Шизоff : поклон (последний репост)

12:43  11-11-2010
1.
Он проснулся засветло, весь в поту, и с присевшем в ужасе сердцем. Пару минут лежал, прислушиваясь к неуютному телу, отрешённо вглядываясь в набрякший белёсым сумраком оконный квадрат. Мелькнуло вдруг, что квадрат — исключительно гадок. Образец тотальной, во все стороны давящей, стабильности. Равнодушная, массивная, злая фигура, в которую временами хочется упереться плечом, чтобы с треском, или просто шагнуть, или зажмурившись, будто в омут…
В припадке дурной геометрии бухнул мотор, в такт ему произвольно вильнула нога, наткнулась на другую, — ту, что молодая, горячая, сонная, — испуганно отпрянула, чтобы не потревожить, но поздно, поздно!
-- Мазда – говно, — авторитетно заявила приподнявшаяся с подушки идеальная голова.
-- Говно, говно, заенька, — сыпанул во внимательные, безумные ото сна, очи, — согласен, солнышшшко, шпи, ш-ш-ш...
Шуршащий речитатив подействовал безотказно. Мелькнувшая, было, несвоевременная жизнь, благополучно покинула милый взор, и опять ушла внутрь, скрылась за кулисами модной чёлки. С минуту подождав, он осторожно выбрался из уютной духоты.
В беспорядочной груде на полу нащупал джинсы. Достал зажигалку, мятую пачку. Тяжёлые, отчего-то сырые, портки — стряхнул взад. Рассеянно огладил невнятную грудину, от шеи вниз, туда, где так защемило под утро, где сжало до тошноты, где всё уже давным-давно плохо, но о чём лучше молчать. Враждебная испарина вроде как отошла жирным потом, он досадливо растёр тупое беспокойство по рёбрам, и потрусил навстречу вспученному светом квадрату.
Знал, бродяга, что оттеняющая квадрат штора скрывает за собой безопасный лаз в ежедневно опасное утро.
Так вот и вышел, сбоку, в обход, как обычно.
Как вор.

2.
Кошка молча порскнула в ноги, заметалась, сбивчиво и напористо выискивая долгожданную щель. Дрогнув от неожиданности, он с трудом удержался, чтобы в голос не пустить божью тварь по матушке, криво ткнул босою ногой, поддал вдогонку. Обиженно мявкнув, зверь всё-таки просочился в иные миры, и беззвучно растаял, весь без остатка. Хотя....
Огонь бился и тух, желваки плясали, в злости сжеванный фильтр не тянул. Наконец человек прикурил, затянулся быстро и рвано, покосился на свежую кучку. Дерьмо! Тошнотворное кошачье дерьмо. Естественный продукт жизнедеятельности. Приключился маленький казус, не более того, стоит ли нервничать, нет, не стоит, это славный мохнатый дружок, обаятельный котейка, свет и услада той, что видит во сне серебристую хонду… нет, серебристая — импреза… хонда чёрная, точно… держит дорогу, недорога, экономична… не то, что мазда, та, которая однозначно – говно, да...
”Твою мать! Вот оно, говно, вот! Бесплатнее мазды, ешь не хочу, убери его, прежде чем купить то, другое, с тюнингом и страховкой, займись своей скотобазой, с её воньким силосом, избавь от грустных мыслей, дай подышать!”
Чувствуя, как рвутся ввысь накануне употреблённые морепродукты, вдохнул как можно глубже, завалил мокрым дымом пищевод, набил лёгкие по самое нехочу… Выдохнул уже в окно, прямиком в заурядную волглую хмарь, с вяло подвисшем ноябрьским солнцем. И так безнадёжна была эта небесная лампа, так липок, вязок, удушлив туман, таким непристойным равнодушием фонил пустой двор, что захотелось отчебучить не того, вроде как показательно вздёрнуться на плакучей иве. Нет, логичнее было бы шумно застрелиться. Желательно — из ружья.

