Платон Сумрaq : Хроники девота (продолжение)

12:50  13-09-2010
…Петян, гаденько усмехаясь мне в лицо (я-то видел, что тяжеленько ему усмешечка дается), спросил:
- Ну что, спорщик, первым будешь?
С трудом выделяя слюну из-под языка, я безгласно кивнул. Петян, попросив Мишку подержать Лену за обе руки, начал расстегивать на ней халат. Она забилась, как… простите за избитое сравнение, — как раненая птица. Но куда уж девчонке-инвалиду устоять против трех здоровенных лбов!
Петян распахнул халат, с умыслом обнажив левую, изуродованную ногу Лены. Под халатом ничего, кроме по-детски белых трусиков в синий горошек, не было. Взорам недоносков — предстало еще не оформившееся тело жертвы. Полуженское-полудевичье. С выпирающими ключицами, плоским животом и маленькими остренькими грудками. Для завершенности картины поруганной непорочности Лене не доставало всего-то — белых носочков. Как в ранней песне Элтона Джона, «First episode At Hienton».
Если я помянул о белых носочках, послушайте об увечье Лены. Вид его стал для меня тем холодным душем, который вытрезвил меня.
Во всех смыслах.
Левая нога Лены, — как книга с выдранными страницами, — обрывалась на колене. Ампутация произошла сравнительно недавно: нога не успела, как следует зажить; незаровнявшиеся шрамы — алели, как щека после пощечины. Свежее юное тело. Нежная кожа. Сквозь кожу — кое-где просвечивали тонюсенькие вены… И нога! Ее нога. Словно недолепленная из разноцветных кусков пластилина, который долго и осатанело мяли в руках.
Вот когда я причислил себя к настоящим уродам!
Куда девалось вожделение!? Будь, что будет. Пусть никогда мне не бывать вожаком среди своих приятелей. Но я уже не хочу никого насиловать. Не хочу оставаться в этой проклятой квартире.

… И поражение мое не засчитали.
Петяну было еще хуже, чем мне. Смесь портвейна и физиологического омерзения сделала свой вывод: он рухнул на колени перед телевизором — и его стошнило.
Мишка в растерянности выпустил Ленины руки.
Она, воспользовавшись нашей паникой, дернулась к костылям.
Хорошо еще, что Лена, по-моему, боялась кричать. А, может, пребывала в шоке.
Но и мы уже наелись своим приключением.
Как по сигналу стартового пистолета, — мы ринулись вон из квартиры.
Вниз по лестнице.
Вон из подъезда.
Кто куда.
Чтобы не встречаться.
До осени...

...

Неделю я сиднем просидел дома.
Мне все мерещилось, что если я только высунусь на улицу, — на плечо мне тотчас ляжет тяжелая рука правосудия.
Меня преследовала невыносимая мысль о том, что в Москве — нет такого уголка, где я не рискую наткнуться на Лену.
И еще: я прекрасно понимал, — даже просидев у ее подъезда три дня, я имею девяносто девять шансов из ста ее не увидеть.
И еще: отчий дом — уже не казался мне крепостью.
Чем чаще я об этом думал, тем более фантастические сцены возмездия рисовало мое богатое воображение.
(Общения со своими подельщиками я чуждался.)

…Прошло полторы недели.
Ничего страшного не случилось.
Первые впечатления несколько поутихли. Фантазии на тему «Преступления и наказания» побледнели.
Началось нечто не менее странное.
Спускаясь с адских вершин своей преступности, я стал без конца вспоминать Лену.
Страх опочил. На вахту заступила совесть. Она занозой засела в моем мозгу и живописала мне картины отчаяния и страдания, которыми мы зашторили жизнь этой девчонки. Оставшись без родителей, лишившись ноги, похоронив бабку, — ей по нашей милости пришлось пережить…
И что пережить-то?
Откуда мне знать?!
Совесть — это Вам не птица-феникс. Совесть — раковая опухоль. Она разрастается и пожирает все иные чувства и мысли. Она — инстинкт, который однажды и внезапно становится основным, и который, вновь и вновь требуя своего удовлетворения, — никогда не получает его в справедливой мере. Тем летом, я все это испытал на себе. Потому и смею судить о совести — так. По-свойски.
Я верю, что тем летом Петян с Мишкой тоже не прохлаждались на седьмом небе. Но только меня! эти мучительные мыслеформы заставили действовать очертя голову.

