iklmn : Продолжение

19:05  18-01-2011
Дождливым майским утром 1949 года мать повела слепого Крюкова в родной техникум. В тот самый Стреченский «авиатехнарь», куда поступил он учиться ровно десять лет назад и откуда забрали его, недоученного, в курсанты. Во дворах, на улицах, даже в техникумовских коридорах стоял запах цветущей, понурой от дождя черёмухи. И, казалось, то не сеянная пасмурная хмарь повисла над городом, а загустевший до осязаемости, терпкий черёмуховый аромат окутал дома.
Мать завела его к директору, и Крюков, дрожа от волнения коленками, протянул мимо него собственноручно написанное заявление. Но уже дребезжал на столе телефон; директор долго и грозно убеждал какого-то Семёна добром прислать хоть одну подводу кирпича. Так ничего не добившись от Семёна и бросив трубку, вновь взялся за бумагу. Повертел в руках заявление, озадаченно поиграл бровями, переваривая непростой крюковский почерк. И пытливо уставился на странных посетителей:
— Ну, а где же он сам-то, ваш Крючков? – скосился глазами в бумагу. – Или Крюкин… который Сергей Наумович? — и парализовано оцепенел за своим директорским столом, взяв, наконец, в толк, что сам заявитель сидит перед ним в облезшем лётном реглане и тёмных очках в металлической оправе.
Был директор в Стреченске приезжий человек, но по этой выношенной до белости кожанке без труда признал незрячего алкаша, что пыльными летними вечерами имел причуду спать мертвецким сном в палисаде исполкомовской чайной. И вот теперь знаменитый на весь райцентр пьяница-инвалид — да не какой-то беспалый-безногий калека, а слепой на оба глаза! — требует восстановить его на учёбу. И не в какую-нибудь инвалидскую школу счетоводов, а в авиационный техникум, к тому же сразу на второй курс. Он почему-то уверен, что скоро вновь будет видеть. Будто для этого достаточно одной лишь его веры! И потом, как же его восстанавливать? На каком-таком основании? Весь архив техникума, вместе с изрядной частью старого довоенного здания, сгорел в военные годы. Из довоенных преподавательских кадров никого не осталось. И хоть этот — как его, Клюкин… или Крюкин ли он? — рвётся пересдать выпускную сессию за первый курс хоть сегодня, однако, позвольте, как принимать экзамены у слепого человека? По какому положению? По какой методике?
Представительно-осанистый, жестковатый на вид директор мялся в растерянности, непозволительной при столь солидной внешности. Он сознавал, что должен завернуть посетителей без малой надежды, отказать им для своего же блага и спокойствия. Но полные слёз, умоляющие глаза матери, принуждали искать отказу достойное основание.
— Вы ведь получаете пособие от государства, не так ли? — зашел он с самого, как ему казалось, уязвимого боку.
— Да, я получаю пенсию. И ни на что больше не притязаю, — наитием слепого Крюков угадал, куда склонится разговор. Стоило ему бросить пить, и он до живого чутко ощутил, как по-звериному обострила в нём слепота интуицию и чувство опасности.
— Таким образом, техникум, вероятно, не сможет выплачивать вам стипендию. Н-да… Сожалею, но на вас не распространятся также льготы бесплатного питания и форменного обмундирования, положенные нашим студентам по ведомству гражданской авиации, — с печальным участием итожил директор, зорко приглядывая за матерью.
— Эх, жалко! А я-то думал прибарахлиться за казённый счет! И заодно подхарчиться на халяву!
— Да не слушайте вы его, — перебивая, клохтала мать. — Вы не беспокойтесь, нам ничего не надо, — мать была заведомо благодарна достойному человеку. Ей за сочувственной предметностью разговора уже чудилось доброе его согласие.
— Только бы доучиться. Он башковитый, он сможет. До войны отличником был. Вот похвальные листы. А уж как-нибудь прокормимся.
Директор долго и подозрительно щупал тяжелые, негнущиеся, как жесть, листы грамот. Разбирая мутные буковки печатей, соображал: «Черт его знает…Фронтовик, орденоносец… А ну, как пойдёт по инстанциям? В райком, в прокуратуру…» И тем витиевато отбоярился, что дело, видите ли, не в нём самом. Дело связано со значительными, даже вряд ли преодолимыми сложностями, и решаться вопрос будет ни в коем случае не им одним, а всем педагогическим коллективом, и непременно в присутствии высокого начальства, потому как сами понимаете, дело ваше весьма м-м-м…. нестандартное, и рассматриваться должно, конечно, не единолично…. — и так далее, и так далее, — семь вёрст до небёс.
С прикипевшей к лицу кривой улыбкой слушал эти речи Крюков. Для себя он уже определил — перед ним недруг — и как-то сразу успокоился. Война приучила его ценить любую определённость – даже самого неприятного свойства — выше сладостных, но неясных домыслов и предположений. Вот он, враг — прямо по ходу и чуть слева! Запас высоты есть, топливо – в норме, боекомплект — полный. Впереди атака и бой — тяжёлая и потная, но привычная работа.




