Шизоff : Тургенев бы плакал (часть 1)
10:52 18-11-2010
Пролог
Дмитрий Александрович Пискунов корнями своими был от земли, а инженером по случаю. Поэтому, когда в эпоху перемен, лихие 90-е, случай оказался несчастным, он не то, чтобы сильно возрадовался, но довольно благодушно осознал крах своего инженерства. По сути, решение окунуться в сельскую жизнь принял не сам Пискунов, а супруга, существо нервное и динамическое. Пискунов лишь привычно согласился. И не то, чтобы босоногое детство аукнулось, или страсть к почвам захлестнула, но дурного в таком остракизме Дмитрий Александрович не наблюдал. Подобная ссылка избавляла от рвущих сердце рулад Ангелины Михайловны, и забубённого пьянства идиота-сынка, с каждым годом становящегося всё гаже и гаже.
Благодаря стараниям деловитой старушке-маме, царствие ей небесное, подвижнице, домик в родных палестинах оказался очень ничего себе пятистенком. Потратив NN-ое количество не пропитых сыном средств, Пискунов довёл строение до ума, а какое-никакое тщание инженерское и природная аккуратность решили много деликатных проблем. Например, с электричеством, за которое он сам фактически не платил, и помогал не платить нужным людям. Так же состоялся крайне нужный в хозяйстве насос и удивительного свойства дренажный комплекс, созданный с напряжением технической мысли.
Жил Дмитрий Александрович несколько особняком, на отшибе. Близких соседей не имел, но с дальними легко ознакомился, и даже завёл в обиходе настойчивые приглашения на чай с телевизором. В ответ его вынужденно любили и уважали по случаю: с удовольствием возили в райцентр по надобности, а иногда и просто так, за компанию. В дни посещения колхозного рынка Дмитрий Александрович становился свободным от дел, а вечерняя походка его приобретала морскую разлапистость, нажитую, вероятно, за годы службы в одном закрытом КБ, имеющем отношение к субмаринам. Впрочем, кто его знает, отчего в такие дни голос его ввечеру становился визглив и неряшлив, может море тут вовсе и не при чём, а просто «кориандровой» было выпито свыше нормы. Какая, в сущности, разница, что двигало им в такие редкие дни, не чаще трёх раз в неделю?
Ангелина Михайловна навещала супруга преимущественно погожим августом, а иногда и по весне, хотя эстетически любила ядрёную сочную осень. Впрочем, восторженного умиления багрянцем, первыми листышками, или грибами хватало от силы на пару недель. Ей катастрофически не везло с осадками, комарами и безнравственностью столичных соседей. Кончалось обычно тем, что наиболее хамоватый тип, банкир с мамой на отдыхе, погружал Ангелину в свой бесчестно нажитый джип и увозил в столицу, из которой она уже сама, вдоволь погуляв, пару-тройку дней поругав Лужкова, отбывала в Северную Пальмиру, грязную, нищую, но привычную. Там, под низким балтийским небом она вдумчиво страдала болезнями за культуру — профессиональными немощами, нажитыми в одном полудохлом, но весьма изворотливом комитете.
Дмитрий Александрович поначалу тоже на зиму возвращался, но как-то поставил вторую печь, да и остался, рискнул здоровьем. Здоровье только поправилось. После удачного эксперимента по выживанию, он решил более не трясти душу по диким российским дорогам, и замер на местности.
По Ангелине он порою платонично скучал, а о сыне знал, что тот жив, да и ладно. Выглядит всё это не очень красиво, если навскидку, но Пискунов-младший и впрямь был весьма негуманной скотиной. Чем раздельнее существовали самцы Пискуновы, тем покойнее и слаще проистекала их обоюдная жизнь. Порою Дмитрий Александрович поглядит в красный угол, где среди пыльных склянок и литографий притаился синий в плесени Иисус, да и скажет: «Пусть живёт, пусть. Токо здесь его вовсе не надо». Где-то в глубине души Пискунов опасался визита, и потому неосознанно молил: «пусть не приедет»
А он взял, и приехал.
