Завхоз : …И земля не примет (рассказ домового).

03:02  29-03-2011

- Ну да, домовой, так и чего? Вы вот считаете, если я домовой – так я и могу только с клопами или тараканами, какими разговоры разговаривать и с крысами всякими за жизнь обсуждать, да? Не без того, конечно. Только вот у нормального домового всегда найдётся с кем и о чём поговорить, хоть и мелкие мы по наружности. Да, иногда с крысами, иногда с тараканами, иногда с ещё гадостью какой, с людями, как ты, к примеру. Это ведь только вы люди считаете, что мы домовые в запечном углу сидим, ничего дальше котелков не видим, а мы всё замечаем, только не говорим никому никогда. И молчим мы до времени, – потому как не всё вам людям знать положено.

Вот, про графа вашего, зубастого, что ты мне рассказывал, к примеру. Нет, я ничего такого сказать не хочу – может, он и по стенам ползал, может, и в туман превращался – спорить не буду: нежить она всякая бывает: Акулина, та же — ведьма – ещё и похуже могла, да и я, если приспичит, тоже могу по мелочи в кого-нибудь перекинуться, дурацкое дело — нехитрое, но вот в то, что он полтыщи лет покойником пробыл и красавчиком таким же, как при жизни остался – не поверю. Упырь — он упырь и есть, хоть граф какой, хоть девка простая без чинов. Вот та же, Варька к примеру… История давняя и страшная, но если не я – кто ж вам ещё расскажет?…

- Итак, было это… Когда у нас крепостным волю дали? Ну, вот аккурат через два года после того. Лет сто тридцать назад выходит, а как будто вчера, да.

Отец, значит, Варькин – Степан Алексеевич Сапожников – крепкий мужик был. И умом бог не обидел, и руки на месте, да и хозяйство у него было богатое. Ещё когда крепостным был, уже тогда сам батраков держал, и деньги у него водились хорошие. Сам барин, Фёдор Ильич Танайский, его очень уважал. И домовой у него хороший был – Сенька, дружок мой.

Понятно, что мужик Степан Алексеич строгий был, ну да в таком хозяйстве без этого никак нельзя. Но и отходчивый, тут я врать не буду. То есть, всё хорошо: дом – полная чаша, жена – красавица, дети – душа не нарадуется.
И, вот надо же, такая напасть…

Детей у Степана Алексеича двое было: дочь младшая Варька и сын Иван. Ивану тогда уже лет двадцать было, здоровенный парень. Что работать, что веселиться, помалу не умел – всё за троих. Как на улицу с гармонью выйдет, так все девки сбегались. А уж если с кем подерётся, дело то молодое, не без этого, так того неделю потом отхаживают. Сестру любил – спасу нет. Кто на неё косо глянет или шутку, какую не по делу отпустит – всё, пропал человек.

В ту пору Варьке лет шестнадцать-семнадцать было. Красавицы такой у нас отродясь не видывали, прямо загляденье. По всей деревне парни по ней с ума сходили, но Ивана опасались, потому озорства себе никакого не позволяли. А Варька как из дому выйдет, глазищами своими чёрными как глянет, так прямо насквозь прожигает. Да, что там говорить, я-то женщин описывать не мастак, а Варьку – её видеть нужно было, так не расскажешь.

Так бы может они и жили б, но, как говорят, сколько верёвочке ни виться, а конец один. Да ведь и история-то вышла – глупее некуда, у нас такие раньше на каждом шагу случались. К барину нашему, Фёдору Ильичу из города на побывку сын приехал. Пётр Фёдорович, барин, значит, молодой. Тоже парень видный был, у них в роду все такие, да к тому же ещё и офицер. Как пронесётся на коне своём по деревне в форме, а то и просто в белой рубахе, так просто земля дрожит и дух захватывает. Ну и то ли от скуки, то ли от тоски по жизни столичной, то ли ещё от чего, но положил он глаз на Варьку. Это всё вроде бы и ничего, Иван и поздоровее кавалеров, чем барин молодой, одной рукой через овин перебрасывал, да и сами Сапожниковы теперь люди вольные были, достатком могли и с Танайскими померяться, но только и Варьке, видать, Пётр по сердцу пришёлся. А если дело такое, то ведь девка – не собака, на цепи не удержишь.

