дервиш махмуд : Ниспровержение логоса (3)

06:40  04-03-2011

Разболтавшимся, но стремительным ожившим маркшейдером Саня влетел в гостиную, желая застать шайку-лейку врасплох, но заговорщики переместились по своим хитроумным траекториям гораздо быстрее: они были просто молниеносно быстры, как элементарные частицы, как настоящая прямая мысль, или же виртуозно и по хозяйски управляли – как иные лихачи собственным автомобилем (подобострастный собачий визг тормозов, стремительный разворот под невозможным углом, преодоление гравитации) – самой временной субстанцией, так непохожей на ту седьмую на киселе по отношению к правде Гераклитову воду, как, впрочем, всякий обывательский метафизический стандарт того или иного явления не похож на космический его оригинал,- будто бы кто-то предъявляет нам, свидетелям истины, взамен нужной фотографии изображение совсем другого человека, обрюзгшего, старого и не того пола, абсолютно чужого: ведь время не жидкое, а твёрдое, как железняк, или, на крайний случай, совершенно, невообразимо пустое!

Проще говоря, то, что наш студент увидел (и услышал), выскочив на простор, совсем не соответствовало его вполне логичным ожиданиям. Как будто вовсе не эти, а совсем другие люди стояли мрачной когортой минуту назад у окна и зловеще за Сашей наблюдали. Оказывается, пока он открывал и протискивался, пока секунду-пять стягивал валенки – ну, положим, жуткая надгробная дверь изрядно на холоде задубела и не сразу подалась под хилым плечом, а, допустим, чуни колючим войлочным ворсом уцепились за щиколотку и не хотели отдираться от ног, словно были чортовыми копытами – но всё равно, это всё было быстро, быстро – и пока он эти несложные действия осуществлял, народ живо распределился, как актёры между актами спектакля, муравейно и бесшумно переползающие по сцене за плотно упавшим глухим занавесом. Штора висит, а за ней вовсю идёт работа по смене декораций, костюмов, мировоззрений, остального реквизита; ремарка мелкими буквами: «прошло пять лет...»

Он выскочил на сцену. Выход был несвоевременный и вроде как вообще не предусмотренный сценарием. Он что-то даже крикнул по замыслу грозное, типа «вот я вас!» или «ага, попались!», но вышло так, что он как будто холостым пальнул, да ещё и с осечкой. Никто на Сашу даже не посмотрел, не повёл и ухом в его сторону. Да и не мудрено – в комнате стоял невообразимый гвалт. Он застыл, как соляной столп, на подлёте, окунувшись в шум и мешанину зрительных образов, таких ярких и громких, что голова его закружилась. Такая вот представилась его взору картинка: присутствующие – кто стоя, кто сидя за столом – все дружно, неистовствуя в едином порыве, хлопали в ладоши, кивали ритмично головами и притоптывали, притоптывали в такт: взоры были устремлены на музыканта Воротникова, который очень энергично выступал: отплясывал на ковре с ножом в зубах «Танец с саблями» композитора Хачатуряна и, судя по всему, двигался как раз к апогею, эффектно закруглял представление. Звучала – похоже, что с виниловой пластинки – музыка: классический оригинал в исполнении, предположим, Лондонского симфонического оркестра; где-то в стенах, вероятно, пряталась, невидимая, хорошо отстроенная стереосистема. И конечно, прыгал вокруг танцора и хлопал крыльями, как недоразвитыми руками, петька Пендерецкий, нарядным гребнем тряс, сверкал хвостом радужным. Ложкин заметил даже острым восприятьем возбуждённости, что кончики шпор у петуха золотыми малюсенькими колокольчиками оснащены. Саша даже как будто уловил медитативный потусторонний звон сих колокольчиков. Воротников, выехав на коленках на скользкий паркет и сделав большие глаза (так того требовала роль), кончил и поклонился публике. Аплодисменты переросли в шумные овации.

