R. Pashkevitch : Морок

13:15  20-10-2010
…Самое малое, что людям следовало бы сделать для собак – это оставаться людьми. Хотя бы людьми! Но это немногим из нас удается.

Уже не менее четверти часа я молча изучаю жалобу и сопутствующие бумаги, а он говорит – неторопливо, раздумчиво, не ко мне даже, кажется, обращаясь, хотя в кабинете нас всего двое. Наступившая пауза заставляет меня поднять глаза, чтобы убедиться, что с задержанным все в порядке.
Аккуратно подстрижен, гладко выбрит, этот молодой, лет двадцати, парень не производит впечатления человека опустившегося, несмотря на невероятно, до блеска, вытертый синий пиджачок на пару размеров меньше, чем следовало бы, и разорванные стоптанные ботинки; зато сорочка на нем старательно выглаженная, углы воротничка, того и гляди, поранят владельца. Сидит прямо, чуть отклонившись назад, скрестив на груди руки, глядит мимо меня в окно, кривит губы в легкой усмешке.
А пиджак еще и разошелся на левом плече по шву – но это, надо полагать, сегодня мои немного перестарались в процессе препровождения в участок.

С бумагами все ясно; теперь послушаем версию другой стороны. Для начала я решаю проверить, а не свидетельствует ли, чего доброго, эта насмешливо-высокомерная манера себя держать о каком-нибудь психическом отклонении:

- Ну, вы-то, полагаю, думаете, что вам как раз удается оставаться человеком. Более того, вы считаете себя образцом для подражания.

- Я? Нет, конечно. Я смотрю на вещи трезво и Наполеоном мне не бывать. Но кто же является таким образцом, мне очень хотелось бы знать. Может, вы предложите мне конкретный пример настоящего человека, достойного, стоя на земле, расправив плечи, глядеть вокруг с удовольствием и гордостью? Вы задумались. Не стоит вспоминать героев из истории – я говорю про сейчас. В вашем обожаемом вами обществе, интересы и спокойствие которого вы охраняете, нет людей – в лучшем случае мелочные, безликие человечки, сами себя превращающие в крыс.

- Боюсь, мое отношение к обществу вы оцениваете неверно. Но речь не обо мне. Скажите, вы в самом деле полагаете, что повалить уважаемого гражданина средь бела дня на землю, оскорбить, плюнуть ему в лицо, повредить ему ногу и порвать одежду – это означает быть настоящим человеком?

- Все зависит от обстоятельств. Если говорить конкретно о тех обстоятельствах, что привели меня сюда – то, безусловно, да. Означает.

Вот как. Что ж, с этого момента поподробнее. Я смотрю на него вопросительно. Удивленно подняв бровь. Приглашаю пояснить.
Он невесело улыбается, перестает стучать ногой по полу, садится удобнее, проводит рукой по волосам, собираясь с мыслями, затем прикрывает глаза и начинает рассказывать.

- Та собачка… она вся была какая-то жалкая, скособоченная, явно наученная уже опытом, и не раз. Тощая, белая, на паучьих полусогнутых ножках, все время передвигалась, словно пригнувшись, словно извиняясь за то, что она вообще есть. Ходила от одного столика к другому, с надеждой заглядывала едокам в глаза. А у нее глаза – огромные, как у лемура, темные, влажные, и в них – уж не знаю, благодаря чему, сотням лет заискивания, из поколения в поколение, или все же благодаря опыту — столько боли и покорности, и тоски, и желания понравиться вместе с тем, — люди так не умеют.

Я сидел на скамейке, смотрел на эту собачку и с горечью думал, что и я сам, и тысячи таких же, как я, людей очень похожи на нее; в поисках пропитания мы вынуждены унижаться, ежедневно по многу раз переступать через себя, забыв про свою гордость, про свои таланты, мечты, стремления – просто чтобы не умереть от голода.
Какой-то студент просто толкнул ее ногой, и она отбежала в сторонку. Потом, чтобы отдохнуть, она присела, но крайне неудачно, и привалилась к ноге того самого господина, которого вы называете уважаемым гражданином и которого защищаете.
Он отозвался на это прикосновение как-то очень нервически, дернул ногой, сдвинув свой столик и пролив немного кофе на газету, которую читал до этого с весьма надменным выражением лица, схватил свою трость и попытался ударить собаку, но она, конечно, уже отскочила подальше.

- Это, простите, ту самую трость, которую вы впоследствии сломали о его коленную чашечку?