А время-то идёт, и люди уже замечать начали, что полнеет Варька и явно не от молока и свежего воздуха. Многие в открытую посмеиваться начали, а пуще всех те ухари, которым Иван в, своё время, за Варьку рёбра пересчитал. Тот же мрачнее тучи ходил, повезло Петру, что ещё до того он снова на службу отправился, а то, видит бог, точно взял бы Иван грех на душу – удавил бы барчонка.

На Степана же Алексеича как затменье какое нашло. Зверем на всех глядел, с людьми не здоровался, а батраков своих колотил, почём зря, да и сам работал, как проклятый. А потом вдруг сорвался. Иван в ту пору, как раз, в город с товаром поехал, а то разве бы допустил такое? Выгнал Степан Алексеич дочку свою из дому, иди, мол, к кобелю своему, а семью не позорь. Ну а девке-то куда податься? Пошла в имение к Танайским.

Да только и тут не повезло ей. Фёдор Ильич, может быть, и оставил бы её прислугой в доме, — эка невидаль, раньше по полдеревни хозяйских детей бегало да вот только, как на грех, его в ту пору тоже дома не оказалось. В отлучке был, по делам поехал. А Матрёна Тихоновна, жена его, баба злющая была, как сорок чертей, она-то Варьку и прогнала. Мол, дескать, нечего тебе, потаскухе, на сына моего единственного напраслину возводить. Небось, с пастухами нагуляла, а теперь с князьями породниться хочешь?!

Ушла Варька, не вынесла такого позора.

Иван, как из города вернулся, узнал про всё это, так прямо, как с ума сошёл. На отца с вилами кинулся, да, спасибо, люди растащили, не допустили дойти до греха такого. Ушёл Иван из дома, у друга своего Серёги Лештакова жил, а затем и свой дом ставить начал на другом конце деревни. Поначалу бросился, было Варьку искать – да где там, места у нас глухие.

Где Варька всё это время была – неизвестно. Я, правда, думаю, что у старухи Акулины в лесу жила. Была тут у нас такая, я уже поминал про неё. То ли ведьма, то ли ещё что, они ведь любят таких вот покинутых привечать. Да только кто у нас у домовых спрашивать будет?

Ну, не будем гадать, а только по снегу пришла она снова в дом к отцу. С ребёнком уже. Кто видел, говорят, пацанёнок ну просто вылитый Пётр Танайский. А Степан Алексеевич в то время сдал, пить стал сильно, но хозяйство всё ещё держал крепко. Вот, видать, и попалась она ему под пьяную руку. А с пьяного что взять? Побил он её и прогнал снова. Ночью, в лес, зимой. Наутро проснулся, одумался, — дочь всё-таки и внук, не чужие – послал людей за ними вослед, да поздно было.

Нашли Варьку прямо недалеко от деревни. На ели она повесилась. Верёвку поясную сняла, через ветку перекинула и готово. Ребёночек тоже рядом лежал в сугробе. За ночь его снегом занесло, случайно нашли, да вот только помочь ему уже тоже ничем нельзя было.

Как в деревню их обоих принесли, как увидел их Степан Алексеевич, так умом и тронулся. Пока обряжали, пока отпевали, ни на шаг от гроба не отходил. И день, и ночь всё сидел с ними рядом, всё у дочки прощения просил, плакал, волосы рвал на голове – да что толку? Сделанного не воротишь.