-А ты говоришь, дисгармонический ряд! – топорща моржовые усы, прокричал Воротников в сторону стола, за которым сидели хозяин, Раков и филолог Абакумов: последнему, видимо, и была адресована реплика музыкального вундерменьша.

Саня засомневался в своём начальном порыве – разоблачить, вскрыть гнездо. А было ли то – гнусное?- подумал вдруг он, наблюдая полную индифферентность присутствующих по отношению к его скромной персоне. Не пригрезилось ли ему, не произошла ли, приняв болезненные формы, эскалация ложных впечатлений на почве эгоцентричной мнительности? Саша поспешно решил, что да, произошла, и ему стало даже немного стыдно за своё истеричное несколько поведение, и тот внутренний грозный супермен, только что вроде бы народившийся в нём из тумана подозрений, привычно обратился в карлика, гнома, спрятался под лавку. И решил Сашок сеанс разоблачения пока отложить. Кто он такой, чтобы устраивать тут скандалы? А вдруг он не прав? Вдруг его все тут любят?

И действительно, как бы в подтверждение этому – случившийся рядом с Саней подводник дядя Янис, попрыгунчик с плохо гнущейся ногой, заметив студентика, обнял его за талию, как родного – мундштучком вынутой по такому случаю изо рта капитанской трубки указал на танцевавшего, теперь раскланивающегося перед публикой балаганным петрушкой: видал, мол, что вытворяет, шельмец? Стал дружески толкать молодого человека в бок, призывая к веселью. Ложкин вежливо хихикнул, бормотнул что-то типа: да, да, в самом деле, смешно господин музыкант отплясал. И боле никто Саниного присутствия никак не обозначил. Юля и остальные женщины, кучкуясь, стояли несколько поодаль и не жалея ладоней и ног, будто впав в транс, продолжали хлопать и топать. Саня попытался поймать взглядом глаза возлюбленной, но та, блядина, жениха своего будто не замечала. Зато явилась пред Саней как выросший из-под земли волшебный гриб, тётенька с подносом. На подносе – единственная пузатая рюмочка. Он поклонился, схватил, выпил и поставил. Ощутил всё тот же волшебный травяной вкус. Мелкие пузырьки поднялись прямо в мозг Ложкина и там один за другим полопались, разлив по извилинам тончайшую эйфорию.

Праздник продолжался. Гости продолжали выпивать и хорошо закусывать. Тот самый господин Раков, по вине которого Саня и был препровождён на свежий воздух, переодевшись в халат типа кимоно с лаконичным, многократно повторённым рисунком змея уробороса на ткани – успел ведь, сука, и от окна отбежать и костюм-тройку, галстух и прочее с себя скинуть – вполне радушно сейчас взирал на мир, кивая бородкой.

Народ столпился вокруг стола, возбуждённый и разгорячённый. Оказалось, танец Хачатуряна был всего лишь малой частью того самого многоступенчатого литературно-музыкального спора, в который теперь были уже втянуты все присутствующие и в котором Саня так хотел поучаствовать, прежде чем был беспардонно лишён своего шанса блеснуть острым умом и эрудицией. Представление Воротникова было очередным аргументом полемики, и музыкант сейчас с торжеством смотрел на оппонента.

Абакумов – человек с совершенно лысой яйцевидной головой, как у Шолтая-Болтая из мультика – на выпад товарища ответил мягкой профессорской усмешкой и выпущенным в пространство клубом ароматного сигарного дыма.

-Это напоминает мне,- произнёс с расстановкой он, — один случай. Слышал я, что однажды Александр Введенский и Даниил Хармс, находясь где-то в глуши, в провинции, засиделись вот так же на даче, беседуя друг с другом на серьёзные философские темы. Так вот, исчерпав словесные аргументы, принялись они играть на музыкальных инструментах: Введенский на балалайке, Хармс на губной гармонике. Спор их таким образом продолжался до глубокой ночи, уже без слов, но весьма насыщенно. Под утро они подрались с применением, но уже не по прямому их назначению, всё тех же инструментов, и в обнимку заснули.

Воротников и остальные рассмеялись филологической шутке.

