ГринВИЧ : Интерпретация Стокера ч.2

13:17  04-03-2011
Умение противостоять кому-либо – большое искусство, и даже сейчас не знаю, дается ли оно человеку с рождения, или же вырабатывается с годами. Затевая вражду, я и подумать не мог о тяжелых длительных раундах длиною в неделю – ну разве что в воскресенье была передышка. Противник оказался куда как зловреднее, чем можно было предположить – то ли был слеплен из похожего теста, то ли мастерски раскусил мои намерения. Все наступательные маневры с моей стороны (тщательно выверенные дома, в кровати) почему-то терпели фиаско. Так мне казалось; победа в моём понимании была полной капитуляцией с публичным признанием в глупости. Как вариант, мне мечталась унылая, ровно склонённая грядка послушных голов одноклассников, одинаковых, словно яйца в лотке. Яйца усердно хрустели своей скорлупой, напирая на простейшие знания — старательно, закусив языки – и враг в том числе, непременно. Не то, чтобы он вдруг разучился читать и писать, нет – ему полагалось слиться с пейзажем, стать невидимой частью других.
Наверное, мною владела метафора, означавшая тотальное уничтожение этого мальчика, посягнувшего на придуманное мною же собственное превосходство – я хотел, чтобы его не было, вот и все.

Но он был, и вдобавок, как выяснилось, варил в голове свой собственный план по поводу этой войнушки. То, что соперник попался серьёзный, я понял мгновенно — он напал первым.
2.
Был ноябрь, но преподаватель затеяла тему про лето – кто как провел и где был. Нас вызывали к доске, каждый говорил что-нибудь, дошла очередь и до меня. Учительница назвала фамилию, а не имя, как делала это обычно. Не очень-то русская, фамилия прозвучала слегка непривычно; волнуясь, я немного запутался в стульях, и, пока выбирался, услышал ехидное:
- Эй, Гитлер, к доске!
Первое, что врезалось в память: мимолетная, быстро укрытая в фальшивое негодование улыбка учительницы — вражеский выпад сработал. Буквенный шифр фамилии и вправду слегка совпадал со смутно знакомым мне тогда именем Гитлера, и, как я тотчас же понял, сделал меня уязвимым. Стало горько, предательство ошеломило – к Лие Михайловне, своей первой учительнице, я был до того расположен. Одноклассники глупо заржали; красный от злости, я посмотрел на обидчика- тот выглядел очень довольным, невинно взирая то на Лию Михайловну, то на меня – что такого? Обычная шутка!
Оглушённый, я вышел к доске и что-то промямлил про лето у бабушки; невзирая на выговор мой враг саркастически слушал, морщась и скалясь – словом, на место я вернулся раздавленным полностью.
Враг был доволен; способ укола фамилией он оттачивал еще долгое время, а вскоре применил и другие подлейшие штуки из своего арсенала, выяснив, что в словесных баталиях я не особо силён.
После такого позора критике моего оппонента стало доступно решительно всё – от одежды до внешности. В довершение ко всему я незаметно (но все же) картавил, и это тоже было услышано. У меня оказались бараньи глаза, нос картошкой, уши опять же барана (почему не осла, думал я). Брюки мои оказались короткими (да не были они таковыми, клянусь!), и вообще я был «пиджик» — за то, что носил аккуратный черный пиджак, а не как все нормальные пацаны – кто в чем. Кроме того, что я был «тормознутый», «унылый» и еще там какой-то сякой, приближённый к дебилу на выгуле – словом, я всей кожей почувствовал вакуум: одноклассники, озадаченные столь непонятной, жестокой войной, не торопились сближаться со мною.
Усилиями врага во мне выявилось так много смешного, нелепого, вредного; такого, что местом моим был вонючий отсек отслужившей три века ржавой космической станции, плавно дрейфующей по направлению к Солнцу с тем, чтобы непременно сгореть без следа. Стоять у доски стало адовым мероприятием – я не мог отвечать. Враг шипел в мою сторону гадости, до тех пор, пока его не выгоняли из класса. Не умея реагировать быстро и весьма раздосадованный своей природной раздумчивостью и неторопливостью, я все чаще применял кулаки, за что получал по двойному тарифу – от преподавателей, и, конечно, от мамы.
Драться с ним оказалось легко .
Громко сказано – я просто лупил, а он кеглей катался по крашеным масляной краской стенкам, визжа проклятия до тех пор, пока мои кулаки не втыкались в него особенно больно. Я бил, он орал – корка моей ненависти нарушалась лишь резким визгом преподавателя, или больным тычком физрука – я терял чувство реальности и всякого страха, бывая счастливым в такие моменты. Я чувствовал кости врага, его слабые ребра, колкие локти, бессильно сучащие ноги – и все же это было не совсем то, что хотелось сломать. Иногда мне казалось, что внутри у едкого гада сплошной металлический лист, вроде как дверь, и я в неё барабаню.
Когда враг прекращал шипеть и начинал плакать, я останавливался; стоял и смотрел. Его хныканье несколько успокаивало, словно давало отсрочку до следующего избиения – было чувство хорошо выполненной работы. Словно возить его по линолеуму было святой, неотъемлемой частью школьного бытия, и в такие моменты я уже ни радовался, и ни жалел – мне просто становилось легче.