Он энергично кивает, не заметив иронии, и прицеливается в меня указательным пальцем:

- Именно. Тут бы ему и вернуться к своей газете, и я даже, наверное, мысленно согласился бы с тем, что он поступил правильно – он заплатил за кофе, и за поджаренный белый хлеб, и за газету, конечно, но он не заказывал, чтобы к нему на ботинок садились бездомные маленькие собачки.

- Согласен, что кому-то это может быть неприятно. Лично мне это скорее показалось бы, правда, трогательным, но он, возможно, боится блох. Или у него аллергия на шерсть?

- Мне это неизвестно. Так или иначе, инцидент мог бы быть исчерпан уже тогда, но не тут-то было: пожилой господин задумал месть. Наверное, он был раздосадован тем, что промахнулся, что не попал по собаке своей тросточкой, и боялся показаться кому-то из окружающих смешным или неловким. Он отломил кусочек булки и протянул его собаке, расплывшись в улыбке, сколь широкой, столь же фальшивой, неприятной, причем в другой руке он продолжал сжимать трость, и я насторожился. Собаки, как я уже говорил выше, весьма доверчивы и наивны; кроме того, им совершенно незнакомы ни подлость, ни жестокая мстительность, — они, в отличие от людей, всегда искренны. Поэтому она, хоть и помедлила немного, конечно, но потом вильнула хвостом и нерешительно приблизилась, потянулась к протянутой ей еде.

- И тут он…

- Да, тут его улыбка сменилась какой-то свирепой гримасой, и он ударил снова, и на этот раз попал.

Он смотрит теперь в пол, на лице – отвращение к тому, о чем приходится вспоминать и рассказывать.

- Удар был, насколько я могу судить, не таким, чтобы просто проучить и наказать – его целью было покалечить, а возможно, и убить. К счастью, удар был недостаточно точен, и вместо того, чтобы сломать собаке хребет, большей частью пришелся на заднюю лапу. Она закричала и попыталась убежать, отпрыгнуть в сторону, но у нее получилось не очень, поврежденную лапу она держала теперь на весу и как-то неестественно отведя в сторону, так, что даже смотреть на это было больно. Все это, конечно, произошло почти мгновенно, но я был уже на ногах, и, оставив свои вещи без присмотра, поторопился вмешаться, поскольку увидел, что ее мучитель встал, подошел к ней и заносит свою трость вновь. Те немногочисленные посетители, что были в кафе в тот момент, оторвались от своих занятий и смотрели на него – кто с ужасом, надеюсь, но кто-то, боюсь, и с одобрением – по крайней мере никто из них даже не подумал остановить это избиение.

- Но, как я понимаю, ударить собаку еще раз он уже не успел.

- По счастью, да, поскольку со следующей попытки он несомненно убил бы животное. Но тут подоспел я, выхватил трость из его рук, толкнул его, и он упал, да, опрокинув свой столик и разбив ящик с цветами.

- Головой.

- Совершенно верно. Но позволю себе заметить, что перед этим он, лишившись своего оружия, покраснел, даже побагровел, так, что его в любой момент мог хватить удар – а потеря небольшого количества крови ему, определенно, помогла, поэтому вполне возможно, что этот глиняный ящик, как это ни удивительно, спас ему жизнь.

Он говорит настолько серьезно, что я некоторое время раздумываю, издевка здесь или искренность. Вместе с тем надо отдать должное его проникновенному рассказу – я отчего-то верю его словам, и дело, поначалу казавшееся таким однозначным, теперь смотрится по-другому.

- А как вам кажется, почему никто, кроме вас, не вступился за собачонку? Там было много людей.

- Я предпочитаю думать, что они вступились бы, если бы я не опередил их. Хотя – кто знает?

- Что, кстати, стало с собачкой?

- Пока всеобщее внимание было привлечено мной, она, наверное, где-то спряталась. Надеюсь, что она выживет. Вообще на собаках все заживает, говорят, быстро.

- Да, я тоже об этом слышал. Хорошо. А зачем вы продолжили избивать уже поверженного противника? Человека сильно старше вас, да еще и раненого, с разбитой головой...

- Ну, признаться, в тот момент я и не заметил, что у него идет кровь – он же ударился затылком. Я не избивал его, как вы говорите, а просто хотел проучить и восстановить в некотором смысле справедливость, поэтому тоже ударил его по ноге тростью – и тоже всего один раз, как он до этого ударил собаку. Это логично. Если бы трость не сломалась, я все равно не стал бы больше его бить. Кстати, и в лицо я ему не плевал.

