Шизоff : Тургенев бы плакал (часть 2)

22:14  20-11-2010
7.
В нашей временной жизни всему наступает предел. Человек не исключение. Он как железо: долго терпит, сопротивляется, гнётся, а в один прекрасный день устаёт и ломается. Доходчивый для простых механизмов инженер хорошо знал эту особенность шестерней, зубцов и всякого толка болтов или гаек. Тут не имеет значения смазка и сплав, просто время выходит всякой, пускай и легированной стали. Однажды летит резьба, или сносит вполне идеальные клёпки.
Вот уже и на третью неделю завернул срок этого странного посещения, отстранённо-совместного жития, и вроде покойнее в душе стало, уют от трудов появился, странные разговоры не всплывали, обидами не икалось. Ровно всё, геометрически правильно, в параллельных плоскостях. Копали, пилили, лопатили. Рядом, плечом к плечу, и совсем по отдельности. Разговаривали больше за едой, словно ели. Прорекали друг другу банальности с набитым ртом, смеялись бывало. В душу не лезли.
Пискунов начал склоняться к тому в своих умозрениях, что в механизме его отцентрованной жизни наладился вдруг случайный, но очень правильный ход, о причинах которого лучше не думать. Зачем портить старческий ум? Пару раз он позвонил Ангелине Михайловне, осторожно прознал о её сугубом и частном мнении, и порадовался, узнав, что она, собственно, рада. Причины радости восторженная дама разъяснила весьма сбивчиво, но Дмитрий Александрович особо и не слушал, осознав главное: Ангелина Михайловна счастлива, что они вот тут, вместе, пока она там. А что совсем одна, устаёт и здоровье пляшет, так Пискунов и слушать не стал – скушно и бесполезно, ничего нового. Муть.
Вспенилось же всё, как ни странно, по причине шведского социализма.
Дмитрий Александрович втайне тяготился демократическими преобразованиями, со всех возможных ракурсов видя в них явный вред. Почитай двадцать лет назад подлые свободы развалили его КБ, преобразовав в нечто совсем непотребное. Сам он оказался за штатом, а вслед – и вовсе за пределами цивилизации. Бесспорно, нынче этот глюк виделся бедой весьма относительной, а в свете устойчивой непристойности внешнего мира, так и вовсе благом. Но вот с жизнью на селе дела обстояли значительно хуже. Жизнь эта разом задохнулась, словно пропив себя до нитки, заснув, да так и не прочухавшись ввиду сильнейшего злого похмелья. Быстро померли все подряд колхозные люди, и появились новые, крепко деловитые, но совсем не в масть. Либо попёрли сорняком страшные, диких кровей, для которых чужая земля – дешёвая блядь, разметавшаяся бессильном в чаду и угаре. Эти пришлые будили недоброе чувство, и как не старались, чего бы не затевали, стремясь осесть среди льнов и берёзок, – а всё оставались лишними и чужими. От них, заезжанцев, исходила угроза и врождённая нелюбовь, круто замешанная на страхе, унижении, и врожденном чувстве своего превосходства. Пискун ёжился, проносясь на соседском авто мимо почерневших отчаянно деревень, с испугом слушал краткие реплики и оценки белых людей, но позже, если случалось задуматься, — соглашался, что да, их всех надо бы туда, за Урал, где бамбук и олени. Или проще… «Убить?» — любопытствовал внутренний голос, и пугался он теперь себя самого, зная, что никого не убьёт, пусть бы и следовало, но на то ведь есть кто? Государство! А оно, государство, что-то окончательно затупило. Слушая первых лиц, Пискунов не совсем разбирал, кто из лиц первое, кто второе, о чём говорят этими сильными лицами, и что доносят волевые и строгие голоса. Неразбериха, крепко