А перед самыми похоронами вообще препоганая вещь вышла. Сенька рассказывал, что только собрались гроб с Варькой и ребёночком из дома выносить, как, откуда ни возьмись, кошка – чёрная, как чёрт в полночь, — вдруг прыг – и через Варьку перескочила. Откуда взялась, бес её знает, да только известно, что нет хуже приметы, чем, если кошка через покойника перепрыгнет.

Ну да ладно. Понесли их хоронить. Самоубийц, как известно на кладбищах не хоронят, грех это великий считается, если человек сам на себя руки наложил. Но Степану Алексеевичу в то время ни земные, ни небесные законы не писаны были. Он на священника отца Григория надавил, уж не знаю, как, и настоял, чтобы Варьку с сынком её рядом с бабкой, матерью Степана Алексеича, похоронили. Хоть и не дело это, но перечить тогда ему никто не стал. Уж больно страшен был тогда Сапожников, да и Иван его поддержал.

Погода в тот день выдалась, хуже не бывает. Небо серое, снег, ветер, да ещё и холод собачий. Отец Григорий молитву свою быстренько прочитал, родственники с Варькой простились и стали гроб в могилу опускать. Да не тут то было.

Как только гроб земли коснулся, как только стали верёвки убирать, тут-то всё и случилось. Неизвестно, что за сила – Бог ли, чёрт ли, – да только не приняла земля Варьку. Едва только первую лопату земли на крышку бросили, гроб, как на пружине какой из могилы то и выскочил. И не просто выскочил, а так, что крышка, гвоздями прибитая, в сторону отлетела, а сама Варька в гробу уселась. Мёртвая. Пятаки с глаз её упали, и они раскрылись, глаза-то. Люди говорили, ничего страшнее этого мёртвого взгляда не видали.

С минуту все молчали, слова никто сказать не мог. Потом бабы заголосили и ну бежать с погоста. Мужики то, те хоть тоже и перепугались до полусмерти, но остались на месте, только в кучу сбились и смотрели. Отец Григорий же, весь на глазах с лица сошёл, крестится стоит да «Сгинь!» шепчет. Только Степан Алексеич, как ни в чём не бывало, к гробу подходит, дочку мёртвую по волосам гладит, и что-то на ухо ей шепчет, как маленькой, будто успокаивает. Потом уложил её обратно в гроб, как уж ему удалось её мёртвую-то на морозе распрямить, не знаю, снова сверху крышкой прикрыл и по новой заколотил. После этого попросил мужиков ему помочь гроб обратно в землю опустить, да те, понятно, стоят, глаза в сторону отводят, но не шевелятся. Кому охота с таким-то делом связываться?…

Тогда Иван вышел. Подхватили они с отцом Варькин гробик и начали потихоньку в могилу опускать. Но ещё и на половину не спустили, как тот снова из земли, словно пуля, вылетел, гвозди во все стороны, перевернулся, И Варька из него вместе с дитём своим вывалилась прямо в снег. И оба пялятся своими мёртвыми глазюками.

Тут уж даже самые смелые мужики отшатнулись, а Степан Алексеич дочке своей, как девчонке малой: «Варенька, ты уж мне не балуй, лежи спокойно, родненькая, а то мороз на улице, внучика мне простудишь…»

Отец Григорий, хоть и поп, конечно, но мужик крепкий был. Себя в руки быстро взял и сказал мужикам другую могилу за кладбищенской оградой долбить. Те за дело взялись, да ведь земля-то мёрзлая, работа не идёт, да ещё и руки у всех от страха трясутся. К тому времени бабы со всей деревни сбежались, стоят в стороне и голосят, что, мол, конец света настаёт, раз уж мёртвые из земли выпрыгивать начали.

Худо-бедно, а выдолбили Варьке новую могилку. Не глубокую, правда, а так – в половину настоящей. Иван с отцом Варьку и ребёнка её снова в гроб уложили, крышку заколотили и до новой могилы донесли.