- То есть принцип «око за око», по-вашему, годится для данного случая? Допустим… Но, говорят, вы еще и словесно при этом его оскорбляли.

- А вот тут вы неправы. Я вообще не говорил с ним.

- Разве? А в показаниях значится про какие-то «зоологические сравнения», например.

- А, это, скорее всего, о той небольшой речи, с которой я обратился к посетителям кафе, пока этот господин приходил в себя. Я был, как вы понимаете, несколько взволнован и, чтобы успокоиться, сказал несколько слов. Помню, говорил я о том, что раз уж в нашей человеческой природе настолько сильно желание уподобляться животным, то следует хотя бы выбирать для себя примеры получше. Скажем, царственное движение льва, отгоняющего соперника от еды; или лаконичный, но веский взмах хвоста огромного рогатого лоснящегося чуда, которому надоела ничтожная муха. Но в том, что сделал пострадавший господин, было как раз нечто от насекомых. Этакая примитивная безжалостная простота.

- Знаете, не могу не признать, что говорите вы очень убедительно. Теперь наш потерпевший перестал вызывать у меня симпатию и жалость; более того, поступать так, как вы описали — подманив едой, ударить — это действительно как-то не по-людски. Не люблю жестокости к бессловесным и к невиновным по определению.

- Жестокость может быть разной, и иногда это даже необходимая черта, для героя, скажем; но одно дело, когда герой вершит — пусть жестокие — но великие и красивые дела, и совсем другая картина, когда некий субъект забивает на улице собачонку, никого не стесняясь.

- Я вижу, красота вообще очень важна для вас.

- Конечно, я же художник, пусть волей случая и вынужден заниматься ремеслом, а иногда и чемоданы на вокзале таскать приходится. Вечерами, перед тем, как заснуть, я рисую у себя в голове настоящее. Скажу так: что красиво, то имеет право быть.

- То есть красота — достаточное условие бытия?

- Конечно, и не только условие, но и единственная достойная цель. То есть, смысл бытия – в стремлении к совершенству.

- Что ж, эта сцена в уличном кафе, посреди нашего великолепного города, была действительно очень некрасива. Даже уродлива. Следовательно, ее не должно было быть, и вы не могли не вмешаться.

- Вот! Вы меня понимаете. Что может быть правильнее, чем стараться сократить всеми средствами уродство мира и поддержать остатки его красоты?

- Надо же, какие фундаментальные проблемы вас волнуют. Вы правы, конечно, но я скажу так: самое главное – это сначала правильно определить границы красоты и уродства.
Теперь он улыбается, беззлобно, но с легким превосходством, как родитель, беседующий со своим любознательным чадом.

- Вот вы – можете прямо сейчас сказать мне: что такое красота?

Я делаю вдох, чтобы произнести очевидное – нет, в самом деле, что за вопрос, все очень просто – и замираю, поскольку очевидное вдруг распалось, рассеялось, и сказать мне, не подумав как следует, нечего.

- Вот именно. Молчание — самый верный ответ, на мой взгляд. И возникает проблема – как отделить красоту от уродства, если мы не знаем даже наверняка, что это такое? Люди должны почувствовать это сердцем. Но пока что им не до этого, я имею в виду широкие массы, конечно. Я очень даже хорошо их понимаю, поверьте. Но если отвлечь их от повседневности, поставить возвышенные цели, дать нужные ориентиры – люди способны на многое. И, кстати, тут ничто, кроме искусства, не поможет. «Красота спасет мир». Где-то я прочитал такое, не помню. Для этого она и нужна – не для того, чтобы бесполезно ласкать наши органы чувств, — а чтобы спасти мир, ну или если не спасти, то хотя бы сделать лучше.

«Возвышенные цели», надо же. Не ожидал, что кто-то может надеяться таким образом привести в чувство этот погрязший в мелочной возне, закопченный, одурманенный мир – уж я-то насмотрелся на убийства из-за двухсот крон. Мой собеседник тем временем продолжает размышлять вслух:

-… причем по-разному воспитанные люди назовут красивыми разные вещи; для этих красиво одно, для тех – другое.

- Но есть же универсальные ценности! Например, этот город – разве много найдется тех, кто не признает, что он прекрасен?

- Город красив, не стану спорить, хотя и жесток, а еще слишком пестр и бестолков, настоящий Вавилон. Самый большой город Европы! Все снуют, бегают, решают свои нехитрые беды, исполняют немощные желания. А еще – тени повсюду. Вы замечаете, сколько здесь этих теней?