И тогда я дал зарок добиться прощения Лены.

Знаете, когда впереди маячит неясная цель, некая духовная высь, которой во что бы то ни стало надо достигнуть, — путь к ней становится сродным болезни. Вроде горячки, излюбленной героями Достоевского. Невозможно есть, спать, слушать музыку. К вискам ежесекундно приливает кровь, щеки щиплет лихорадочный румянец, ладони потеют, колени дрожат, сердце колотится, как муха в стекло… Словом, налицо все симптомы раскаяния и непраздной решимости избавиться от угрызений совести. «Делай, что должен — и будь, что будет».

В таком-то состоянии я и начал слежку за Лениным домом.
Мне удалось вычислить ее тетку.
Она почему-то не забрала Лену к себе; но навещать утруждалась.
Дважды в неделю водитель подвозил ее на служебной машине мужа. Дважды в неделю, вылезая из дверцы, как паста, выдавленная из тюбика, она — своим «цыганско-богаческим» имиджем советской барыньки — крючила мое понятие о Красивом. Шофер вносил за ней в дом тяжеленные сумки. Минут через тридцать-сорок, иногда даже раньше, она выплывала расписным челном из подъезда и уносилась в свой куцый мирок генштабовских сплетниц.

И Лена ничего ей не сказала!
Она не дала тетке отнять у себя и эту свою беду.

Она долго, недели две, не выходила из дома. А я не отваживался вот так запросто позвонить в дверь ее квартиры. Наконец мне повезло. Как-то утром она на своих костылях выползла из подъезда и медленно-медленно куда-то двинулась.
Путешествовать на костылях.
Получиться у Вас представить?
Я прождал часа полтора. Чтобы отвлечься, — шлифовал об ляжку обложку «Путешествия Гулливера»; но открыть Свифта не мог.
Вместо него — моему зрению опять открылась Лена. Душа моя ушла в пятки и т. д. и т. п. Я переждал, пока Лена поближе подойдет к дому. Потом поднялся на лифте на ее этаж. Я не знал, чего же конкретного я хочу от нашей новой встречи. Лена имела право испугаться, запаниковать, удариться в крик, призвать на помощь соседей; имела право — напротив — броситься на меня с кулаками, вымещая злобу за унижение, которому подверглась.

О том ли я сбивчиво думал те три-четыре минуты, что опускался-поднимался лифт? Лифт — с Леной. Я затаился у мусоропровода над ее этажом.
Ошибся. Лифт не доехал пару этажей. Я переоценил скорость Лениного передвижения на костылях. Из лифта вышло нечто. Судя по доносившимся вздохам — женского пола. Судя по шарканью ног — килограмм на сто; с авоськами — на все сто пятнадцать.
Ох, как долго, возилась она на своем шестом-седьмом этаже. У меня, обманутого ожиданием, что-то оборвалось внутри; какая-то дурнота подступила к горлу, и я — мысленно выматерил замешкавшуюся на площадке толстуху.
В морду бы ей…
А она, позвякивая ключами, шурша авоськами и печально кряхтя, как простуженный бегемот, — зашкерилась-таки в своем блоке.
Подъезд опять погряз в относительной тишине, — нарушаемой лишь всплесками звуков с улицы да трескотней кое-где работающих, телевизоров и трехпрограммников…
Вдруг дверь подъезда хлопнула.
Лифт снова вызвали вниз.
Теперь-то — из-за своеобразного стука об пол движущейся кабины — я не ошибся: это Лена переминается на костылях.
Попытка объясниться с ней только что сорвалась.
Я еще не успел собраться с духом.
Запаниковав, — я уже хотел дать деру.
Но пересилил себя.
Пусть случится то, что должно случиться. И пусть судьба моя заковычная обо мне позаботиться.