3.
Почему ружьё? Зачем так рогато, грязно, что за штрих?
Потому что картечь. Затем, что два ствола, надёжно, по уму.
Со странным удовольствием он перекатывал в бунтующей голове диковатую тему, наслаждался циничной ясностью гнусных рассчётов.
По уму, хе-хе, в яблочко. А главное – в память. В ту, что порылась где-то там, в глубине, в чёрт его знает каких долях, извилинах; в ту, что под коркой. Разметать прокисшую серую пульпу, развалить биографию к чёрту....
Шаловливый нигилизм тут же сменялся депрессивной констатцией фактов: чёрта нет, как нет ружья, нет картечи. Нету денег на хонду, нет на импрезу, даже на мазду-говно. Посему и любви нет, сплошное сожительство. В наличии только ночные кошмары, технический секс и срущая кошка. Ночной кошмар вылился в повседневный, слипся, как генетический код, родив мутанта, вроде как неспособного к размножению и воспроизводству. И то слава богу, которого, впрочем, тоже нет.
Дряблый туман безразлично свалился в траву, рассыпался горстью дешёвеньких стразов, фальшиво заискрил в мутных лучах равнодушного солнца. Снулая ива, лишённая призрачных покровов, выглядела не заплаканной, а попросту изнасилованной. Стоя по колено в пожухшем бурьяне, растрёпанная и повыдерганная, она жалостливо кривилась вбок, скалилась рваной трещиной по тёмному, мокрому боку. Хрестоматийные багрец и золото скорее походили на перхоть, вызывая раздражение и брезгливость. Криво загребая ногами, к дереву подковылял столь же скорбного вида бродячий пёс, недоверчиво обнюхал подножье, задрал рахитичную, в грязноватых подпалинах лапу, свершил банальнейший акт. Человек с болезненным любопытством вглядывался в беспокойный, будящий ответное волнение, хвост, напряжённо морщил лоб, вроде как силясь вспомнить, отследить нечто столь же грязное и неспокойное, и уже будто вспомнил...
Пёс резко дёрнулся вбок, прижав уши, словно сбитый с ног гортанным окриком. Пара убогих, тёмных, отвратительно шумных мудаков появились из-за угла. Приткнув недопитую сиську “Славутича” прямо в уссанные корни, они беззастенчиво продолжили собачье дело, столь же дикие, но менее симпатичные.
Молдавские гастарбайтеры с ближайшей стройки. Страшный признак обречённого времени. На данном витке эволюции – просто знак.
Знак того, что опять наступило кругом безнадёжное утро.
Человек досадливо сплюнул бычком, повернулся, шагнул....

4.
Кошка скрылась под купеческой масти диваном. Увесистый, как авианосец, он гарантировал безопасность в случае локальных конфликтов. Яростно матерясь, человек пытался торпедировать беженку шваброй. Эффективной атаке противился капитан, чуть помятый, но бескомпромиссный.
-- Какого дьявола ты её пугаешь?! Что она тебе сделала? Ты совсем охренел?!
Туго сопя, враскоряку, поднялся с колен, тяжело посмотрел в рдеющее праведным гневом лицо, отвернулся.
-- Ты не врубаешь, что это – животное! Она ведь не понимает, за что ты её бьёшь!
-- Её убить надо, суку. Замочить. Аннигилировать тварь.
Глухо, отчётливо, честно. Но опять – неуверенно.
-- Слушай, не она тварь, а ты. Ты! Если не можешь понять, что самоутверждаться за счёт животных – подло!
-- Ась? Что ты сказала? Подло?
-- Да, подло!
-- Во, значится, как...
В тихом голосе проявилась счень низкая, тёмная нота. Сильно нехороший, безмысленный тон. Она, как всегда, не заметила.
-- Вот так! И не смей на нё орать!
-- Кланяться ей, засранке?
-- Не надо никому кланяться! Ну что ты уродуешь, а?! Человеком будь, че-ло-ве-ком!
-- Человек не должен кланяться твари. Не должен, и не может. Я не буду.
-- Нет, ты точно бешеный. Кто тебя .....
-- Я кормлю эту безмозглую дрянь, убираю говно, дышу, сука, миазмами, но я не желаю вылизывать ей задницу, обращаться на вы и бить земные поклоны уё…
-- Блять! В моём доме ты не будешь орать на неё матом. Понял?!
Разумеется, понял. Молча отшвырнул бесполезную швабру, резко повернулся, толкнул дверь. Вдогонку неслось что-то про паркет, сороклетуманет, и импотенцию. Кое с чем можно было бы и не согласиться, но он просто закрыл дверь с другой стороны, накинул куртку, обулся, и вышел.
Стопервая кошачья война оказалась стопудово проиграна.