-Ещё вспомни, Тимоша, — ответствовал Воротников,- как композитор, опять же, Хачатурян, будучи на гастролях в Европе и считая себя человеком передовым и прогрессивным, решил посетить в Испании Сальвадора Дали, познакомиться, поговорить о творческом процессе и вообще. Пришёл, значит, к нему домой, доложил – кому там, привратнику, прислуге, и долго ждал выхода художника в гостиной. Каково же было его удивление, когда в комнату вдруг вбежал голый Дали с саблей во рту и стал безобразно прыгать вокруг композитора, тряся причиндалами… Хачатурян долго не мог прийти в себя после этой встречи и от общения с сюрреалистами и авангардистами всех мастей впредь зарёкся!

Снова взрыв хохота. Воротников – джентльмен со старомодной (а может, и новомодной) академической внешностью (пышные усы, переходящие в пышнейшие бакенбарды, шевелюра волос на голове и полное отсутствие оных на подбородке)– легонько припечатал пару раз Абакумова ладонью по лысине, как бы призывая оставить смех и перейти к серьёзности.

-Но вернёмся, дорогой, к Набокову, к его, как ты говоришь, антирусскому звучанию… — затуманившись, промолвил Воротников. — Я признаю, что в этом господине всегда присутствовало некоторое подчёркнутое, возможно, нарочитое англофильство – чего стоит хотя бы его утверждение, что думать на русском он научился гораздо позже, чем на английском – но в самих его художественных текстах, там, где душа творца обнажалась, разве не чувствуется трепетная любовь, бережность и нежность писателя к нашему языку? Помните,- Воротников оглядел собравшихся и поднял пальчик, зовя прислушаться,- как он говорит «вывозной» вместо «экспортный» или «крестословица» вместо «кроссворд»? Так может говорить только глубоко русский писатель!

Абакумов снисходительно улыбнулся.

-Ну, это чисто лингвистические предпочтения господина Набокова. Я же хотел обратить ваше внимание на его совершенно чуждое самому духу русской литературы мизантропическое мировоззрение. Он любил не людей, вот в чём штука-то! Даже Достоевский со всеми его юродивыми и детоубийцами человека жалел и желал ему блага. А этот? Сколько ненависти и желчи вложено у него в описания человеческих рефлексий, несчастий и просто внешнего облика людского! «Скелет с гнилыми зубами»! «Жёлтая высохшая обезьянка»! С каким смаком, например, в «Камере обскуре» лишает он последовательно морального облика, дочери, зрения, а затем и жизни ни в чём не повинного, в общем-то, обывателя, пусть и бюргера, иностранца! И странное дело, его страдающие герои – даже самые симпатичные из них (Лужин или Цинциннат)– вызывают у читателя почему-то не сочувствие, как, делают это, допустим, те же какие-нибудь униженные и оскорблённые Фёдор Михалыча, а наоборот – беды этих персонажей порождают странное злорадство и удовлетворение: так тебе, сволочь, и надо! Нет, Набоков чужд гуманистическим нашим исконно русским традициям! И сейчас, спустя десятилетия по прошествии исторически совершенно закономерного возвращения Набокова к отечественному читателю, я могу с уверенностью сказать, что мы имеем дело с виртуозным, математически одарённым – высшей, конечно, пробы – сочинителем психологических детективов, но никак не с представителем русской, с большой буквы, литературы! Ибо в настоящей литературе во главе угла, дорогие мои, находится душа и духовность, а в персонажах нашего эмигранта есть всё, окромя вышеуказанного! И я больше склоняюсь к косноязычной поэтике низшего мира Платонова, чем…

-Да полноте, Тимоша!- вскричал Воротников, сложив перед грудью руки.- Да одно название «Машенька» говорит о русскости Набокова больше, чем тыщи строк! Если на то пошло, то набоковская Машенька и есть Россия во всей её прелести и трогательной, чуть преувеличенной воспоминаниями эмигранта чистоте…

-Ну, если уж допустить подобные сравнения, то этот твой главный герой Ганин с Россией-Машенькой так ведь в конце романа и не встречается, хотя имеет на это все моральные права и шансы. Можно сказать, что свидание с Россией набоковский герой просто-напросто просирает! Как и сам господин энтомолог! — И профессор, широко улыбнувшись, развёл руками. Лысина его торжествующе поблескивала. Этот раунд он, кажется, выйграл.