Лена вышла из лифта и проковыляла в свой отсек. Я сторожко (Классное словечко, да? Зря его Набоков поругивал. ) спустился из своего укрытия и вошел следом за ней. Она обернулась на шум. Узнав меня, сдавленно вскрикнула. (От испуга.) Будь она не на костылях, можно было бы сказать, — что она заметалась по коридору, разделявшему нас. Но, стесненная в движениях, Лена только забилась в дальний угол, — задрожав всем телом, и выставляя руки для защиты.
Все заученные фразы, все заготовленные реплики выскочили у меня из головы; я подчинился инстинктам. Так и получилось, что я неторопливо, словно боясь спугнуть ее, подошел поближе. И встал на колени. Перед Леной. Потом — заглянул в ее лазоревые, искаженные страхом глаза. Хрипло прошептал пересохшим горлом: «Прости...» Дерзнув назвать ее по имени, я повторил: «Если можешь, прости, Лена».
…Опустил голову, как ожидающий своей участи заключенный.
И случилось чудо! Истинное чудо. Вечность миновала в каверзном молчании. И вдруг… я почувствовал легкое неуверенное прикосновение к своим волосам. Мягкий, всепрощающий жест. Будто и она желала снять всю мутную накипь с моей души. На меня снизошло такое облегчение, как если бы — где-то у меня внутри — разорвался смертоносный зловонный нарыв.
(Я получил надежду на исцеление?)
Лена — гладила меня по волосам.
Меня!
Я не сдержался; расплакался. Прижавшись к ней, зарылся лицом в ее мальчишескую клетчатую рубашку навыпуск...

Вы недоверчиво поднимаете плечи? Вам кажется невероятным, что жизнь двух людей может вот так перемениться? Вы еще помните, что один из этих людей должен бы презирать другого по гроб жизни? Но Вы-то читали Шекспира? «Ричарда III»? Там главный герой — за ненатуральные и абсурдистские пять-десять минут — уламывает выйти за него замуж женщину, мужа которой он же и укокошил. При всем при этом — горячо любимого мужа. Думаете, что взять с театра? Поверьте, Вильям наш — не слишком-то притуплял жизнь. Просто он — со своим гениальным чутьем — сумел разглядеть в людях что-то не от логики, не от совести, не от трезвого ума и твердой памяти.
Минуту назад Лена боялась и ненавидела меня; минутой позже — простила. Через пару дней мы стали лучшими друзьями.

Нет, не я ли любимчик фортуны? В свои шестнадцать лет я встретил человека — равновеликого мне не только по возрасту, но и по наклонностям разума и души; человека, с которым можно, не рискуя быть осмеянным, вспомнить, что ты — не всего-то дуреешь на дискотеках, и в компании друзей-чужаков досаждаешь не им, — а еще и умеешь читать, любишь поэзию и разбираешься в классической музыке.
Да, Лена была калекой.
Да, это смущало нас обоих.
В начале.
Потом мы почти отвыкли заморачиваться на ее увечьи.
Я уж точно.
Бывало, я в шутку отнимал у нее костыли. Пародируя почти нехилую физическую мощь Лены, — я на них выкрутасничал. Лена смеялась над моими проделками и охала, прижимая руки к щекам, когда ей казалось, что я вот-вот грохнусь.
И еще: мы взахлеб обсуждали близкие нам обоим книги. И фильмы. Намечали философские проблемы. Воодушевлено спорили о переменах в стране и нашем будущем. Порой на лицо Лены набегала нехорошая тень. Увы, нельзя ей было не задумываться, что из-за аварии — что-то навсегда сделалось ей недоступным.
Но я как фанатик трудился над Лениным оптимизмом. Начинал вместе с ней строить планы, позволяющие обойти ее калечность. Я заставлял Лену читать вырезки из газет, в которых сообщалось о жизненных успехах людей с физическими недостатками. Зачастую эти тренинги требовали от меня прометеевских жертв. Правда, лучшей наградой, ради которой стоило поднатужиться, — становился для меня ее повеселевший и почти отгоревавший взгляд.

