iklmn : Глава
18:41 12-01-2011
Командир эскадрильи Крюков не значился в списке полковых Героев. Не принадлежал он и к числу тех, кого обычно навеличивают асами, лётчиками милостью божьей. Впрочем, те и другие воевали рядом, взлетали крыло к крылу… гибли, горели, калечились. Простому смертному Крюкову везло неимоверно. За полтора года беспрерывных боёв его сбивали не однажды, но как заговорённый, он оказывался неизменно жив и отчасти – невредим. Однополчане, приметчивые, как все летчики, — в глаза называли его «заклятым». Крюков на это лишь усмехался горько, и с признательной нежностью благословлял в такую минуту мать, потому что кроме неё во всём белом свете некому было за него молиться.
В ожесточённой драчке за переправу через Днепр его «Лавочкину» в брызги разнесло зенитным снарядом хвостовое оперение. Лишь родная днепровская вода, уже взявшаяся ноябрьской льдистой крошкой, спасла жизнь оглушенному Крюкову. Горел он и над Западной Белоруссией… падал жестко, — две недели отхаркивался кровью в партизанской землянке, в лесу, покуда не перебросил его через линию фронта связной полуночный «кукурузник». Бесшумной лунной тенью скользнули они над сторожко дремавшей передовой, и посвистывающий в расчалках ветер заносил в открытую кабину «спарки» мирные запахи полесских болот и ночных лугов.
Сколько же дыр в плоскостях и в фюзеляже залатал в те месяцы его механик Жора Ткач?.. Но боевой свой счёт старший лейтенант Крюков неизменно держал в «плюсах», как любил прихвастнуть Жорка. И хоть сшибали его самого целых пять раз, он в должниках не ходил. Крюков лично сбил шестерых немцев и не каких ни то дубоватых «лаптёжников», а равных себе истребителей, в честном и открытом бою. И всё-таки окончательный счёт в этой слепой игре со смертью войне было угодно установить ничейным. Над траурно-черной, в прах разбитой Варшавой, страшно контрастирующей с белыми окрестными снегами, Крюкова сбили в шестой и последний раз. Это случилось в январе 1945 года.
Он тогда намертво вцепился в «мессера». Чуткими, почти рефлекторными движениями ручки ловчился вогнать сутулое, нервно рыскающее тулово в паутину прицела… и это было последнее, что он видел в том бою и на многие годы вперёд. Должно быть поэтому, запомнилось всё так явственно и так подробно. Неохотно разбухающий в сетке прицела знакомый силуэт МЕ-109 с белыми разводами зимнего камуфляжа. Змеистый хвост антенны, должно быть перерубленной снарядом. Суетливый перебор высотных рулей и элеронов… и всё! Темнота, тишина, небытие…
Сколько раз от этого видения вскидывался он во сне. Проснувшись, буравил зрачками слепую, гнетущую темь, мигал веками и старательно их мял пальцами, до ломоты вращал глазными яблоками. От напряжения вдруг скатывалась в угол губ одинокая щекотливая слеза, солёная и горькая, как примочка для глаз. Глаза были на месте, они жили своей, посторонней жизнью, отзывались щипучей болью на такое насилие над собой… и ни зги не видели, даже в погожие утрА, когда просыпаться – от щекотки солнечного тока по векам и воробьиного гама за окном – было особенно мучительно.
Что произошло в то мгновение, когда выцеливая немца, Крюков нетерпеливыми пальцами уже придавливал бородавки гашеток и с придыханием уговаривал: « Ну, иди же ты… сюда… еще ближе, мутер вашу таг! Чего ты вьёшься, как ужак под рогачами?»
Нарвался ли он на шальной безадресный трассер, нечаянно оказавшийся столь роковым, что его машину мгновенно развалило взрывом? Если же прицельно ударили сзади, почему не прикрыл ему спину ведомый Петро Косовец? Или врезался он на встречном вираже в неосмотрительного соседа, безоглядно увлеченного своей атакой? Упал ли он вместе с машиной?.. Но почему не взорвался? А если спасся на парашюте, то как же, беспамятный, умудрился вырвать кольцо? Кто и где его подобрал? Знать этого ему было не дано, ответить было некому.
Он очнулся через три дня в тыловом госпитале, — контуженный, с головы до колен перепеленатый бинтами, и ещё три дня ничего не ощущал, не слышал и не видел. Чувство тела возвращалось к нему по частям, вгрызаясь в сознание жгучей, непреходящей болью в груди, в животе, в ногах. Операции следовали одна за другой, всё его тело было побито и поломано; его кромсали и штопали, пялили на вытяжках, снова резали и латали. Казалось, не болели лишь одни глаза, словно бы вялый, переполненный болью организм до поры до времени не хотел выказать самое слабое место.
Когда Крюков немного окреп и стал-таки подниматься на ноги, его перевели в специализированную палату ранений глаза. Он ещё мог различать на округло-смутном экране окон зыбучие тени врачей и ходячих раненых, но после первой же операции сумеречно брезжущее пятно стало необратимо блекнуть, отступать всё дальше… глубже… в туман, в ночь. В последние дни холодного, сырого апреля ему сделали повторную операцию.