5.
Пил, как уже повелось, страшно и камерно. Под той самой раздроченной ивой.
Первый стакан махнул, было, в социуме. Животный мир попустил, но вот люди оказались критически тошнотворны. Взял пузырь с собой, и откланялся.
Двинул на кладбище, но вспомнил вдруг, что и там люди, только закопанные напрочь, а всё ж общество. Явно, что многие из покойных католики. Или, прости господи, униаты. Мысль о закопанных униатах сразу стала невыносима, и он решительно повернул в сторону дома. Уже во дворе заартачился сердцем – это чей же дом, коли в нём одних скотов привечают, а людям – хрен?! Ноги сами пустились в обход, в сторону частного сектора, где вечное строительство, молдавские нищеброды, и грязные псы. Зато нет паркета, ментов, нету кошек. И костерок можно запалить, наблюдал не раз из окна, как за хлипким заборчиком — жгут, пьют, закусывают. Никому дела нет, кто и что кочегарит на бесхозном пустыре.
Грядущий костёр согрел душу, безразличие мира успокоило, звенящий пакет вдохновил. Он привычно перешёл Рубикон. Как вор.
Или кошка.

6.
солнце тупо болталось в чужом небе, запутавшись в безобразных лохмотьях переменной облачности. в унисон ему на земле мельтешил жидкий огонёк. наглухо придушенный дымовой пуповиной, он тихо попискивал в муках рождения, слепо топырился по сторонам, опасливо искрил, снова прятался в чадящую утробу, неприютное родовое гнездо, бездарно свитое из всякого сору. зело синий акушер равнодушно следил за процессом рождения, сидя на растрескавшейся тёплой покрышке. внутри него уже давно шли неконтролируемые процессы, он был автономен, как тихоокеанский лайнер в одиночном плавании, с напрочь сбитым и попутанным курсом. а, скорее, как сорванный к чёрту паром.
пьяный корабль угодил в мозговой шторм. отрывочные воспоминания злобно бились о дно черепной коробки, ударив – катились назад, оседая ошмётками грязной пены где-то в кингстонах-извилинах, накатывали, крушили вновь, с каждым разом всё злее и решительней. он скрипел растерявшим переборки черепом, судорожно лил на взорванные ненавистью воды сорокоградусный жир, гидролизную ворвань, и в ложном затишьи переводил дух, силясь принять волевое усилие, спасти погибающий разум… но судно дало, похоже, настолько критический крен, что капитану осталось привязать себя к мачте, и уже с бесшабашным отчаяньем трупа, лицом к лицу встретить голосяших в штормовом беспределе двуличных сирен и паскудных эриний. в конце-концов, хуже сциллы только харибда, хотя, обе — фантомные мрази, которых, наверное, нет

7.
Может и нет, а вот появились.
Как в известной песне – кривая, да нелёгкая.
Выплыли из вспененных дум, выдрались из душевного чернозёма, как гоголевские мертвецы, и нависли над больной головой, грозя страшной местью.
Он уже форменным вием в прострации пребывал, долу опустив тяжёлые веки, когда подкатился к костру жалкий утренний пёс. По замысловатой кривой, с известной опаской, и до боли нелепой надеждой. В умных глазах животины маячили голод и дружелюбие. Отсалютовав неуёмным с рожденья хвостом, посетитель чинно сел, и деликатно принюхался.
-- Что, бродяга...-- вий глухо озвучил столь же низкий взгляд, — Жрать хочешь… Нет ни хера… ни хера нет, только водка...
Бродяга ткнулся носом в левый ботинок, сдал назад, и брезгливо чихнул.
-- А-а-а! — оживился владелец обуви, — Не нравится? Говном несёт? Это, брат, кошка. Не любишь ты, как я думаю, кошек?
Брат шумно фыркнул в ответ, не решаясь выразиться до конца.
Человек окончательно развеселился:
-- Вот-вот! И я про то же: свиньи вологодские, а не домашний зверь. Потаскушки, рвань, хуже баб временами, паскудницы… Давай, псина, выпьем, а? Заколдырим, так сказать, по поводу, и без… Ну ё-моё, и дать тебе нечего, чучело… Ладно, всё лучше, чем в одно жало, или с каким гуцульским скотом, будь!
Приложился к горлу, надрывно хлебнул пару тёплых глотков, выдохнул, замер. Зверь с жалостью глядел на человека. Человек давился выхлопом и животной тоской, дико таращась в глаза животному.
-- Ох, бля… Ты это… лучше не пей никогда… слышишь? Не спасает. Морок. Дерьмо. А что делать, если все вокруг твари? Если попутали? Их кормишь – оне, суки, срут! Любишь – орут, мозг плющат! Ты вот не кошка, ты чело… тьфу! Ты – преданный человеку, ты друг, а не так, что сама по себе, как в маугли, чёрт его… киплинге, блять! Вот сам ты честный, как я, и преданный, да… а я вот – преданный, понял? В смысле – тебя предавали, собачий сын, вот скажи – предавали?!
Пёс равнодушно слушал атипичные бредни, но на последних словах вдруг ощетинился, остекленел доселе почтительным взглядом, и вдруг зарычал, утробно и угрожающе. Распоясавшийся было оратор, на раз смолкнул и затих, простреленный болезненно знакомым взглядом. Он как-то неожиданно вспомнил...
… и тут же забыл.
Потому как нелёгкая принесла очередного фантома из мутного прошлого.