1.
Неуверенный июньский день, прохладный, дышащий близким ненастьем, подползал уже к ночи. Дмитрий Александрович недовольно лопатил картофельную гряду, вяло поругивая себя за майскую лень, грязь – за врождённую липкость, комаров – для острастки. По-совести ему было лень ругаться с природой, виновной лишь в покорной неустроенности, свойственной для Руси. Себя ругать и вовсе не хотелось, потому как он знал, что непременно простит, не бывало такого, чтоб не простил. Пожалуй, что и не шёл он с раскисшего от дождей огородика только по причине острого нежелания есть и пить в одиночестве. Готовить Пискун не любил, и даже жизнь бобылём не научила бабьей сноровке. Одинокую снедь можно было бы сдобрить парой водки, но водка кончилась, и вообще как-то последнее время лезла туго сквозь раскисшие в жиру макароны. Ночами снились вялые, нехорошие, мутные сны с привкусом майонеза, отчего появлялась тревога. Однажды поутру он дошёл по росе до таксофона, набрал город, и даже удивился, как отмяк душой от бурного возмущения Ангелины. Не понял, что кричит, но выяснил, что жива, раз кричит, и успокоился. Странно, в последний год он как-то неожиданно сдал, будто осел вместе с домом. Но если переставить петли или замок на перекошенной двери было плёвым делом даже для одного, то прокисший суп в одиночестве оказался весьма неуступчив, и порою заслышав скрип калитки, Пискунов, кажется, обрадовался бы самому заглянувшему на огонёк чёрту… Вот калитка и выдала треснувшее соло.
Под низкий рокот отбывающего мотора неприязненно качнулась сирень, сторонясь инородного тела, и навстречу сощуренному под картузом хозяину проследовала косая тень нежданного гостя. Приблизившись, тень скинула с плеча массивную сумку, и значительно постройнев, приветственно пробасила:
-- Встречай, что ли, блудного сына, отче...
У того полоснуло скользким по спине, и вытянутые колени на трико, казалось, набрякли. Однако он неторопливо, с достоинством чавкнул грязью, обстоятельно обтёр резиновый ботик о сорные травы, и лишь затем молвил, ступая навстречу:
-- Ну, здравствуй, здравствуй, сколько лет, сколько…!
Седая бородка двигалась бодряком, руки сами разъехались в припадке радушия, но голос оказался изрядно предательским – свистел, и явно фальшивил.
Впрочем, обнялись. И даже облобызались. С долей скупого мужского кокетства.
2.
Отрасль чресел проспал почти сутки. А он всё это время двигался аккуратно, хотя мимикрия быстро наскучила, и бросая косой взгляд в угол, Дмитрий Александрович несколько возмущался душой: вот лежит кучей, и хоть тихо, порою до страха неслышно лежит, а вот зачем навалился, скажите-ка?!
Более всего Пискунову-отцу не нравилась мысль, что сын таки встанет. Мысль была крайне неуютной мыслью, к тому же навязчивой и шабутной, вроде дурачка козлёнка, что боднёт невпопад, и как бы играет, и не в серьёз, а порою очень чувствительно.
Отключился сынуля резво, и в целом мирно: выгрузил из уродливой сумки толстую папку, убрал на шкаф. Какие-то мятые шмотки, провода, чёрта в ступе. В остальном сумка оказалась забита жратвой, загадочной, дорогой, и явно бестолковой на селе. Виски Дмитрий Александрович сразу убрал от греха. Пиво воспринял благосклонно, особенно на фоне участия: «ты ж ведь тёмное пользуешь, батя?». Пользовал. Давно это было. Но приятно, приятно, что не забыл…
Макароны, ясен свет, вежливо отклонили в ведро, а вскрыли пару банок с морскими гадами, чтобы не томить в тепле и вообще побыстрее. Выпили по бутылке тёплого пива, в молчании. Отец посматривал на сына из-под кустистых седых бровей, вытирал с усов плотную пену, и дивился – ничего общего, совсем ничего. Загорелый, вроде, а под глазами мешки. Глаза сами красные, настолько, что и цвета не разберёшь. Какая-то условная муть. К шраму на виске прибавился рубец на переносице, в аккурат меж бровей, как шлакбаум. Брови, правда, его, брежневские. Но залысины на висках, и какие-то брыльца, и весьма неприятные тонкие губы. Подбородок мелковат, хоть и с ямочкой, как запятая… Нет, какой-то чужой совсем стал. И небритый. Когда щетина редкая, то нехорошо. Жалкий вид.