Когда они её в землю опускали, тишина стояла мёртвая. Люди и вздохнуть боялись, – а ну как снова?.. Однако ничего – обошлось. Так же тихо закидали гроб землёй, крест поставили и начали расходиться, когда ещё один случай вышел.

Серёга, Иванов друг, первым это заметил. Над могилой Варькиной туча ворон – штук триста, не меньше – кружилась. Молча. А где это видано, чтобы вороны в стае молчали?

По дороге в деревню кто-то предложение выдал, что нелишним было бы Варьке в сердце кол забить, мало ли что после таких похорон случиться может? Да только Иван на того мужика так глянул, что тот чуть было своим же языком не подавился. Да и отец Григорий сказал, что ерунда это всё и суеверия. Батюшка наш человек учёный был – он, перед тем как в семинарию пойти в Казани в университете почитай целых полгода обучался.

Ну вот, значит, похоронили Варьку с дитём её безвинно погибшим, поминки справили, и долго бы ещё по всей деревне только и разговоров бы было, что о похоронах тех проклятых, да только новая напасть – волки в окрестностях объявились.

Волки-то, они и летом животные малоприятные. Нас, домовых, они, правда, не задевают, а леших так и вообще – слушаются, да, всё равно, дел с ними лучше не иметь. А зимой, с голодухи, они и в деревни забредают и на людей, бывает, кидаются.

Так вот и отца Григория задрали. Батюшка, хоть был человек учёный и лицо духовное, а выпить был совсем не дурак. Вот так он как-то, после вечерни, в церкви с дьяконом слегка подзадержался, после чего дьякон Афанасий остался в ризнице ночевать, так как идти куда-либо, ввиду сильного подпития, был уже не в состоянии, а батюшка церковь запер и пошёл к попадье.

Да только недалеко он ушёл. Бабки его утром у церкви нашли, всего в крови с перегрызенным горлом. Правда, волки эти какие-то странные попались: не только горло, но и сердце ему выгрызли, а больше ничего не тронули. Так, руки слегка покусали…

Старый барин Танайский и сын его — он снова погостить приехал, а как про Варьку узнал, переживал сильно, — так вот, барин с сыном мужиков собрали и облаву устроили. Дюжины полторы волков подстрелили, да вот только Петра Танайского шальной пулей зацепило, не опасно, правда. Доискиваться, кто молодого барина ранил, не стали. Да и чего искать, когда всем и без того всё ясно было. Однако видать, посовестились Танайские, спустили это дело Ивану с рук. Барин старый, по большому счёту, человек неплохой, справедливый был.

Ну, волки волками, а уж очень подозрительные раны отца Григория многим в деревне покоя не давали. Не видали у нас ещё таких волков, которые в зимнюю стужу, от лютого голода одно бы только сердце у человека выгрызли. И начали ходить меж людей разговоры, что и не волки это вовсе, а Варька Сапожникова пошаливает. Что до меня, так это и сразу ясно было, а в скором времени убедился я в этом совершенно точно.

Как говорилось уже, Сенька, дружок мой, в ту пору как раз у Сапожниковых обитал. А как беда эта самая у Степана Алексеича приключилась, так и работы у Сеньки прибавилось. Ведь если человек за домом не следит, то все заботы на нас домовых ложатся. Так Сенька изо всех сил и выбивался, чтобы дом в порядке содержать. Очень он уставал и, иногда, ко мне в гости наведывался отдохнуть. Ну и я ему тоже время от времени визиты наносил. Сидели мы с ним, обычно, на чердаке всё за жизнь разговаривали, хозяевам косточки перемывали, ну и выпивали, конечно, не без этого.

Вот так вот, однажды, взял я литр первача и к Сеньке в гости. Сидим мы с ним на чердаке у трубы, пьём помаленьку и болтаем о всяком разном, но потихоньку, чтобы хозяева, не дай бог, не услышали. Хотя тогда Степана Алексеича можно было бы не опасаться, – он в то время и на человека-то был не особо похож. Волосищами оброс, не мылся, рубахи не менял – всё сидел за столом, да сам с собой разговаривал. Но ведь не один он жил, жена его, Елена Сергеевна, всё ещё при нём оставалась. Хорошая баба была, только вот запуганная. И раньше слова поперёк мужу сказать не могла, а теперь, когда Степан Алексеич умом-то тронулся, и вовсе его как огня боялась.

