Пропасти» столько скрытных территорий, куда живых шлюх не пускают.
Так она всласть наслушалась, как в караоке-баре распевают голосистые, не похожие на геев, геи. С брезгливым задором — вдосталь нагляделась, как в «темных комнатах» всевозможные мужики самоотверженно удовлетворяют друг друга. И, наконец, в закрытых сумрачных закоулках «Пропасти» — подслушала, как женоподобные самцы человека признаются в любви.
Никакой разницы. Только голоса пониже, чем у женщин. Только гениталии — одинаковые. Только подбородки — нуждаются в периодическом бритье…

Я очень, очень давно осведомлен. Об этом. И еще о многом, в чем большинство живых людей видят, в лучшем случае, — загадку человеческой натуры.
Я с девятнадцати лет крутился в шоу-бизнесе. Я знаю эти нравы. И нисколько их не осуждаю. Просто я — предпочитаю женщин. Не более того.
И в клубе «Пропасть» — я провел массу оживленных вечеров. Познавательно наблюдать за чужими, не нужными тебе страстями. Так — твои личные сердечные привязанности становятся целесообразней, ярче и честнее. Так — женщин хочется вдвойне.
Я, кажется, снова повторяюсь.
И повторюсь снова.
И буду — намеренно — повторяться впредь.
Мне можно. Я же призрак. Призрак мертвого поэта. Поэта, — о котором слышала Мира, — а мир никогда.
А еще — мне константно мерещится, что за мной кто-то наблюдает. С первой минуты моего фантастического перерождения. Мой призрачный рассудок — мне не по душе. Голова кружится. Мысли в ней — неповоротливы. Они путаются, спотыкаются, затаптывают друг друга.
Призрак-параноик! Неплохой способ свести счеты со смертью. Если жизнь — тебя уже обсчитала и пустилась в бега.
Не хочу заговариваться.
Призраки не сходят с ума.
Умереть ради подведения жизненных итогов. Неслыханно. Против правил. Непоследовательно.
А еще — в «Пропасти» — я когда-то повстречал свое альтер эго. Разве могло мне придти в голову прежде, — что моим единственным прижизненным другом окажется гей?..

— А ты в курсе, что Бог сначала создал парочку мужиков, а уж потом постановил соорудить женщину? — без предисловий ткнул в меня вопросом Денис, едва нас с ним познакомили на какой-то проходной посиделке голубой поп-братии.
И, не дожидаясь ответа:
— Как сказал бы старик Суворин, «недаром это в Библии»… На первой странице.
Мне смутно помнилось, что там написано… Про создание мужчины и женщины… Про страшные кары за мужеложство…
Но Денис упрямо гнул свое:
— Факт, что Лилит был мужиком. Сказано же: «по своему образу и подобию». Уж кем-кем, а гермафродитом Господь не был.
— Ну и как же ты его себе представляешь? — промямлил я.
— М-мм, — закатил глаза Денис в деланной истоме. — Сдается мне, что Бог — этакий любопытный пушистик с отменным, замечу, прибором.
Будь на моем месте праведник — вонзил бы в него нож и с легким сердцем смылся из содомской обители.
Но — мне — вдруг стало весело.
И — мы — стали друзьями.
Так ли уж совершенен этот мир, если у крокодила два члена, а оргазм у свиньи длится полчаса?

И вот — я сам — предлагаю шлюхе прочитать свое пятое стихотворение, посвященной Мире. Моей любимой Мире. Я очень, очень хвастливый и самовлюбленный призрак. Мне нравится, когда мной восхищаются мертвые шлюхи.
Пускай наслаждается. Пускай немножко позаблуждается, что и у смерти есть свои слабости.
Вечно судьба у поэта такая — улаживать радости шлюх. Надеясь склеить свое окостеневшее сердце, — разбитое какой-нибудь воплощенной музой, вроде моей Миры…

Не верю, что не пожалеешь,
Когда я все-таки пойму,
Что полюбить ты не сумеешь,
И я куда-нибудь уйду.

Такая старая потеха -
Влюбиться в ту, кому не мил.
Я своего не помню смеха.
Я даже память позабыл.

Ты говоришь со мной ночами,
Роняя ранние слова
О том, что, может, между нами
Не будет ласки никогда;

Не будет даже поцелуя,
Ни мимолетных голых плеч.
Ну, разве многого прошу я?!
Таких простых безумных встреч:

Чтоб в кровь раскусанные губы
Сцеплялись с хищностью ногтей,
Чтоб наши стоны многострунно,
Сердца швыряли на постель,

Чтоб сумрак путался с туманом
Глаз закатившихся твоих,
И чтобы радость безобманно
Тела точила в нас двоих!..

Ты говоришь со мной ночами,
Но я боюсь тебя понять.
А вдруг, — играя голосами, —
Ты хочешь мне надежду дать,

На то, что жизнь — не так убога,
На то, что сны — не так пусты,
И что улыбка есть у Бога,
И что срастаются мечты?!