-- А нет ли у тебя, отец родной, простой русской водки, — полюбопытствовал сынуля, легко, в три глотка скушав пиво.
-- Нету, любезный сын, у меня водки, — вздохнул папаня о приговорённом вискаре, и рискнул наугад:
-- Вот надо ли оно тебе, может пивом переможешься?
Тот подумал, невесело усмехнулся вслед понятой мысли, и обстоятельно пояснил:
-- Хотелось бы чего поконкретнее. Три города сменил за неделю. Две страны. Еду и еду, надо бы стоп-кран рвануть, а то укачало. Дрянь ирландскую себе оставь, видеть не хочу, а вот водовки б – самое то. С лучком. Зелёненьким. И – спать.
-- Нету водки, — честно ответил старший, — давно в городе не был. Но есть спирт. Будешь? Только чуть-чуть! – поднял строгий палец, и даже нахмурился.
-- Тащи, конечно, что спрашиваешь, — широко осклабился молодой и усталый, — спирт – это почётно. И луку бы, а?
Луку он ему, конечно, нарвал. Травы не жалко. И баклажку медицинскую, со шкалой на боку, аккуратно накапал. Из бутыли, что в тёмном углу, под скамейкой, в сенцах.
Тут вот первый раз и плеснуло через край тихим ужасом.
Внезапно оживший молодец проворно определил в стакан боле половины, резко влил в себя, нервно ткнул горькими травами в серую соль, хрумкнул. Всё – со скоростью инфаркта. Из воспалённых глаз ещё текли невольные слёзы, а он уже цедил в стакан жалкий остаток. Выглядели эти фокусы жутковато, Дмитрий Александрович потерялся и оторопел, и только жалобно пискнул:
-- Разбавить-то…запить!
-- Не по понятиям это, папа, шило бодяжить и запивать, — весело подмигнул мракобес, выпил, закусил, и категорично отметил:
-- Благолепно, ей-ей. Но спирт у тебя, батя, — дерьмо. Не пей его лучше. Эту водочку точно ключница делала, хе-хе…
-- Знамо дело – говно, — подтвердил инженер Пискунов, — Только не ключница, а чёрные в соседнем селе, они с него свою дурочку гонят. Натурально технический спирт, ответственно заявляю.
Улетевший было в рай, молодой человек враз вернулся назад, даже глаза поумнели и кадык дёрнулся.
-- От него случаем никто тут…не того, типа? А?!
-- Никто, — успокоил родитель, — только Ванька Домашин ослеп.
И засмеялся, глядя в сильно озадаченное лицо:
-- Да он не со спирту ослеп, а от сифилиса. У них у всех сифилис, у Домашиных.
-- Сифилис?
-- Ага, сифилис. Так-что точно не спирт, хотя сам, вот веришь, не пробовал.
Сын пьяненько таращился на отца, с минуту, наверное, прошёлся ладонями по вискам, отчего видать залысины и появились, не иначе, и вдруг оглушительно расхохотался:
-- Ну ё-моё! Ехал я ехал, и вот доехал! Ха-ха-ха! Захотелось дураку хлебнуть благодати, а тут на тебе: сифилис! Гыыы!
Он раскачивался на стуле, а Дмитрий Александрович покамест убирал со стола банки, склянки, хлопал дверками в шкафу, скрипел пружинами на гостевой кровати в углу, под образами. От былых образов, правда, остались одни сыроватые тёмные контуры, что и хорошо, потому как подобное лучше к подобному, безобразное к бесформенному, там ему и место, пьяному разбойнику и весельчаку.