Сенька, в своё время, дырочки в потолке провертел, чтобы видеть, что там хозяева внизу делают, нельзя же их без присмотра оставлять. И вот мы с ним наверху самогон пьём, салом закусываем, да за Степаном Алексеичем с Еленой Сергеевной в дырочку наблюдаем.

Старший Сапожников, как обычно, за столом сидел и чего-то там себе под нос бубнил. Зрелище, я вам скажу, не из самых приятных. Крепкий же мужик Степан Алексеич был, а за последнее время как будто постарел лет на тридцать. Седина появилась, плечи обвисли, глаза блестят, голос, как у больного пацана – по всему видно, что доходит человек. Сидит у стола, с Варькой разговаривает, прощенья, видать, просит и плачет. Елена же Сергеевна в углу у лучинки шьёт что-то. Ткань светлая, так и не поймёшь сразу – то ли простыня, то ли саван, но уж точно, что не платье свадебное. Грустная картина, одним словом. Уж на что я домовой бесчувственный, можно сказать – «бездушный», а и то мне жалко их стало. Правду люди говорят: как сам себя человек накажет, так никто его наказать не сможет.

Мы с Сенькой уже пол-литра уговорили, когда меня как будто мороз по спине продрал. Мы же, ну нечисть всякая, друг друга за версту чуем, но здесь чувствую – что-то не то. Не леший и не ведьма рядом, а что-то во много раз страшнее и опаснее. Такому и домового придушить, что раз плюнуть. Смотрю, Сенька тоже занервничал, прочувствовал, значит.

И вдруг слышим, возле дома бродит кто-то. Тихо-тихо так по снегу переступает, но к самому дому пока не подходит, видать, чего-то опасается. Мы с Сенькой к чердачному окошку подобрались и выглянули. Видим, – стоит недалеко от дома какая-то фигура в белом и что-то к груди прижимает. Но стоит к нам спиной и в тени, на свет, что из окошка падает не выходит.

И тут нас как обухом ударило – это ж Варька, Степана Алексеича дочка, с дитём своим к родителям пришла. Вдруг фигура покачнулась и в пятно света, что на землю падало из окна, попала. Видим: точно Варька, да только и не она уже это вовсе.

Смерть, она же, как известно, никого не красит, а уж от Варькиной-то красоты и вовсе ничего не осталось. Всего-то с месяц – полтора, как её похоронили, да и погода стояла морозная, но страшнее рожи я в жизни не видел и, бог даст, не увижу. Волосы свалялись, что твоя солома, а местами и повылазили так, что проплешины видать. Вместо глаз – ямы чёрные, а в них огоньки горят злющие-злющие, того и гляди, будто иглами раскалёнными проткнут. Рот провалился, губы сгнили, зато зубищи, как у волка, а то и того похлеще. Кажется, может она клыками своими камни разгрызать и наковальнями закусывать. Но понимаем мы, что не будет она зубы свои о камни тупить. Есть у неё цель и поинтересней, и помягче.

Стояла она босиком в снегу в одном саване и ребёнка своего помершего к груди прижимала. Да и ребятёнок-то подстать мамаше, второго такого уродца не найдёшь. Мордочка синяя, как купорос, вместо глазёнок угли багровые и полный рот зубов, — это у новорожденного-то! – тонких и острых, будто швейные иглы. Стоят они так и на дом родительский смотрят. И во взгляде этом такая злоба, такая ненависть, такой голод дикий, что даже у меня душа, если и есть, то в пятки ушла.