В его глазах пляшет легкое безумие, неуверенная улыбка, когда он говорит о «тенях» – беспомощная попытка скрыть страх. Возможно, мой собеседник не вполне в себе, но это столь свойственно оригинальным натурам, что я удивился бы, если было бы как-то иначе; что же, тем интересней.

- Не понимаю, о ком вы.

Он машет рукой, давая понять, что речь идет о чем-то важном лишь для него, что мне всерьез воспринимать не стоит:

- Я с самого детства, если честно, страшусь черного человека, как Моцарт; только если у него это было некое конкретное существо, то у меня, скорее, образ собирательный, неопределенный и мутный. Впрочем, я излишне впечатлителен по натуре, только и всего. Этот город еще доживет до лучших времен, он этого заслуживает, конечно. Планирую уехать отсюда, как-то очень уж здесь всё бестолково.

- Чем собираетесь заниматься? Может, попробуете как-нибудь улучшить этот мир?

Он отрицательно мотает головой.

- Мне, возможно, и хотелось бы, но я, видите ли, скоро умру.

- Вот как. Ну, в этом возрасте впечатлительные люди вроде вас часто задумываются о смерти, потом это проходит.

- Нет, это не фантазии и не попытка привлечь к собственной персоне внимание, пока не умер. Я не боюсь смерти, поскольку, если честно, уже успел немного устать от жизни. Я не понимаю происходящего вокруг, все поставлено с ног на голову, все не так.

Он снова умолкает, определенно, колеблется, рассказывать или нет, потом все же решается:

- Мне как-то приснился сон, очень странный, слишком для сна реальный, и запомнился он почему-то детально. Я увидел себя солдатом, лежащим в неглубокой канаве среди снежного поля. Вокруг копошились такие же, как я, усталые и злые люди. Я лежал в грязи, было тепло и уютно, я слушал звук летящих снарядов, и наконец появился тот, что должен был разорваться совсем рядом со мной – там, во сне, я умел определять это на слух. Я остался на месте, был спокоен и, во всяком случае, не собирался никуда бежать. Помню, что чувствовал этот приближающийся раскаленный кусок металла, словно какая-то часть меня переместилась в него. Словно у снарядов есть душа. Та часть меня, что была внизу, в окопе, вжалась в землю, ожидая, закрыв зачем-то руками голову; снаряд был все ближе и – наконец – обе мои половины соединились в сияющем шаре взрыва. Вы можете считать меня глупцом, но я с тех пор уверен, что видел будущее. Для меня это совершенно ясно. Война, тут, я думаю, вы со мной согласитесь, неизбежна; причем начнется она довольно скоро. Так что времени у меня немного, и как-то серьезно изменить свою жизнь я не успею.

Говорит он уверенно, но где-то в душе определенно продолжает надеяться, что все лишь сон и наваждение, что судьбу еще можно переписать заново. Он определенно нуждается в поддержке, но традиционные рецепты тут вряд ли помогут – слишком они для него просты, хотя проверить не помешает:

- Скажите, а в Бога вы верите?

- Очень хотел бы, но для меня слишком очевидно, что все это – обман. Церковь. Вообще все церкви. Понятно же, что эта структура была создана как инструмент сбора денег и оказания влияния на нужных людей. И не более.

Он достает из кармана часы на цепочке, щелкает крышкой.

- Между тем, ваш рабочий день полчаса тому назад кончился, может быть, меня уже следует освободить?

Оригинально, хотя и нагло, и я улыбаюсь.

- Куда вы так торопитесь? Уж не раненую ли собачку разыскивать?

- Нет, все прозаичнее, мне бы засветло добраться до своей конуры в общежитии – даже комнатой это не назовешь.

Все же эта уверенность немного задевает меня. В конце концов, он еще мальчик.

- Вообще-то у меня нет явных причин вас отпускать, зато имеются веские основания дать делу ход.

Его беспокойные руки, глаза, лицо – все застывает.

- А мне показалось, что между нами возникло некоторое взаимопонимание.

Что скажешь, действительно – возникло. Я раскрываю карты:

- Ну, основания всегда можно подыскать для чего угодно. Вам повезло, что именно я занялся расследованием вашего случая. Не могу сказать, почему, возможно, это какое-то ваше личное обаяние, или красноречие, или этот непримиримый блеск в глазах, когда вы говорите об уродстве, о мелочности, но мне это все по душе, и я готов признать, что господин Рейхенбах — так, кстати, зовут нашего охотника на собак – вел себя совершенно неподобающим образом в общественном месте. Вы же не побоялись, вмешались и остановили его, что весьма похвально.