С той самой секунды, когда Лена, простив меня и даже впустив в свою квартиру, выслушала мои сбивчивые объяснения и великодушно напоила чаем с вареньем, мы много рассказали друг другу о самих себе.
Обо мне Вы знаете почти все.
Да и о Лене — кое-что.
Так что постараюсь не повторяться.

Оскорбленная скорбь Лены еще не утихла. Гибель родителей и смерть бабки — худшее подспорье для одноногого человечка в период его шаткой реабилитации. Поэтому — о покойных близких я расспрашивал Лену недотошно, смятенно, непогрешимо.
Знаю только, что отец Лены в юности приехал в Москву из провинции; работал в каком-то министерстве; мать преподавала в институте. От них в доме остался скромный, но меж тем осязаемый достаток и ощущение семейного уюта, которое, благодаря стараниям Лены, не исчезло, и которого мне всегда не хватало в доме Вдовиных.
Тетку свою, сестру отца, Лена боялась и втайне ненавидела. Выбравшись в Москву с помощью брата и продолжая использовать его в качестве тарана для пробивания «полезных» дверей, она — разборчивая старая дева — ухитрилась в перезрелом детородном возрасте развести и окрутить перспективного офицера. Он — лет на пять моложе ее. А она — привязала его к себе парочкой ребятишек. Не пожелав выйти из второго послеродового отпуска на какую-нибудь работу, — целью своей жизни она сделала карьеру мужа.

Лена по моей просьбе показала мне свои семейные альбомы. Как я и предполагал, — генштабист оказался почти астенического сложения. Не только духовно, но и телесно. Не низок — не высок. С большими залысинами и оттопыренными ушами, на которых покоились идеологически выдержанные очки.
Вы-то, как писатель, знаете, — до чего обожают такие вот «лапочки в штанах» из века в век укладываться под каблук щедрых телом и обделенных душой мегер.

С субъективным интересом смотрел я фотографии Лены и ее родителей. За полчаса передо мной прошла вся многолетняя история ее семьи.
Помню-помню. Будто вчера видел, все эти потрепанные биографией (в основном черно-белые) листочки фотобумаги.
Лена в детском саду. С огромными бантами на белокурых косичках. Читает стихи на каком-то празднике… Ее первый день в школе. Отутюженная коричневая форма с парадным передничком. На спине ранец. Одной рукой держится за маму. В другой — стандартный набор из трех гладиолусов… Подряд — четыре школьных групповых портрета. На них она, чего греха таить, ничем не выделялась среди почти одинаковых одноклассниц и одноклассников. Ее худенькое личико, занимавшее на фото максимум полтора квадратных сантиметра и выглядывавшее из-за плеча какого-нибудь верзилы, не сразу и узнаешь… А вот она с родителями на море. За пару лет до катастрофы. В пригожем крымском уголке. Уже почти взрослый ребенок. В купальнике, которому еще нечего ни скрывать, ни поддерживать...
Даже сквозь дрянное качество снимков — сделанных «не в фокусе», выцветших, помятых — я отчетливо видел, как хорошела Лена. Год от года. Обещая стать по-своему очень, очень привлекательной. Может, красивой.
У нее был своеобразный тип внешности. Сложившийся из смешения генов десятков поколений основательных, осанистых, ширококостных, широкоскулых и курносых крестьян и истонченных москвичей: замученных ежедневной суматохой, стрессами, выхлопными газами и поиском ответов на проклятые русские вопросы «что делать?», «кто виноват?» и «зачем же я так напился?».
Ее родители...
По-мужски привлекательный, крепко скроенный отец.
Мать. Стройная, изящная, породистая.
Найдя и полюбив друг друга в нашей «большой деревне», они произвели на свет чудо по имени Лена.
Не знаю. Кто-то счел бы Лену невзрачной. По мне же — выглядела она сногсшибательно.