закрученная в водовороте новых безжизненных слов, порой ужасала. Будучи слегка инженером по профилю, Дмитрий Александрович неплохо представлял значение ряда понятий, но в итоге смирился с тем, что знания его глубоко устарели. Оказалось, что «вертикаль» далёка от Евклида, «вектор» от Лобачевского, «схемы» от Джоуля-Ленца. «Технологии» странным образом стали синонимом подковёрной возни, а «программы развития» — антонимом «экономического плана». От прочих «инноваций» мозг скрипел и грозил перегрузкой. Эх, думал Пискунов, кабы попонятней, какой определённости в смыслах, а не то полный реверс и даже звездец…
В тот день парило, жгло, и кошмарило в смысле наглости насекомых. С юга, от Москвы, потихоньку натягивало грозовым ожиданием, но медленно, томно. Поливая растения Дмитрий Александрович ощущал кипение бросовых мыслей под картузом, а оттого часто поглядывал в сторону изрядно подгоревшего плотника, неторопливо налаживающего крышу над интимного свойства строением. Строение Пискунов затеял год назад, но с отчаянной удалью вогнав в землю четвёрку столбов – расслабился, заскучал, а потом забыл напрочь. Ныне же постройка сказалась востребованной, пусть и по легковесно-нравственным соображениям, лишним вполне одинокому человеку. Вдвоём любая самобытность имеет границы, а где граница – там КПП. Вот и двинулся долгострой, вот и ладно…
-- Чё-то ты, батя, конкретное залупил, на манер Церетели.
Архитектор с готовностью обернулся на критику:
-- Так двухместный проект, чтоб как в Швеции.
-- Двухместный?! Проект?!
Вылетевший от хохота чинарик прилёг на свежеполитой огуречной гряде. Пискунов брезгливо вдавил инородное тело в жирную землю, и поучительно заметил:
-- Были б у нас сортиры как в Швеции, то и перестройка бы не нужна.
Раздался второй гогочущий залп. Странно довольный подобной реакцией политолог невозмутимо выжидал ожидания канонады, равняя подразмытую водной струёй аккуратную грядку.
-- Отец, ну ё-моё, причём тут гыыыыы!!!.. Швеция?! Гыыыы!!!
-- Как при чём? – умно глянул в лицо дураку Пискунов, — А социализм?
-- Что?! – неожиданный разворот темы погасил дурную истерику разом.
-- Шведский. У нас был свой, советский. А у них шведский. И разницы никакой, только они жили лучше. Не родились бы хамами и дураками – тоже могли. Зачем было систему ломать, если она, система, лучшая в мире? Разрешили бы джинсы всякие, на курорты в Турцию, компьютеры… рок….
-- Что?
-- Рок. Ну, музыку эту, чтоб недоумки балдели.
-- Рок?
-- Рок. Говна-то… Пусть бесилась бы молодёжь, коли нравится. Бог даст вырастут – поумнеют. Но жизнь-то была лучше!
-- Лучше?!
-- Лучше.
-- Обоснуй.
-- Так чего там? Конечно, лучше. Вот сейчас: капитализм, рынок, отношения… Газпром… О! Инновации! Ну, и толку? Народ простой только хуже живёт, сам что ль не видишь? Поля вон все заросли, не жнут, не сеют. Капитализм кругом, а хозяина – нету! Раньше в колхозе через пень колоду, пили, воровали, а дело делали между тем. Хоть бы как. А теперь что?!
-- Теперь воруют правильно. Грамотно, по науке.
-- Правильно?! Воровать – это правильно, так что ли?! Лес валить в заказнике, реки травить, хозяйство совхозное отдать черноте?! Э-э-э, нет, сынок, у хорошего хозяина так не забалуешь, он удавит за своё. Где он, этот хозяин?!
-- Как где? Там же, где и всегда, отец. Он, если надо, и удавит. Ты ей-богу, как из пробирки мутант, почкованием зародился. Одичал, видать, да.
-- Не надо, мил друг, не надо! Мы в курсе, если что, даже не сомневайся. Телевизор имеется, уши тоже есть.