Потом Варька, как почуяла что, принюхиваться начала. И вдруг как глянет прямо на наше окошко. Взгляд её, как штыком ледяным, нас с Сенькой проткнул. А та оскалилась зубами своими страшенными и кулаком нам погрозила, мол, и до вас, мелюзга, доберусь, дайте только время. И детёныш её тоже кулачком своим сморщенным в нашу сторону помахал. А на кулаке его когти, как у дикой кошки.

Нас с Сенькой будто к полу гвоздями присадило, стоим – ни живы, ни мертвы, шелохнуться боимся. Варька же ещё с минуту поторчала, попялилась на окна дома Степана Алексеича и шмыгнула, как тень, в сторону кладбища.

Стояли мы с дружком, как в столбняке, а потом будто отпустило нас что-то, рухнули на пол, как подкошенные. Тут уже и самогон не помог, – всю ночь в обнимку просидели, да зубами простучали.

Наутро оно всё, конечно, не так страшно было, да и работы поднакопилось, но ближе к ночи начал нас мандраж пробирать. Сидим мы снова на чердаке, самогон глушим и покойницу эту ждём. Охота, она ведь, как говориться, пуще неволи. Страшно, а интересно.

И всё как прошлой ночью – Степан Алексеич со свечкой за столом разговаривает, Елена Сергеевна в углу что-то шьёт, а мы на чердаке сидим и Варьку поджидаем.

Только вот в этот раз поздно мы её услыхали. Проглядели, потому, как боялись на неё вновь трезвыми-то глазами глянуть. Так мы самогоном увлеклись, что прослушали эту бестию.

Вдруг, видим в дырочку: дёрнулся Степан Алексеич на лавке и к двери прислушиваться начал. Слышим — скребётся кто-то под дверью, будто собачонка, которую в январский мороз на улицу вышвырнули.


Хозяин к двери подошёл и спрашивает: «Кто там ещё? Кого в такую стужу по улицу носит?» А Елена Сергеевна аж вскинулась вся,– видать почувствовала что-то, мать всё же.

А с улицы Варька жалобным таким голоском: «Это я, доченька ваша — Варя. Пустите нас в дом погреться, а то внучёк ваш на морозе застывает, плачет, к дедушке проситься». И вслед за её словами с улицы плач детский еле слышный раздаётся.

Елена Сергеевна, как тигрица, в мужа вцепилась, чтобы не пускал он отродье это адское в дом, не усугублял и без того вины своей. Но ведь тот как рявкнет на неё: «Что ты, дура старая, несёшь? Я ж её, дочь свою, два раза из дому выгонял, она через это и смерть свою приняла. Так неужто я её и в третий раз выгоню? В уме ли ты, баба?» Но Елена Сергеевна цепляется за него, объясняет, что не Варька это, а покойница или того хуже – сам дьявол – явился за душами их грешными. Тут Степан Алексеич не выдержал и шваркнул жену по уху кулаком, да так, что та в угол отлетела: «Мне, — говорит, — плевать, мёртвая она или живая. Я её убил, я за это и ответ держать буду! Паду в ноги дочери своей, покаюсь, прощенья попрошу – авось смилуется, простит». Сказал так, подошёл к двери, щеколду отбросил, засов отомкнул и двери отворил: «Входи, доченька!».

И она вошла. Во всей своей замогильной красе. Не стану я её описывать, скажу только, что мало чего я в своей жизни более ужасного видел, чем мёртвая Варька Сапожникова, стоящая в чёрном дверном проёме и прижимающая ребёнка к груди. Елена Сергеевна лишь охнула, сползла на пол и попыталась до крышки погреба добраться, спрятаться, наверное, хотела.