3.
Проснувшись, а скорее выдравшись из технического сна – тёмного, маслянистого, гремящего рельсами и больного, — наш молодой человек долго и жадно пил воду из ведра, с каждым глотком убеждаясь, как нехороша эта вода, тёплая и вонючая, что сил нет. Вышел в сени, потыркался по углам на предмет холодильника. Не нашёл, чертыхнулся, сунул в рот сигарету и двинул на двор.
Опять вечерело, вновь нависала над больной головой невесёлая туча. В пределах двора всё оказалось выкошено, но за серым забором, славным таким дощаном, буйно топорщился злостный бурьян пополам со всяческой ересью – ивняком, черёмухой, и прочей растительной чепушиной. Оросив землю под ближайшей сиренью, молодой человек прислушался, уловил некий симптом разумной человеческой деятельности, и двинул на огород. За сараем обнаружился бодрый старикан в нелепом картузе, деловито снующий с граблями по лиловым в закатных проблесках грядам. Поприветствовав родственника, соня бросил было окурок, но удержался ввиду благородства и чистоты экологии, а потому ввернул его в рыхлую почву. Сделал, вроде всё по уму, но испытывая известное страдание от некурящего взгляда. За любезным шуршанием старика чувствовалась некая жесть, отчего становилось безрадостно стыдно. Просто так.
Родитель осведомился, не помешала ли спящему чужестранцу гроза, и очень натурально удивился в ответ. Лично его гроза изрядно взбодрила, ночь без сна, а годы уже… не побеспокоил ли он, глупый старик своими телодвижениями поутру? А в обед? Нет? Вот ведь какой крепкий сон, просто завидно, видать здоровый… Ну, а колотил он тут на дворе, отбивал косу – тоже мимо? Тоже. Эка как, кивал головой Дмитрий Александрович, просто богатырь у него наследник, ничем не проймёшь, хотя, может быть это с пивом был лишним спиртик, или…?
-- Что вода-то такая, отец?-- перевёл стрелки уставший от сочувствия человек, — Раньше лучший колодец в деревне был, для питья все таскались, помнится.
Тот озадаченно смотрел, и в глазах под идиотским графским убором, читалось недоумение, от которого стало смешно.
-- Ты забыл, что я тут с бабкой детство провёл? Каждый год, пока в большой спорт не укатали.
Пискун чесал грудь и смущённо констатировал: не забыл, но выкинул из расчёту, сам-то он в те годы больше гайку точил, зарывшись по уши в сопромате, а потому и удивлён, что тут сказать, а точнее – рад он, что вот оба они от сих мест, родная кровь, только если он, Дмитрий Александрович, тут на месте, то насчёт него, молодого и модного, — весьма не уверен, хотя, пожалуй что и признаёт глубинную правду…
-- Да ладно, — прервал сын, — то быльём поросло. Колодец-то жив?
Узнав, что жив, но зарос, да и далеко, если насос, — махнул рукой и взяв старенькую литовку отправился подразмяться.
Дмитрий Александрович пожевал губами о чём-то своём, но втайне был даже доволен. Он уже прикидывал, чем бы того ещё озаботить, дабы только занять. Трудностей с выбором не предвиделось: забот в деревне всю дорогу хоть отбавляй.
4.
Косил он неважно, стоит признать. Со всей дури, но без души. Зато прилично готовил, бодро копал, таскал воду. Вода действительно была хороша. Новый сруб, ясно, не потянул, мастерства не хватило. Зато снёс гнилые венцы, до самой земли, под обрёз разметал, а следом затворил бетону, и состряпав нехитрую опалубку, соорудил приличный такой колодец, приземистый, но функциональный. Хоть ведром черпай. Крышку приладил. Всё по уму.