-- Зря ты пялишься в долбоящик, отец, совсем крянешься, зуб даю. На кой те?! Живёшь тут, как леший, сыт вроде, чего ещё надо-то?!
-- Ну, а как же, позволь… Нет! Из чего, да, вот из чего мне составить картину окружающего мира?!
-- Нужна она тебе?
-- А как же иначе, я всё ж человек, не огрызок.
Молодой человек с сомнением покачал головой. Комедия вырождалась в фарс, не иначе.
-- Не было никакого социализма, папа. Ни здесь, ни в Швеции. Никогда. И капитализма нет. И демократии не было отродясь. Это же прогоны для лохов. С начала мира одно и то же дерьмо: сильный нагибает слабого. Ставит в интересное положение, и – пошёл процесс. Пока тот, кого пользуют, кони не двинет. Вот и вся любовь. А назвать можно сей беспредел как угодно…
Старший недоверчиво шмыгнул носом, глядя в сторону. Презирая в душе экстремизм. Но не удержался, и всё-таки уточнил:
-- Ну и какая тогда разница между…э-э-э….ими и нами?
-- Да никакой. Разве что там с соблюдением гигиены, предварительно обласкав, а у нас – сразу раком.
-- Уверен?
-- А то! В Швеции не бывал, а в Финляндии доводилось. Нет там социализма. Жир сплошной, а в нём чудь белоглазая, нудная как геморрой.
-- Но живут хорошо? Ты бы вот сам как хотел жить? При капитализме нашем, или при ихнем социализме?
-- Я, отец родной, жить вообще не хочу. И поэтому, где и как – глубоко конгруэнтно.

8.
Пауза над огуречной грядой затянулась. Стало ясно, как тихо вокруг, и как громко они излагали. Плотная синь, однако, надвинулась почти что вплотную, нависла, приобретая по ходу движения характерный чернильный окрас, ворчащий нутряно, глухо, но так угрожающе, что собственные взрывы показались тщедушными и жалкими донельзя. Несмотря на разницу потенциалов, оба почувствовали себя одинаково глупо, отчего не сговариваясь двинули к дому.
Войдя в избу, отец покосился на телевизор, вредную по словам юного поколения, вещь. Плюнул было, но вспомнив о грядущем природном явлении, с удовольствием обезопасил мир, выдернув шнур из розетки. Надо признать, что за годы, прожитые в чевенгуре, стройная инженерная мысль обросла всякого рода маразмом и предрассудками.
-- Страхуешься?
Сын вытирал руки, и улыбался. Старик сконфуженно почесал в бороде, не нашедшись.
-- Бабка на окно резиновые сапоги ставила, помню, — окончательно добродушно рассмеялся мизантроп, — Молнию, говорила, отведут ха-ха! Смешно…
-- Смешно, — легко согласился жизнелюбец, чувствуя преимущество перед бабкой, — Чепуха, конечно, с точки зрения электричества, но главное – верить.
-- Верить, тогда уж, логичнее в Илью Пророка, а не в юродивый каучук. Но что-то не помню, чтоб она в эту братию сильно верила, хулиганка была ещё та.
Дмитрий Александрович глянул в красный угол, задумался и усомнился:
-- Но ведь и не убрала ж до конца? Заставит, бывало, образа всякой дрянью, цветочки там, то-сё, а не убирает!
-- Так ведь и ты не убираешь?
-- Мне-то зачем?! – искренне подивился Пискунов, — Я крещён в православную веру, вот…
Старче живо вытащил из под бороды габаритный нательный крест, богато сверкнувший латунью.
-- О как! – заинтересованно крякнул нигилист, — Интересно девки пляшут… Давно?
-- Да всегда был крещён, только не знаю где, мать всё темнила, времена были сам знаешь…
-- Счастливые! – похожая рука хлопнула по плечу, — Социальные проекты на два лица, персонально, я помню, отец, хе-хе!