* * *



« Гражданское мужество выше военного», — так сказал наш великий соотчич, знавший о войне и мире всё, и даже больше.


Как удалось восстановить Крюкова в техникуме, как он учился там, и в конце концов окончил его по специальности «Авиационные приборы и гироскопы» — это своя отдельная, непростая и некороткая история. Было бы несправедливо походя очеркнуть её единым махом бойкого пера, неправедно и оскорбительно по отношению к самому Крюкову и к тем людям, которые ему в этом способствовали.
И как бы тяжко не было ему в невероятном этом учении, Крюков не допускал ни минуты самопослабления, ибо ничем иным не мог отблагодарить людям, поверившим в него. Что сподвигнуло его на этот каторжный труд, когда самый пустяшный зачет требовал от него усилий в пять-десять крат больших, чем от самых жадных до ученья однокашников? Пожалуй, вера. И не надежда даже, вялое, бесстрастное ожидание было невыносимо для Крюкова. Нет, не просто надежда, не долготерпимая вера, а истовое устремление в свой светлый день.
Крюков давным-давно знал, что это произойдёт. Ранним летним утром он дрогнет-проснётся как от сердечного толчка. И посредине всегдашней ненавистной черноты вдруг засквозит навстречу ему пугливая, трепещущая искра. Поставленная кем-то свечка в далёкой ночи… И так суеверно будет он бояться спугнуть это видение-призрак, что никому и ничего не скажет, даже матери не откроется. День ото дня мерцающий бледный овал будет яснеть и близиться, становиться очерчено-угловатым, и однажды, непременно утром, его чётко и однозначно перекрестит скелет оконной рамы.
Но была ещё одна тайная причина-мука, принуждавшая Крюкова въедаться в учёбу самозабвенно, даже с каким-то злым неистовством. Он боролся с нею в безнадежном одиночестве, потому что никто не имел права знать о постыдной слабости.
Фронтовые раны затянулись и почти не беспокоили Крюкова. Это был крепкий и подвижный, даже энергичный, насколько дозволяла ему слепота, 28-летний парень. И долго угнетаемая, закованная в броню нелюдимой сдержанности, мужская сила порою отчаянно бунтовала в нём, доводя иногда до исступления. В такие дни он избегал заниматься в техникуме с однокурсницами, хотя именно девушки предлагали помощь в учёбе чаще всего.
А девчонки, не обращая внимания на его неуклюжие протесты, заботливо-тесно, как к малому ребёнку, подсаживались рядом, а он только жался от ожогов мимолётных касаний, от тревожащей близости раскалённых девичьих коленей и плеч. Они поглядывали на него, взмокшего и напряжённого, с уважительным участием: вот, мол, как трудно даётся учеба человеку. И то! Тут с глазами-то не всегда разберёшься, а каково слепому? Крюков научился узнавать их не только по голосам, он различал девушек из группы по смеху, по запаху дешевеньких духов, даже по звуку шагов, но никогда не видел их, и любая представлялась ему загадочной и недоступной, как чужая невеста. Что далеко не все они выглядят красавицами, выяснялось в туалетной курилке из грубоватых откровений старшекурсников. Больше всего насмешек перепадало Насте Черниковой, алтайской чалдонке, как-то сумевшей выкарабкаться сюда из своей глубинки.
_ Клуня! Ей бы в сноповязальный, а она в авиационный влезла! Ну, сельпо! Медвежий угол! Ногу на пень поставит, а ветер в юбках: у-у-у!.. — изощрялся на перекурах заводила клозетных зубоскалов Мишка Дьяконов.
Впрочем, насмешничал Мишка, главным образом, заглазно. Злой и жилистый, но по причине несладкого военного детства, мелкорослый, он, надо думать, принимал во внимание крестьянскую крепкость руки у бывшей трактористки. А может быть, припоминалось Мишке, что и сам вырос не в столицах, а в глухом лесном хуторе под неблагозвучным названием Елбак.
По-деревенски обстоятельная, отзывчивая на все техникумовские беды, Настя возилась с Крюковым больше других. И нередко бывало, до темноты засиживались они в дальней, амфитеатром уходящей к потолку аудитории. Как заботливая мамаша наставляет пальцы первокласснику, царапающему свои первые буквы, так и Настя водила руку Крюкова по извивам графиков и чертежей, растолковывала премудрости замысловатых схем и узлов.
И однажды Крюков, выпростав вдруг пальцы из плена жестковатой, упрямой её ладошки, сам стиснул Насте руку, неожиданно горячо и откровенно:
— Что бы я без тебя делал, милая моя заботница? Настя, Настенька!.. Славная моя девочка… — в неудержном порыве долго копившейся нежности он гладил безвольно-замершие, обнажённые руки..
Не знавший доселе женской ласки, Крюков был потрясён и переполнен ощущением отзывной покорности, словно бы таящей в себе и одобрение, и обещание награды за смелость. Шалея от возбуждения и сладкого вязкого ужаса, он крался от тонкого запястья к остренькому излому локотка и ещё выше, где девичья рука наливалась тугой волнующей полнотой. И говорил, говорил…
Слова эти благополучно рождались в нём помимо воли и сознания, давно уж, верно, вызревшие в мечтах или снах. Что самая прекрасная девушка в их группе, да что там группа?! — в целом техникуме, это она, Настя Черникова. Что вряд ли она догадывается, как хорошо он к ней относится, а, между тем, это именно так. И как он ей благодарен за всё! И как глухи и близоруки привередливые парни, не сумевшие разглядеть всей Настиной красоты и душевности. Тут Крюков осёкся и, смущённый видимой несуразностью комплимента, смешался и замолчал, лишь выдавил из себя напоследок упавшим хриплым голосом:
— Зато я выгляжу в твоих глазах форменным пугалом…
Нет, не каждый день слышала ласковые слова губастенькая, по-мужицки плечистая Черникова. И, сама совершенно потерявшаяся, Настя то ли решила свести всё в шутку, то ли, напротив, шуткой понадеялась ободрить стушевавшегося ухажёра:
— Да кто это надоумил тебя, Серёжа? Ты у нас хлопец хоть куда!
— Ну, а так вот?! — мстительно выкрикнул Крюков, не уловивший в неловкой шутке ничего, кроме насмешки. Резко сорвал очки и рывком обратился к Насте своими страшными, гипсово-белыми, как у статуи, глазами.
Впервые видела его без очков Настя. Чуть слышно ойкнула, словно выдохнула. Послушная мягкая ладонь встрепенулась накрытой птицей, но не решилась сразу вырваться из-под его руки. Ждала своей минуты.
— Что ж тут поделаешь, Серёженька? — шепочуще приговаривала она. — Это беда. Зато у тебя светлая голова. Ты большой молодец, и мы тебя все любим.
— Да?! Тогда пожалей меня, такого хорошего! — черная куражливая обида на весь этот мир не вмещалась в нём, искала выхода. — Чего тебе стоит? Раз-другой…
В гулкую после его крика, пустую аудиторию пугливо втягивалась липкая, сторожкая тишина. Лишь в отдалённом коридоре склочно гремели вёдрами технички, перекликаясь, как бабы в лесу. Сгорбившись, Крюков нащупал очки, зачем-то протер их пальцами и, сгорая от стыда, спрятался за черными стёклами. Он не знал, что ему делать. Вскочить, извиниться? Пристыжено сидеть и молчать? И когда тишина сделалась невыносимой, Настя всхлипнула, ткнулась черствыми, сухими губами куда-то ему в подбородок.
— Проклятая война… Ну, понимаешь, Серёжа, я не потому…. Я просто…. От сердца. Жених у меня в армии…- дробью сыпался вниз по лестничному проходу мелкий стукоток её каблуков. Прости-и-и… — чуть слышно простонала подпружиненная дверь и хлёстко поставила точку.