8.
«Откуда мясо? — Само приползло».
Как в том анекдоте, воистину. Только не мясо, а так, прогнившая требуха, социальный огрызок. На него-то, походу, и взорвался мирный пёс, добровольный защитник и умница. Ясно, что на него. Этакий страх нарисовался, что коли сам не взлаешь, то перекрестишься.
От мутанта тянуло даже не псом. Пахло не котиками. От него разило уродливой полусмертью. Гнусная порода, ядовитая плесень, мнимую жизнь в которой поддерживает клубок цепких метастаз – двигает, гонит, насилует. Ждёт. «Опиум умеет ждать». И почти всегда дожидается. Вопрос времени.
Нелепое это занятие – тереть с вирусом. С канцерогеном – за жизнь, хе-хе. А вот надо же, базланят мирно, гонят байду. Узнал подзабытое отражение в гепатитных глазёнках, и понеслось говно по трубам: здравствуй, узкий зрак, привет почесун, давно не виделись, чего как, давно ль завис, чем промышляешь. Где-то в животе шевельнулся, вздрогнул разбуженный, оголодавший в летаргическом сне, тот, кто терпеливо и долго ждал, и, вроде, дождался....
Не понимал он, шары залив, в какой блудняк валится? Да ну, прямо.
Всё понимал. Зачем его вычудил этот лишенец, чего ждёт, упырюга. Улыбнуло: отдать ему, падле, мобилу с кипюрами, а то ведь изведётся весь, и подохнет, дожидаясь удачных раскладов. Было б их двое таких, так и лежать бы ему, получив с ноги в торец, как уж водится… или сзади, мордой в костёр… подрезать — вряд ли подрежут средь бела дня, хотя...
Нет, это просто беспонтовый кидала, замутивший тему развести синего на бабло. Смешной какой дятел, ей-богу, ему б жить да жить, да токо навряд ли. Старательный, гнус, всё метёт пургу про молдавский готовый, что рядом, рукой подать, туда-сюда мухой, дешевле грязи....
-- Бжи!
Говорун сразу стал тихим вопросительным знаком.
-- Короче, слушай сюда. Вот, держи. Слетай в лабаз, возьми полбанки, курева, и вот этому, мохнорылому, — колбасы. Или сарделей киляк, чего будет. Вернёшься – насчёт дури порешаем. Раскумаришься. Давай, двигай, нехрен без понту отсвечивать.
Понятно, что быстрей Копперфилда слился, урла, радуется, наверно. Ну и правильно. Вычудил трёшку на дурачке, надо думать. То, что варят эти пиздостроители, так это факт, к доктору не ходи. Цены тоже вряд ли набиты не у себя, чай, в молдове, барыжат. Может стоило плюнуть, и заморочиться?
-- Что скажешь, пёс? Вернётся, как думаешь? Молись, барбос, теперь он не только меня, но и тебя кинет, если что.
Пёс, понятное дело, промолчал. Что тут скажешь? Слаб и глуп человек, а вот этот – особенно. Весь такой на понтах, а сам кошками пахнет, и пьяница.
Мерзость.

9.
Вечерело. Холодало. Моросило.
Костерок затух. Пёс ушёл. Гонец не вернулся.
Всё было достаточно закономерно