-- Да что ты пристал со строением?! – возмутился душой Пискунов, и вдруг выкинул штуку:
-- Может, немного того…? По граммульке?
Спросил, да и обмер.
-- Есть чего? – буднично отозвался лиходей и развратник.
-- Есть, — коротко ответствовал правильный Пискунов, пряча крест и спонтанно гладя Спасителя.
-- Тогда вздрогнем.
За окном вслед за сварочным всполохом ухнул первый залп, мир слегка вздрогнул, изба будто присела.
Понеслась.

9.
-- Это просто разврат какой-то, — пробормотал сын, опрокинув в себя цельную рюмку, — Где разжился такой лепотой, отче?
-- Анисовая, — торжественно кивнул отец, будто помавание седовласой главой гарантировало несомненное качество, — Я, пока ты тут упражнялся, в город пару раз съездил. Вот, думаю, побалую труженика… Дорогая, стерва, но хвалят. Как тебе, кстати, хороша?!
Отпрыск энергично кивнул, крепко занятый луком. Папа успокоено освежил ёмкость, испытывая нежную гордость. Полную жизнь набуровил, зашедшись в искренних чувствах.
-- Царское пойло, Пётр Алексеич жаловал, помнится. Знал толк самодержец. Ну и мы не хуже его будем, а?
Развёрнутый комментарий несомненно льстил, но привыкший к упрямой объективности Пискунов нарочито не согласился:
-- В нынешних людях пользы существенно меньше. Прут, как ботва, а что б в корень! Как считаешь?
Дмитрий Александрович между первой и второй любил подпустить философии, нужный тон задать, пока не снесло куда в бессознательность.
-- В нынешних, я считаю, отец, пользы вообще ни на грош. Один вред. Не ботва, а чёрная плесень. Никакой пестицид не возьмёт, разве напалмом.
-- Лучше в кислоту, — рассудительно продолжил экс-инженер по атомным лодкам, — Чтоб основа осталась цела.
Собеседник поперхнулся, и снова заржал:
-- Ай, малацца! Ну, давай за основы!
За основы прошло недурственно, скорей хорошо. Дмитрий Александрович кушал упревшую в печке солянку, и удивлённо сознавал, что разбитое вдрызг одиночество ушло без болезни, а пугающего свойства сожитель – не совсем бесполезное существо, да и ведёт себя куда тише радио.
-- Пойду покурю, — пробасил тихий человек, и поднялся.
-- Кури в печь, чего там…-- Пискуновым двигало великодушие в этот жертвенный день, а сами жертвы мстились добровольными и бескровными.
-- Не комильфо это, в хате гадить. Пойду гляну на музыку сфер, люблю грозу с детства.
И ушёл наслаждаться музыкой, а Дмитрий Александрович думал, подчищая коркой останки первого блюда, что тоже любил раньше грозу, а потом стал равнодушен со временем, и гроза превратилась шумным придатком к насосу, полезным для огурцов. Но ведь любил в детстве? Любил. Как и первый снег, снег он, правда, по сей день уважает, когда вовремя, а вот как у молодого и красивого, интересно, со снегом? Вот вернётся, и нужно спросить, снег весьма безопасен под водку, даже если не любит тот снега вовсе…

10.
-- Конкретно разбирает, — одобрил наблюдатель, вернувшись с изрядной задержкой, — Со всех сторон обложило, просто так не соскочишь. Смотрю, заскучал? Насквози по децлу для тонуса. А я тушонки метну, давай миску.
Наливая, Пискунов в который раз подивился, насколько замысловата и дика стала человеческая речь, и что за чертовщина творится в мире, если два близких родственника с трудом понимают друг-друга. По децлу! Это сколько, хотелось бы знать? Нацедил по три четверти. Себе меньше.
-- Я тост скажу, — предупредил Дмитрий Александрович, уловив момент истины, — а то ни на что не похоже, будто и не семья.