Между тем жил вторую неделю. Терпеливо слушал бубнение старика о косых руках, сносил упрёки в небрежности. Быстро приноровился к русской печи. Дмитрия Александровича от чувства, что та не только греет, но и кормит – грело вдвойне. Пискунов недоуменно вертел седой головою, свесив с печи вдвойне нагретое тело, и становился схож с потрёпанным Мефистофелем на скале, разве что сильно дурковат спросонья. Чего он никак не мог взять в толк, так это пугающей трезвости гостя. Несуразность таила в себе мутную угрозу, и, как ни странно, подспудно шевелила извечную страсть человека к познанию. Дмитрия Александровича подлым образом подмывало как-нибудь вечерком выставить на стол заныканную бутыль, да и рявкнуть: карты, мол, на стол, душегубец! Очень хотелось услышать признание. К тому-же он сам скучал по рюмке-другой под вкусное и горячее. Но провоцировать опасался.
Ещё поражала удивительная нелюдимость молодца. Ни разу не поинтересовался, что да как соседи, зачем живут и как дышат. И если поначалу Пискунов питал страстное желание спрятать сынка понадёжнее, то теперь вроде как и недоумевал – мужик-то по сути молодой, видный даже. Дмитрий Александрович пригляделся к нему при свете дня повнимательней, и оказалось, что всё не так худо, как поначалу: залысины вовсе привиделись. А что губы земноводные, так и не страшно, всё не мамай губастый, а тонкое существо. С изгибом, пусть и в мать. Шрамы впрямь украшали. И щетина вполне. Но с такой красотой будто нелюдь.
Все эти несуразицы мучительно хотелось разъяснить. Кроме банального стариковского любопытства, им руководили мысли практического свойства. Например, поняв кто таков есть сей индивид — куда его лучше пристроить. Дмитрий Александрович вяло интересовался сыном в детстве, скушно в юности, и абсолютно не желал знать позднее, когда жизнь стала внезапно сложна, а сынок неприятен. Пискунов отчётливо помнил, что неприятности были. Много. Больше пьяные, из породы отвратительных даже для матерей, а для прочей родни так и вовсе излишних. Ну и на что такой оболтус сгодится?!
Такие вот суетливые мысли кишели в седой головёнке экс-инженера, он нервно ковырял пальцами в мохнатых ушах, и немного злился от тупости пальцев.
Руки у них, кстати, стали один в один. Короткопалые, с квадратными ногтями. Пискунову, с его толстовскими одеяниями, это даже шло, а вот сыну с материнской фамилией, шло не очень. В страшных руках таилось некое торжество над тонкой породой, обидный резон, тот, что сродни сатисфакции. Ангелина Михайловна, стоит признать, в жизни была той ещё штучкой, с буцациром на почве собственной значимости, и хоть сына родила своего донельзя, а оказался похож на него, вылитый Пискунов, пусть и руками! Местами похожи сын с отцом, но всё-таки сходство…
Дмитрий Александрович упражнял закисшее серое вещество, и склонялся к тому, чтоб рискнуть здоровьем. По-совести, его весьма подзаело зыбкое равновесие. И здравомыслие допекло. Он внезапно почувствовал себя тем, кем являлся: обглоданным временем стариком, незначительным, и весьма относительно нужным.
5.
Пока отец много и тускло думал, сын наблюдал. Пригнавший его в свою задницу, мир на время отпустил поводок, и он, злобно рвущийся на цепи, прочувствовал грянувший в душу рай – свободу от злого ошейника. И внезапно, припустив было во всю прыть, резко остановился: мама моя мама, и куда ж меня занесло, что за случай?! Но как в целом культурный скот, он не стал понапрасну брехать и на радостях гадить, а повалившись в дурную траву – прижал уши. И замер. Принюхался.
Вокруг дико топорщилась чудная жизнь. Буйно, но безмолвно, что здорово вышибало после долгой и немыслимой говорильни, от которой ломалась голова, сердце и прочие органы, болевшие некой очень запланированной кем-то, очень конечной болью. В башке намертво засела парфянская стрела, и хотя боли по умолчанию полагалось отпустить, она не спешила, Может, страшась исполнения окончательного вердикта, либо просто играясь с ним в тёмную.
