Василий Семёныч : ревность

21:52  28-03-2011
И тогда он рывком привлёк его к себе, и страстно прошептал:
- Молчи! И не спорь. Ты же знаешь – как я люблю тебя, и как страдаю, когда приходится наказывать моего мальчика.
В комнате повисла странная, гнетущая тишина, как в центре новорождённого торнадо. И через несколько секунд, со стороны, где стоял журнальный столик, сервированный под горячие блюда, донеслось исступленное животное пыхтение; такие звуки может, к примеру, издавать разъярённая ежиха, защищающая свой помёт.
Ольгино недавно ещё красивое лицо совершенно исказилось, и стало похожим на бритую морду какого-то водного грызуна, скорее всего ондатры, подтверждая соответствие принятых в кругу имён.
- Гомик паршивый! – прошипела Оля, и с неженской силой ткнула мудаку вилкой прямо в затянутый мутью глаз. Урод взвыл, схватившись обеими руками за полоску железа, торчащую из кровоточащей глазницы, но Олька выкручивала по-всякому вилку в голове гада, и давила на неё, давила, что-то крича; удивительно то, что казнимый педораст был ещё жив, и, никак не собираясь подыхать, надсадно и визгливо верещал, терзая гнусным голосом всякий слух.
Вдруг комнату качнул порыв ветра – с дивана вскочил на ноги Паша.
- Ты что, сволочь, творишь?! – в полный голос рявкнул он, схватил взбесившуюся Олю мёртвой, костедробящей хваткой, оторвал её от залитой кровью жертвы, вознёс на вытянутых руках к потолку, и, не обращая на наносимые рукам царапины и укусы, тоскливо оглядел комнату пустыми, совершенно белыми от бешенства глазами, и с ужасной, катапультной силой швырнул её лёгкое тело в новое широкое окно.
Никакой стеклопакет не мог бы выдержать натиск Павла, подпитанный много лет дремавшей, а вот теперь проснувшейся ненавистью. Стекло с глухим треском, переросшим в звон, легко поддалось, и Олькин брыкающийся силуэт отпечатался на фоне тёмного неба, рядом с ущербной луной, и, смазывая собственные очертания, сорвался вниз. За падающим телом взметнулся шлейф заниженного эффектом Доплера визга несчастного существа, бывшего недавно человеком, и которому через секунду умирать. Крик оборвался с мокрым, хрустящим шлепком, а Павлин, Павлин – загоготал!
И не прекращая гоготать, схватил покалеченного выродка за шкирку, поверг на четвереньки, и, глядя ему в уцелевший глаз, с горечью сообщил:
- Ты же знаешь, почему я так поступил, говно? Отвечай, когда спрашиваю!!! – рявкнул Паша, и выписал по сусалам гандону крупного леща. – Да потому что я люблю тебя, сволочь, по-своему, и тебе, гадина, придётся это терпеть!
С такими словами Павлин включил страшную музыку, и грубо навалился, и в комнате запахло мерзким грехом.
И только когда под вой сирен в дверь зазвонил и заколотил мусор, то срамно взгромоздившийся Павлин привычно погасил сигарету о мозолистый кобчик любовника, и достал откуда-то из дивана огромный охотничий нож.
- Ну, тварь… Пора! – буднично изрёк Паша, и царапнул ножом заплывшую спину ублюдка.
- Нет, Паша, не надо, нет! Я не… — Но Павлин, не слушая этой сбивчивой безумной мольбы, скривился, и процедив «Ччмо...», воткнул широкое лезвие точно в хребтину скоту, вызвав в его тщедушном тельце конвульсии, со спазмами гладкой мускулатуры, отчего выродок шумно испражнился, страшно воняя каким-то протухшим, едким говном.
Паша допил оставшуюся водку, выбросил опустевшую бутылку в выбитое Олей окно; а ведь она там, лежит, до сих пор, подумал Павлин, и высунулся наружу, чтобы посмотреть на Ольгу в последний раз, и она действительно лежала там, как тот котёнок, которого сбросили с крыши дети по невинной своей злобе; котёнок лежал себе и лежал в лужице крови, и с сизым пузырём кишок, высунувшимся из трещины в брюхе.
Оля лежала по-другому, будто спокойно спала на асфальтовом ложе, и если бы не кровь, разбрызганная вокруг её головы, возможно было бы думать что ревность совместима с жизнью.