Скорый на расправу молодец задержал рюмку у самых губ, подумал, скривился и выдал:
-- И то правда. Давай, толкни речугу, отец. Пусть будет правильно, как семья. Одобряю! Только не вставай, чай не свадьба.
Пискун чувствовал издёвку, но мудро не заметил. Гораздо сложнее оказалось заявленный ум выразить устно.
-- Вот ты, сын, верно заметил, что семья – это правильно. Так и есть. Потому мы и живы, что где-то есть близкий человек… Можешь, правда, сказать, что видимся редко, и это тоже правильно, верно говоришь, но ведь потому, что обстоятельства… Каждый идёт своей дорогой, тут никуда, жизнь она сама решает, кому где, но в итоге-то что?
Лицо напротив не казалось сильно тупым или скучным. Оно вообще ничего не выражало. Пискун слегка потерялся, но мужественно потащил крест дальше в гору:
-- Я тебя, признаюсь, совсем не ждал. И честно скажу – даже не думал, что вот так сразу… Ну, сам знаешь, мы с тобой давно уже врозь…Но это не потому, что обида там, или что, — нет! Просто я не знаю тебя совсем, а что помню, то плохо всё было, ты уж прости сердечный друг, но это правда. Не злость, а просто…отвык я, а с тобой беспокойно…я так думал! Пока жить не стали…
Чувствуя, как затягивает болотного свойства речь, он досадливо сдвинул брови, полагая выдавить нечто формообразующее и цельное, но те вдруг разъехались глупо к ушам, и произвольный внезапно рот тихо выдавил:
-- А вообще-то я очень рад тебе…правда…
Выползшую ни к месту слезу он утопил во вздёрнутой рюмке, скоропостижно воткнутой в седые усы. Выпил, поставил рюмку на стол, и жалко взглянул сквозь предательскую муть в ехидну напротив.
Тот с серьёзно чокнулся с пустой посудинкой, выпил, и семейным голосом сообщил:
-- Так и я ведь рад тебе, папа.
Наклонился над тарелкой, начал было жевать, но вдруг поднял голову, хитро подмигнул и добавил:
-- Иначе бы не приехал! Вот только не знаю, чему больше радуюсь: тебе, или луку.
Потерявший внутренний стержень Пискунов расслабленно улыбался – в тот момент его устраивал любой выбор, и под настроение он готов был скормить шутнику весь репчатый лук на свете.

11.
Ещё пару раз пили чокаясь ни о чём, вроде за грозу и Ангелину Михайловну. Потом просто по полной, чокаться надоело.
Анисовая благой вестью неслась по жилам, от картошки вдарило в пот, в головах зазвенели те самые бубенцы, что бравурно голосят посредством вольно отпущенных языков. Всяк стал себе колоколом, звонарём и внимающим одновременно, упиваясь хлынувшим в душу праздником откровений. Пара отдельных Пискуновых напоминала хмельного Тянитолкая из детской сказки, разобравшего наконец, что он, мутант и уродец, – вполне единое существо, бежать которому легче вместе, а оттого обе головы с любовью глядели друг на друга, не пытаясь пока разобрать, которая растёт из нормальных плечей, а другая, простите, из …
Да нормально они выросли, обе эти две головы, что дуэт Пискуновых настойчиво и доказывал в голос. Дружелюбная бестолковка осеклась где-то к концу поллитры, отчего враз наступил конец страстей и растерянность мыслей.
Несмотря на обретённое общее тело, реагировали обе головы сильно по-разному. В глазах младшей промелькнуло недоумение, затем раздраженье, после — грусть. Старшая тоже недоуменно округлила глаза, но они быстро остекленели в привычно-пугливых расчетах. Слезливая искренность погасла с той-же скоростью, что и проявилась. Пискунов усилием воли запустил часовой механизм, напряжённо прислушиваясь к шелесту шестерёнок, скрипу пружин и дрожанию оси. Возможно, в нём заговорил инженер, но вероятнее — испуганный родственник. Так или иначе, но один молча скис, а другой втихомолку обеспокоился.