Он подходит, прямо-таки сияя, и, церемонно поклонившись, пожимает мне руку.

- Благодарю. Правильно ли я вас понял: я могу идти?

- После того, как распишетесь в протоколе – вот здесь и здесь, вы вольны идти, куда захотите – если обещаете все же поразмыслить, как сделать этот мир чуточку лучше.

- Я попробую.

Пока он старательно выводит свою затейливую подпись, я звоню в колокольчик. Почти сразу появляется тучный Нойрат, я отдаю распоряжение вернуть задержанному его вещи и отпустить. Нойрат, скрывая удивление, приглашает задержанного следовать за ним. Уже в дверях молодой человек оборачивается; видно, что он подыскивает нужные слова для прощания, но я опережаю его:

- У вас, наверное, бывает такое чувство, что вы делаете нечто крайне значительное и важное, хотя ничего особенного не происходит. Вот такое чувство я как раз испытываю теперь.

Чуть подумав, он отвечает:

- Боюсь, что благодарные потомки не поставят вам памятник – моя персона слишком заурядна, но лично я запомню вашу доброту надолго. Прощайте.


***


Вскоре и я покидаю комиссариат и оказываюсь на бескрайней Прахтштрассе, солнце светит сквозь кружева листвы и разрисовывает мостовую, нарядно и радостно. Вена — этим все сказано, я, пожалуй, ни за что ее не покину, странно, что кто-то готов сделать это по доброй воле.

Хотя, и пестровато, и немного бестолково, пожалуй.

Я не успеваю пройти и ста шагов, как чувствую усиливающееся недомогание; неприятный запах гари бъет в нос, я оглядываюсь в поисках его источника, но ничего такого не нахожу.
Голова кружится, несильно, но неприятно, и я торопливо опускаюсь на очень кстати подвернувшуюся пустую скамеечку. Запах бензиновой гари усиливается, и я начинаю вспоминать нечто недавно услышанное от супруги об опухолях мозга и их ранних симптомах, но тут некое оцепенение охватывает меня, сковывает мысли и тело, а потом где-то на границе между сном и явью перед моим внутренним взором начинают вспыхивать странные видения, завораживающе медленно движущиеся, выцветшие картины.

Туман – а может быть, дым — висит в воздухе слоями; в отдалении, еле различимые в пепельной пелене, рядами ползут грузные бронированные механизмы устрашающего вида; сознание мечется, летит сквозь утренний полумрак мимо однообразных деревянных низких строений, из темных оконных проемов льется через край, выплескивается боль; вот железная дорога, между стальными бревнами рельсов не менее четырех метров, по ним катится на фоне звездного неба соответствующий, невиданный, исполинский локомотив, как в недоброй какой-то сказке, а за ним тянутся бесконечным потоком многоэтажные вагоны. В выстланных коврами коридорах и каютах этого сухопутного лайнера, среди никеля и драгоценных деревянных панелей сидят, стоят, прохаживаются, пьют и любезничают с очаровательными дамами люди в черной с серебром форме. Картинка меняется, и вот еще человек в такой форме – красивый и стройный, с холодными серыми глазами, перед строем людей в полосатых робах рвет на куски сверкающими щипцами лицо мальчишки лет восьми или десяти, стоящего перед ним на коленях, парализованного болью и ужасом, и это настолько уродливо, что всего меня передергивает, чуть ли не выворачивает наизнанку, адреналин приводит меня в чувство, и мерзкое видение исчезает.

Я поднимаюсь, оглядываюсь, делаю несколько глубоких вдохов и понимаю, что вполне способен идти, мое недомогание кончилось, так же внезапно, как и начиналось, и остались лишь легкий озноб, лишь холодное разочарование и уверенное, очевидное такое, невесть как сформировавшееся во мне понимание: у него не получится.











***

Кстати:

по некоторым данным, во время 1-й мировой войны, в 1917 году, связной 16-го баварского резервного пехотного полка Адольф Гитлер чудом избежал неминуемой смерти. Его маленькая, неизвестной породы собачка буквально заставила его выйти за ней из деревянного блиндажа на улицу. Через несколько секунд внезапно начался очередной артобстрел, блиндаж был уничтожен прямым попаданием, Гитлер был легко ранен, оставшиеся внутри несколько человек погибли.