Человека выворачивало. Нет, не той промежуточной тошнотой, что случается порой натощак, не той, когда сдуру и много, а рвало будто задом наперёд, в себя самого, и так под завязку набитого дрянью.
Спроси его, какого рожна он сидит тут под дождём, в двух шагах от уютной квартиры, очень уютной жены, вкусной еды, и тихого счастья, — он бы не нашёлся, что ответить. Нет, разумеется, ответ был. Короткий, отчётливый, верный. Хирургически точный, возможно – спасительный. Но, увы, этот человек был из той породы глупцов, а скорее – трусов, которым легче подохнуть от разрыва аорты, нежели лечь под целительный нож. Много лет его изворотливый ум, помноженный на дурной опыт, учился запутывать не только других, но и самого себя. Городить спасительные конструкции, теоретически обосновывать чушь, культивировать ложную самобытность. Он настолько поднаторел в повседневной демагогии, что само понятие совести, простое, как палец, изжило себя и выгорело без остатка. И если чего не учёл равнодушный испорченный мозг, так это откровения, что палец был божьим. Тот самый, которым Вседержитель мягко коснулся Адама; тот самый, что впоследствии стал тычком, уколом; тот самый, что может раздавить, как блоху, без остатка.
Да, он вспомнил собачьи глаза. Снова вспомнил, уже одинокий, замёрзший и трезвый.
Банальнейшая история, из разряда соплей для воскресной школы. Про мальчика и щенка. Как малыш мечтал о собаке. Как приехал до бабушки, той что в деревне. Как взяли вислоухого, толстолапого ублюдка. Для забавы внучку, побаловать детку. Лето пробегали вдвоём, бок о бок. Оба окрепли. Повзрослели. Сдружились. Диковатое смешенье кровей вылупилось в незаурядный собачий ум, да и разговаривал он с ним, животинкою, по людски. И было б им счастье, но приехала мама...
Щен бежал за дребезжащим ПАЗиком с километр, в клубах жёлтой, безумием пахнущей пыли, бежал молча, выбиваясь из сил, на своих кривеньких, чуть породистых лапах. И когда автобус набрал обороты, он тоже прибавил, захлёбываясь, скинув на бок язык, но прибавил! Вызвав одобрительный смех пассажиров, деревянным своим нутром падких на такую забаву. Они веселились, и только мальчуган знал, что в глазах изнемогшего, неминуемо отстающего, друга – блестели слёзы.
Пацан тоже молча поплакал, а когда зимой получил письмо, в котором промеждупрочим бабушка поведала, что щенок отбился от рук, начал гонять кур, и его застрелили, — он просто ушёл в свою комнату, и долго сидел в тёмном углу, на полу. Всё обошлось. Он забыл, всё забыл. Но с той поры перестал любить людей и животных.Особенно — кошек.
А дальше прошло много длинных, коротких, скучных, безумных лет. Было много глаз, в которых стояли слёзы. Он уходил, и не возвращался.Как та самая кошка, вороватый и подлый зверь, что всегда сама по себе, эгоистка.
Глаза забывал напрочь. Мог бы, в принципе, составить коллекцию плачущих глаз, при желании. Глаза дочки, с рёвом бегущей за ним по длинному коридору. Глаза матери, обезвоженные тревогой, когда он, пошатываясь, снова уходил в ночь. Глаза присевшего на пятнашку подельника.Уже мёртвые глаза подсаженной на чернуху подруги. До хрена было этих душещипательных взглядов, всех не упомнишь.
Но если сам и подзабыл, то кто-то там, внутри, всё запомнил. И просыпался он, точно, от этого самого, жёлтого, волчьего взгляда. Чтоб не стать равнодушным. Чтобы стать неспокойным, больным, калекой, но не оскотиниться в усмерть.
Возможно даже, что это были не волчьи, и даже не собачьи глаза, а взгляд господа бога.
В которого он так тщательно старался не верить.

10.
Вернулся на полусогнутых, среди ночи, что-то бормотал про «золотую пулю», ружьё по Станиславскому. Принимал душ, нескончаемо долго жрал, молча кивая в особо критичных местах женской истерики. Молча поймал заплаканную жену, молча прижал, потом молча целовал, молча довёл до оргазма. И теперь лежал, молча таращась в проклятый квадрат, и решая, что же всё-таки лучше: заснуть, и снова проснуться от боли, или плюнуть, наконец, прямо в эти глаза, и прогнуться, заставить себя полюбить всех этих несчастных баб, скотов, всю эту поганую жизнь, будь она проклята?
Успокоенно сопела женщина, довольно хрустела в ногах амнистированная кошка. Тошнота постепенно отпускала, перегарный чад потихоньку сходил на нет. Заманчивая мысль жахнуть германом по пьяной вене представлялась уже ровно тем, чем и была – пошлостью. Уйти, конечно, можно. Да только зачем? И куда? Кто знает, что там в темноте. Вдруг проклятые глаза до скончания века, тогда вилы, господа, увольте. Ладно, как она утром сказала: «Не надо кланяться, надо быть человеком». Это значит хоть немного любить, вот ведь какая петрушка. Пусть так, будет учиться любить, а кланяться – дудки, господь запретил, хоть и нету такого бога, чтобы заставил его поклониться, нету...


P.S. Он проснулся часов через пять, снова под утро. Нет, не от жёлтых глаз. От удушья. Сиамская тварь уселась на лицо, и не надо быть пророком Исайей, чтоб догадаться, чем обожралась проклятая сучка. С перекошенным лицом он бросился в туалет, и начал новый день с того, что всё-таки поклонился.