Самое ужасное, что у Пискуна было. И дарёный вискарь, и кориандровая, проверенный кашинский друг, и даже такое, чего бармалей напротив в ум себе взять не мог при желании. Было. И сидят хорошо. Но страшно ведь, страшно! «Если спросит чего – не дам, — решил хлебосольный Пискун, — значит опять понесёт, а этого нам тут не надо».
Не спросил. Только сгрыз огурец, да и вышел. Поплакать, видать, на грозу. Или гром обругать, с него станется, на язык невоздержан. Дмитрий Александрович добрал соус, вздохнул, и отправился за «Кориандровой», плюнув на жалость к себе и детские страхи.
-- Только чур не хамить! – заявил он изрядно поражённому родственнику, — Мне не жалко, пей на здоровье, но чтобы в пределах. Договорились?
-- Да не вопрос, чего паришься-то?
Этого момента Дмитрий Александрович и ждал всю дорогу. С высоты положения, с осознанием правоты, подкреплённой хмельными дарами, с чувством того самого первородства, он попросил, нет, скорее даже потребовал:
-- Знаешь, ты со мной разговаривай по-людски, а не как с женой, или лошадью. Что за манера? Я тебя этому не учил, мать вроде тоже. Ты, милый друг, уважай людей, оно, знаешь, никому ещё не вредило. Пока мы с тобой…ну…в общем, пока мировую не выпили, — я молчал, а сейчас изволь соответствовать.
Пожалуй, что он и горд был речью, а оттого не приметил, как в серых, благодушных глазах мелькнуло что-то нехорошее. Речь же ответная оказалась безукоризненна – покаянна, смиренна, учтива.
-- Извини, отец, попутал слегка. Понял, осознал, исправлюсь. Нахватался всякого, было дело, а с волками жить – сам понимаешь. Ты, если что, меня тормозни, я растолкую. Мир?
-- Так не ссоримся вроде, — великодушно налил обоим Пискунов по две трети, — Главное же понять другого человека, а как понять, если половина слов лишние?
-- Согласен, — кивнул сынок, — Слова, знаешь, вообще часто лишние…почти все…Ну, будьмо, хэй!
Последние слова гаркнул в нос, с удалью, и сразу же выпил. Дмитрий Александрович тоже выпил, но не успел допить, а тот уже сокрушался:
-- Это, батько, я у хохлов научился, прости, что на державной мове, уж больно в масть…Нет! По существу. Типа, настроение создаёт, согласен?
Пискунов кивнул, понимая, что сын у него хитрый гад, и с этим лучше мириться. Пущай на мове. Лишь бы не матом. И драки вот тоже не надо.
-- А чего тебя на Украину-то понесло? Это ж теперь заграница.
-- В Украину, отец. Если уж за базаром следим, то В Украину. Так правильно.
-- Ну, а ты туда каким боком? – упрямо не замечал уколов Пискунов, — Там что – мёдом намазано? Дышится легче?
-- Кому как… Видишь ли, проект у меня в самостийной вылупился. Вот и сорвался.
-- Хороший проект?
-- Лучший в жизни. Вроде твоего: двуспальный и со всеми удобствами.
-- Опять ты…-- поморщился старый, — Ну, а чего ж ты не там, если лучший в жизни?
-- Говорю-же – вроде твоего. Не достроил и просрал…Извини, но иначе не назовёшь, особенно в контексте, согласен?
-- Согласен, — улыбнулся видавший виды семьянин, — Но, уж раз двуспальный, то не один гадил, так надо думать?
-- Ага, на пару.
-- Ничего, — авторитетно заметил Дмитрий Александрович, — вдвоём зато разгребать легче.