Потом был день Победы. В палатах во всю мощь картонных тарелок ревели динамики, и от далёких трубных маршей в окнах тревожно вызванивало стекло. За праздничным обедом выздоравливающим поднесли по 150 «наркомовских». Но сосед по койке, бывший артиллерист Коля Ломейко, одноглазый и неунывающий одессит, на том не успокоился. Дело было известное, уже через полчаса он притащил «вклад в победу» от местного населения – две фляжки маслянистой обжигающей смеси. Хватанул свою пайку и Крюков, без того хмельной, подживлённый ощущением праздника и всеобщего ликования. Что-то будто стронулось в голове. Казалось, ещё мгновение, и мир, треснув как тесная скорлупа, обнажит долгожданную, по-особенному счастливую и, наконец-то, светлую жизнь. Но сивуха вдруг ударила в виски, в затылок вероломно-острой, выкручивающей мозг болью. Крюков стонал через сжатые зубы, рвал повязку, обручем сковавшую голову, в беспамятстве крыл кинжальным фронтовым матом всех «тыловых спринцовок». В коридоре белыми мышками зашуршали сиделки. На шум подоспел дежурный врач, майор медицинской службы Рожнов. Недобро дёргая воздух выпуклыми, порывистыми, как у коня ноздрями, майор уставился бешеным взглядом на изготовленные к добавке кружки.
— С Победой вас, товарищу военврач! – выкатил Коля Ломейко одинокий, с зелёной наглинкой глаз, по-свойски протянул убойный полный стакан. – Помяните с нами павших?.
Рожнов даже крякнул, но крутанувшись на каблуках, сдержался. Стараясь не видеть подставленного стакана, суховато поздравил всех с праздником, и увёл стонающего Крюкова с собой. В процедурной велел сестре влепить ему парочку уколов, и потом, у себя в ординаторской, плотно зашторив окна, томительно-долго разматывал скособоченный тюрбан повязки, маскируя под осторожностью нерешительность — что ж, снять уже или просто поправить? И хоть полный послеоперационный срок еще не вышел, на свой страх и риск решился Рожнов. Верно, отметил-таки с утра долгожданный праздник майор… Снял бинт, глянул в недрогнувшие, уже подёрнутые сывороточно-белёсой наволочью зрачки и понял, что все предосторожности ни к чему. Однако подвёл ещё Крюкова вплотную к окну. Отпахнув штору, качнул перед лицом распяленной ладонью.
— Что? Совсем ничего? – спросил односложно.
Не отвечая на вопрос, Крюков заковылял в глубь кабинета и, повалив рядок стульев, потерянно закружился, как заблудившийся среди леса ребёнок. Отвёл засуетившиеся руки врача, сунувшегося со своими бинтами, трудно расцепил по-мальчишески прыгающие губы:
— Что же вы со мной сделали, майор? Как мне теперь-то?..
— Кхэ… хм… Ты вот что… Н-да…. Неважнец пока что дела, сокол, – не нашелся чем подсладить Рожнов. – И ведь черт её знает, как так угораздило? Я за войну всяких ожогов насмотрелся, но такого… Лицо почти не пострадало, вон, — даже брови у тебя пробиваются…. – он опять мягко и неловко подступился с бинтами. – То ли горящая струя из маслопровода, то ли вспышка бензина… Какой-то не очень сильный, узко-направленный взрыв, и прямо в глаза. Как следствие, сильнейший ожог роговиц. А когда они стали заживать, то покрылись шрамами, рубцами… Мы дважды делали пересадку, но чужой трасплантант… ну, в общем, заплатка такая прозрачная… не желает приживаться. Воспаляется… — майор помолчал, доканчивая перевязку.
— Да только кератит — это не самое страшное для тебя. От ожога ли, а вернее всего, от удара возникли нарушения в сетчатке. Или глубже, в зрительном центре. Это, конечно, не очень-то приятные новости. Но я тебе, старшой, могу сказать, что такие явления бывают иногда обратимыми. В моей, например, практике было несколько случаев, когда слепые через некоторое время начинали видеть.
— Через какое время? — встрепенулся понурый, сонный от уколов Крюков.
— Так-к… Кхэ… как, опять же, сказать? У тебя случай особый. Если не возникло отслоечных явлений под гематомой, то, вероятно, после полной и общей ремиссии, — туманно бормотал Рожнов. — Ну, посуди сам, Крюков, ты же весь побитый. С какой высоты ты сыпался, подумай? Вот встанешь потвёрже на ногу, залечишь все свои прочие болячки, окрепнешь после контузии. Потом мы займёмся твоими роговицами. Но прежде надо ждать, когда восстановится светоощущение сетчатки. А там как бог даст…
— Сколько ждать? — наседал Крюков. – До лета?
— Ещё до какого лета… кто может тебе это сказать? Думаю… лет пять-шесть, — наугад прикинул Рожнов, отвернулся к окну и, словно вдруг обозлившись на кого, добавил отрывисто и жестко, — Да, не менее того. Опять же, если не разовьётся катаракта.
— Ладно! – Крюков встал, ощупкой выбрался из кабинета. И только у себя в палате вдруг тягуче и мокро всхлипнул, ничком лёг в комковатую подушку и надолго затих. Никто его не беспокоил и не утишал. Все, кто мог передвигаться, даже тяжелораненые, были внизу, в госпитальном парке. Лишь на дальней угловой койке привычным молчком нянчил свою нескончаемую думу слепой обгоревший офицер-танкист из Макеевки. А за окном наяривала балалайка и залётный до срыва женский голос частил:
С неба звёздочка упала
Прямо милому в штаны,
Ничего что всё сгорело,
Лишь бы не было войны…
Угодливо поддакивая, вступал режущим козлетоном вездесущий Коля Ломейко:
Ох, не ходите, девки, замуж,
Ни фига хорошего!
Утром встанешь, — вымя набок,
И…
Последующие слова тонули, однако, в маскирующем посвисте и хохоте застоявшейся публики. Задумчивой, призрачно-лёгкой синевой наливался над землёй первый мирный вечер.