Рано поутру мать торкнулась к нему в комнату за спичками — печь затопить. Одетый Крюков валялся на заправленной постели, возложив обутые ноги на круглый диванный валик. Нехотя повернул он голову на оскрипшую дверь, полоса света выжелтила осунувшееся за ночь лицо.
— Кто тут?
— А ну-ка, ну-ка?.. – суетливо метнулась к нему мать. – Дыхни!.. Как же ты в школу-то пойдёшь?
— В школу-то? Ничего, школа подождёт. Через неделю начнётся месячная практика в мастерских… Плюс-минус пять дней. Должен уложиться, — что-то прикидывал вслух Крюков. — Слушай, мать, сколько у нас денег?
— Денег не дам! Не копейки тебе, идолу, не дам. И день, и ночь на него гнусь — все духи уже подтянуло — только учись, сынок! — звенела рвущимся голосом мать. — А он опять за старое взялся, что ли?
— Да не зуди ты. Не зуди… — с усталой досадой сморщился Крюков. — Без тебя в ушах трещит, — помолчал, нервно теребя пуговицы рубахи. – Всё, мать, еду в Григочевск! Пора. Пять лет каторги прошли… Не повезёшь ты — один поеду. И деньги мне на дело нужны. Клиника там платная. А не дашь — по миру с фуражкой пойду, добрые люди подадут.
— Куда ж ты такой, один-то? — испугалась его решимости мать.
Забыв про печь, опустилась на стул, смотрела на сына затуманенным, посторонним взглядом. И всё покачивала лёгонько головой — то ли жалостливо, то ли недоверчиво. Думала про своё: к бабке Селезнихе женщина на квартиру напросилась… Бабы болтают, будто разженя… В годах уже, мальчонка у ней в третьем классе. Вдруг да согласится? А на меня на одну надежда совсем плохая...