Сын поглядел на отца с искренним любопытством, усмехнулся, почесал в башке и признал:
-- Острый ты у меня старец, не ожидал, да. А по сабжу…ну, по делу если…Разгребает всегда кто-то один, папаня. Это фатум, карма и просто беда. Но так надо. Влопался – вывози. Риски надо было просчитать, конкуренцию. Такие дела…Давай, что-ли, выпьем? Тускло это всё, морок и пустота. Что скажешь?
-- Насрать, и розами засыпать, — выдал вдруг культурный старец, и сконфуженно пояснил:
-- Начальник мой, Борис Аронович, так говорил. Одессит был, выдавал порой, вспомнил…
-- Ха! Отлично, в тему, отец, прямо в яблочко, давай, вздрогнем!
-- Я бы сказал не столько в тему, как «в контексте» хе-хе!
-- Гыыыы! Есть контакт, поехали!
И поехали. Не совсем представляя куда.

12.
--…да они, бабы эти, отец, вообще самые бездуховные твари…божьи, да…но у них не жизнь, а сплошной цикл…между бабочкой, что порхает и размножается…недолго, ха-ха…и гусеницей, которая только жрёт, пока не окуклится…и какой цикл раньше – не суть, тётки по сути своей сплошная преемственность поколений, процесс выживания, и всё. всё. даже не сам процесс – он интимнее, а его иллюстрация. в глянце…
-- Ну…а мужик?
-- Жук. Навозник. Катит по жизни шар из говна, старается.
-- Тоже глупость.
-- Хуже, отец, это злая глупость. Усмешка Господа Бога. За одно это в него верить не хочется.
-- Так и не верь.
-- Я и не верю. Только это ещё глупее.
-- Почему?
-- Потому, что тогда смысла жить вообще никакого.
-- Смысла, или желания?
-- Один хрен. Жизнь это осмысленная воля. Жить против воли – пошлость. Нет, подлость!
-- Не знаю, сложный ты человек, я так хочу жить…хоть и жук, как ты обзывался.
-- Да это ж не я, отец. Всё надёргано, всё чужое, чёрт бы побрал этот мусор головяной…У меня из своего в голове – только шрамы. Зарубки на память. А какая память, если в черепке одна только пульпа и вздутие?
-- Какое вздутие?!
-- Хрен его знает…вздутие пульпы, гыыы…рога, верно, продолжают расти…только внутрь. Хорошо сидим, кстати.
-- Хорошо. Ты закусывай.
Закусил, но как-то лениво и нехотя. Пискун сразу взял нюанс под контроль, и собрался. Стал молчалив и внимателен. Сам, однако, то разливал криво, то мимо рта проносил.
Дмитрий Александрович в общем и целом оказался изрядно пьян. Дурчина, правда, шла по уму: прямо в ноги. Так ему, во всяком случае, показалось. «Ноги в этом деле не главное», всплыл некий штрих, и он улыбнулся, памятуя, что вроде анекдот из тех, старых, добрых и правильных...
-- Чему улыбаешься?
-- Анекдот вспомнил. Раньше много знал, а сейчас вроде их и не стало?
-- Да сейчас, батя, вся жизнь сплошной анекдот. Наливай и пей.
-- Ещё?!
Сын с недоумением воззрился на отца, уловив истеричные нотки. Тот покраснел лицом, несколько криво сидел, но вроде как держался молодцом, и вдруг – нате!
-- Ты чего шумишь?
-- А чего ты торопишь?! Наливай! И так уже… Не жрёшь ничего, что с тобой потом будет?!
-- Да что тебя разбирает-то?! Тему не просёк? Ладно, ну тебя, пойду пройдусь, дождь вроде кончился. Говори с ним по-людски, ага, поговорили… Тьфу!
Встал и вышел. Дмитрий Александрович кучно сидел и мучился недовольством. Только не мог понять на кого, отчего начал злиться всерьёз, и в сердцах разбил рюмку. До кровати прошёл по дуге, а как заснул, так и вовсе наутро не вспомнил.