Музыкант Воротников хмыкнул, похоже, несколько обидевшись, и собирался было что-то возразить, но тут Абакумов на удивление стремительно (профессор был изрядно полноват и ходил вроде бы даже с тростосточкой) поднявшись со стула, подлетел к музыканту и обнял его.

-Да и есть ли в том большая беда, Герман, если наш уважаемый Владимир Владимирович, в девичестве, хи-хи, Сирин, оказался не посконно русский гуманист, а космополитический универсальный виртуоз печатного слова? Это нам, филологам, узким спецам важно, а читателю до фени! Правильно? – лысый Абакумов интимно прижался щекой к лицу волосатого Воротникова. – Но называть Набокова русским писателем, это так же некорректно, как например, Джона Колтрейна объявить негритянским джазовым трубачом.

Тут расслабился и рассмеялся наконец в полный голос друг Герман. И смеялся как человек, который никому в жизни не причинил ни крупицы боли. И остальные тоже подхватили его заразительный мелодичный смех. Комната прямо-таки наполнилась до краёв беззаботным оглушительным весельем. Звенела хрусталём люстра, кукарекал петух. Казалось, смеялись сами стены, пол и потолок.

Саня, прислушивавшийся к спору филолога с музыкантом с болезненным вниманием, постепенно полуавтоматически подобрался на цыпочках к центру основных событий. И в возникшую в волнах смеха расслабленную паузу с воздетой кверху ручонкой аккурат между тел двух спорщиков влез:
-Позвольте, господа, а как же Пушкин? — закричал он дурным капризным и требовательным тоном. Бог его знает, что вынудило его проговорить эту фразу – долгая словесная ли воздержанность, волнение, действие ли алкогольного напитка – или всё это вкупе.

Присутствующие в странном молчании, в тишине, возникшей вдруг и длящейся, длящейся (так бывает, когда пластинка заканчивается, и игла звукоснимателя попадает в мёртвую бесконечную бороздку) поворотили на него раскрасневшиеся лица, но лица эти были уже предельно серьёзны. Будто он своим возгласом разом стёр, как тряпкой с доски, счастливые улыбки с физиономий.

Они глядели на Сашу внимательно и в странном тревожном ожидании, будто бы ему снились, и их существование в этом эфемерном мире полностью зависело от его воли. Саня ответно тоже с сомнением и тревогой всмотрелся в многочисленные глаза. Он не видел как, намереваясь далеко по дуге обойти его со спины, двигался незаметно вдоль шкафов с книгами, господин Раков со странным предметом в руке – такой, знаете ли, сложной удавкой на палочке.

-Да, да, господа, именно Александр Сергеевич Пушкин! Самый великий негритянский музыкант!- Ложкина продолжило нести по ухабам.- Вспомните эти прекрасные кул-джазовые строки!- Саня принял позу и срывающимся голоском попытался с выражением продекламировать:

Зима! Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь!
Его лошадка, смерть почуя….

Но закончить строфу ему было не суждено. На этой неудачно перевранной строчке хирург Раков, подошедший к Ложкину сзади, ловко набросил удавку на его тонкую, очень тонкую, слишком тонкую шею и стал, медленно скручивая какую-то регулировочную пуговку на своём хитроумном садистском устройстве, душить студента. Тот захрипел, выгнулся скобкой, задёргал ногой, безуспешно пытаясь лягнуть невидимого мучителя. Руки его беспорядочно мельтешили в воздухе. Мир завертелся, сверкая чешуёй и багровыми пятнами, и пронзительно кукарекал. Сознание улетучивалось, бежало из Александра вон, как трусливый свидетель – с места происшествия.