Зелёный мир успокаивал и гасил. В нём наблюдалось непрерывное шевеленье, движение соков, размножение, смерть. Скошенные травы падали, чтобы тут же взрасти вновь, без лишних обид и претензий. Надорвавшийся в избытке чувства соловей уступал место более изощренному конкуренту. Без ропота. Без долгоиграющей и лелеемой злости. Самки воспринимали эти коллизии с равнодушным сознанием правоты, заключённой в личной востребованности. Комары бесстрашно сосали последнюю в жизни кровь, слепни бесновались, паук терпеливо плёл сеть.
Погода тоже слегка паясничала, то распахнувшись удатной жарой, то сморщившись в бесконечную волглую мерзость.
Человек смотрел на мокнущий мир, задумчиво пуская с крыльца тяжёлые сизые кольца, и удивлялся.
Тому, как мгновенно мокнет гигантский валун, блестя, и дополнительно каменея. Тому, как нехотя сосёт влагу скамья, старая, серая, ущербная насквозь, намокая по напрочь противоестественной физиологии. Он усмехался, созерцая волнение карапуза-шмеля, застигнутого дождём в соцветье ириса. Это было забавно: жирный, хохляцки округлый шмель, — и продрогший, тонкого свойства цветок, изысканно европейский. Изумительный контраст, просто фуга.
А однажды, на сломе дня, раскалённый солнечный диск заслонила случайная нервная тучка, и вдруг расплакалась таким беззащитным девичьим дождиком, что он и сам скривился – проняло до печёнок.
Отец не вызывал у него особого любопытства. На следующий день младший Пискунов съехал на веранду, походу являющую собой плюшкинское подворье. Пообещав ничего не сломать, выкинуть, или подло расхитить, он расчистил старый лежак, притащил сенник и с удовольствием засыпал под гомон пернатых.
Но частенько не спалось. Устав пялиться в зловещую пустоту, он отгонял привычные мысли, и в качестве упражнения медитировал. Странно, но на предмет гомозливого родственника за стеной.
Вот он тяжело слез с печи. В два приёма, натужно. Прошёл, ступая на пятки. Так ходят либо глупые особы женского полу, либо стремительно старые люди. Вот кинул ложки в стол. С шумом, звоном, пальбой. Двинул стол – с треском. Было, было такое, наблюдал…
Старик плох слышит, а до кучи – боится невзначай обнаружить позорную слабость. Знакомо. Радио бубнит непрестанно. «Не надоело?» – спросил как-то раз, отупевший от пропаганды. « Я не слушаю, — сконфузился тот, — просто привык, что вроде не один, будто с кем-то…».
Проняло, как ни странно. Он взглянул под другим углом на торчащий живот, нелепую кацавейку, оттянутые портки. В сущности: а кому тут смеяться над разной масти носками, или пошлыми ботами? Некому, не над чем, не над кем. Его же, отца, вроде и нет. Даже для него, и так, по привычке – для маменьки. Та ведь тоже киснет в своём тусклом и кислом мирке. Возможно, менее человеческом, хоть и ближе к людям. Родились они как-то все без нужды, кое-кто так и впрямь пустоцветом.
Отец за стеной отключал президентов, достаточно обнадёженный будущим великой страны, и становилось пугающе тихо. Пискунов отходил ко сну с сознанием социально-значимой единицы. Соловьи за окном жизнерадостно дурковали, но глухая тишина за стеной давила неясной тоской и тревогой. В тишине пряталась безысходность.
Так повторялось изо дня в день, и каков же состоялся кундштюк, когда неожиданно, сквозь стену, прорвался смех. В ночи!
Настоящий смех.
Полноценного человека.
6.
-- Чего тебя так взорвало-то ночью? – поинтересовался младший поутру, шкворча чем-то знатным на сковородке, — Пробило на ха-ха как системного.