Ночью мне снилось, как он умрёт – я, книжный мальчик, мечтал об убийстве. Ни яд, ни героический самурайский клинок – все это было не то, и даже отрубание головы не особо катило – я мечтал как-нибудь раздробить ему голову, чтобы она лопнула, как грецкий орех.
Чтобы из неё потекли мозги, например. Ну, или вывалились развесистым ядрышком. Я бы их съел – интересно, хрустят они или желе?
К зиме ситуация сделалась невыносимой: враг мой впал в лихорадочный раж, словно предчувствовал моё поражение и старался ускорить его, не уставая язвить… словом, случилось то, что и должно было выйти из всей этой истории – как говорится, развязка.

***
- Ну что? Что?!!! Ну почему ты его избиваешь? Есть же причина?
- …
- Ну так же нельзя! Из-за тебя я выслушиваю массу претензий! Ты же учительский сын! Ты меня позоришь!!! Что вы не поделили с этим мальчиком? Что ты молчишь?
- Мама, не трогай его.
- Я отведу тебя к доктору!
«Советскую военную энциклопедию» у меня почему-то изъяли.
***
Дело было перед каникулами, грязным и серым декабрём, вполне подходящим под мои невесёлые цели. Я был холодным, и тоже как будто бы грязным, как и декабрь, с той только разницей, что обычного сумрака зимнего дня во мне не имелось ни капли- я был светел, спокоен, расчётлив, ибо шел убивать.
Книги, которые я любил, писали об этом без лишних слезоточивостей, упрощая процесс до чистейшей эстетики действия. Смерть предлагалась как разумный, единственный и обоснованный выход героев – она дарила спасение и восстанавливала единственно верную справедливость, ведомую авторам. Если я автор себя самого, значит, имел право решать – только мысль об убийстве врага утешала, и я простодушно дал ей логический выход: «Хатчинсон был, в общем-то, добрым человеком»
Я шел убивать Хатчинсона.
***
Он был суууукой и настоящим уродом, этот Хатчинсон. Не коротким и ёмким животным, а именно так – со многими угловатыми «у» в середине. Слово понравилось бесконечно, я катал его свернутым в трубочку языком, и даже карандашом на бумаге – сууууука; таким мясным, полновесным и сочным казалось оно. Вкус к нему сообщила сестра, разумеется, вовсе об этом не подозревая.

***
Разница в возрасте наша составляла одиннадцать лет – чем я был для неё? Верно – мелкой, мешающей поступи начинающей женщины вещью – тапками, пуфиком, веником. Бывал я и стулом, на который она натыкалась: «блин, что ты хлопаешь холодильником? быстро вылез из ванной!!! ты что, шарился в моей комнате?»
Я отнекивался, она мне прощала, давая щелбан – и двигалась дальше одной ей известным гормональным кильватером – дальше, во взрослую жизнь.
Помню очень свежо – электричество солнца обливало её, полуголую, с влажно-крашеным ртом. Давя ступнёй стул, она превращала белоснежные ноги свои — тянула по гладкой лепнине бедра тончайшую пленку колготок шоколадного цвета. Вместо томных округлых коленей получались тугие, спортивные чашки мулатки – крепкие, чёткие, сильные. Кофейные зерна лаково-чёрных ногтей уважительно гладили тот шоколад, чуть цепляя.
Налито было так много, что казалось – вот лопнет…
Я сидел на диване и подсматривал через приоткрытую дверь. Резкая, рыжая, быстрая – сестра потрясла своим томным роскошеством, распустившимся там, где никто не увидит. Открыв в изумлении рот, я чувствовал интуитивно – это безумно, безумно красиво…

Он и лопнул. По шоколадному полю, издеваясь, стрелами брызнули драные белые змеи, мулатка разрушилась, стул загремел.

- Суууууууууука, — в ненавидящем выдохе пропела сестрица. – Вот ведь суууука… В чем я теперь пойду?!!

***
Так что Хатчинсон был разломом, убийцей красоты и гармонии, нарушителем милых картин и случайностью из разряда тех самых, что довлеют над любым начинанием.
Он был пустотой, отравляющей самые нужные, главные действия; дыркой на последнем чулке. Как будто безвинный и никем не преследуемый, он разрушал слишком много. Кто-то был должен его убить, этого Хатчинсона.
И я решил это сделать.