-- Чего? – привычно не понял его отец, зачарованно следящий за поварскими делами.
Вопросы от родственничка случались редко, а речь отличалась крайней невразумительностью и больше походила на брань, пусть и не вредную, а бытовую.
-- Смеялся-то над чем? – вздохнул путаник, — Трубу не закрыл, смешинка залетела?
-- А-аа…-- догадался старший, — Читал я. Разбудил? Вот ведь…
-- Нормально всё, — успокоил кормилец, вывалив на тарелку родителю нечто яйценосное с помидорами, зеленью, и ещё чем-то в кляре, — просто удивился… соусом полей, вон тем, красным… что читаешь?
-- «Чевенгур», писателя Платонова крупный роман, — рассеянно пояснил Пискун, увлечённый движеньем соуса по глазунье. Но мельком глянув в вопросительное лицо, тотчас заострился:
-- Мать оставила. А что?!
-- Ничего, ничего, — пробормотал сын, склоняя лицо над тарелкой, — Ешь!
Минуты две провели в жующем молчании, затем Пискунов с материнской фамилией не сдержался:
-- Не, ну мать-то ясен хрен не осилила, а тебя, отец, чем цепануло? Это ж круче Фауста дантов ад…
-- Что ж я по-твоему, совсем дурак?! – взметнулся правильный Пискунов, — С чего бы ты это меня в идиоты записал, мил человек, ну-ка, ну-ка…
Мил человек примирительно поднял вилку. Где-то на уровне глаз возмущенца.
-- Бжи. Чё ты вспученный такой, будто гейзер?! Сразу на встречку, как не родной… Смеялся-то над чем, вот, конкретизирую, уточняю. Не бузи.
Сразу подостывший под ласковой угрозой прибора, Дмитрий Александрович неторопливо отпилил кусок «нечта в кляре», повозил в луже кетчупа, справил в рот. С упрямой тщетой прожевал. Откинулся на спинку, икнул, вытер рот и тогда уже высказал:
-- Уморительно пишет товарищ. Описывает незабвенно характеры и времена. Хотя! — тут он вновь отёр полотенцем чистейшие губы, пригладил моржовую поросль, и зафиксировал финальное резюме:
-- Хотя быт и события – несомненно ужасны. Страшно, что делалось в головах. Не представить. И правда – ад.
Собеседник задумчиво глядел на оратора. В глазах его, мутных и беспросветных, как грязь по осени, недавно вдруг проявилась серая строгость, неприятная, впрочем своим оловянным спокойствием, или тяжким равнодушием даже. Но сейчас промеж свинцовых клемм явно проскочило электричество мысли, только вот неясно какой именно, чем и тревожной. Пискунов постоянно чувствовал тревогу от близкого человека, а оттого ненавидел его. Неосознанно и подспудно.
-- Странный ты, отец, — разродилось пугало низким басом, — Ругаешь ад, а сам в нём живёшь припеваючи… И над ним же смеёшься? Вот ведь чёрт возьми русского по Достоевскому, а?! Хрен его сузишь даже по Гоголю – сплошная мерзота и полярность, блять!
-- Не ругайся, — тихо попросил отец, — Можно ж спокойно? Ты, сынок, когда ругаешься – страшный.
Зависла та самая пауза, что всегда нагнетает.
-- Ты что, боишься меня? – весело изумился отрок.
-- Боюсь, — трудно признался отец, — Ты давно стал чужой мне. Совсем. Потому что сильно… недобрый.
Сделав официальное заявление, старик суетливо и боком вскочил, подхватил тарелку, кинулся от стола, вон из избы, на привычный и добрый воздух, подальше от яростных шуток. А вот склонный к веселью молодой человек остался сидеть, уставившись в бессмысленно точную точку.
Если б Дмитрий Александрович по нелепой случайности возвернулся, то с немалым изумлением обнаружил бы у себя за столом самое потерянное лицо, какое он, Пискунов, видал в своей долгой жизни.