Степан же Алексеич на колени перед дочкой бухнулся и ну биться головой об пол. «Прости, Варенька, — бормочет, — прости, родная...». Варька же всех мёртвым огненным взглядом своим обвела и, вдруг, как швырнёт детёныша своего через всю комнату. Мы даже сперва и не поняли в чём дело, пока не увидели, как ребёнок её окаянный зубищами своими в Елену Сергеевну вцепился. Та уже и крышку поднимать на погребе начала, да замешкалась что-то. Сама же Варька руки ледяные свои отцу на голову опустила и добрым, таким, тихим голосом говорит: «Ладно вам, папенька, чего уж…», и вдруг быстро, словно гадюка, склонилась над Степаном Алексеичем и впилась зубами ему в шею чуть пониже затылка.

В этот момент то ли от боли, то ли ещё от чего, но сознание к старшему Сапожникову возвратилось. Закричал он дико, вскочил и попытался Варьку с себя сбросить. Да не тут-то было. Она как клещ, как пиявка болотная, к шее отца присосалась, руками в лицо впилась, со спины ногами охватила и оседлала, словно жеребца. Он уж и так её бил и сяк, и на пол валился, и об стенку бился, – ничего не помогало, а ведь мужик был хоть и сдавший сильно, постаревший, но всё ещё сильный до ужаса. А Варьке всё нипочём. Только хохочет и подбородок отцовский кверху задирает, чтобы, значит, ударить поудобнее. И ударила.

Когтистой лапой своей в момент вспорола горло отцу так, что кровь из него струёй ударила. Степан Алексеич захрипел, выгнулся и на спину повалился, а покойница кошкой из-под него вывернулась, упала на отца и начала уже зубами горло его раздирать на куски с рычанием и чавканьем.

Пацан Варькин с Еленой Сергеевной уже заканчивал. Будто волчонок, въелся он когтями и клыками в грудь упавшей навзничь старухи, пытаясь добраться до сердца. Мать Варькина хоть и жива ещё была, но в глазах её уже зажёгся огонёк безумия, и она лишь тихо смеялась, глядя, как внук её мёртвый старается разорвать бабушкину грудь. Наконец и она затихла.

Некоторое время в комнате ничего слышно не было, кроме причмокивания, чавканья и всасывания да ещё Степан Алексеич ногтями в конвульсиях по полу скрёб. А в завершении кровавой трапезы вырвали Варька с ублюдком своим сердца у деда с бабкой и сожрали.

Наконец, поднялась Варька с колен, взяла отпрыска своего на руки, поклонилась с издёвкой последний раз отчему дому, недобро зыркнув на образа и, баюкая сыто урчащего на мёртвой материнской груди младенца, исчезла в морозной вьюжной тьме.

Но она вернулась. Видать не все долги она раздала, расправившись с отцом.
А всё ведь дурость ваша человеческая. Нашли ведь Сапожниковых наутро, нашли. И уж чего яснее, что рядом упырь бродит, так нет, – решили и на этот раз всё на волков или татей заезжих вину свалить. И ведь понимали все, что никакие это не разбойники и не волки, а всё равно, как дети малые, даже себе боялись признаться, что страсть такая в округе завелась.

Ну, а пока мужики бороды чесали да кряхтели, Пока бабы их выли, покойников оплакивая, пока парни землю заледеневшую долбили неподалёку от страшной могилки за оградой, чтобы похоронить скорее «невинно убиенных», Варька времени не теряла. И уже на следующую ночь нанесла новый удар.

Барин старый, Фёдор Ильич, в ту зиму частенько в город ездил, вот и в тот раз в отлучке был. Но должен был засветло вернуться, да возвращаясь, видать, припозднился. Что тому причиной – то ли лошадь расковалась, то ли у знакомых засиделся, но застала его темнота верстах в двух от усадьбы. Барыня и сын её знали уже, что с Сапожниковыми приключилось и по этой причине места себе, естественно не находили. На Варьку они, понятно, не грешили, а думали на волков, шибко образованные были, чтобы к умным словам или к сердцу своему прислушаться, но, тем не менее, троих мужиков дворовых с ружьями послали старому князю на встречу. Когда те уже со двора выезжали, сквозь ворота усадьбы одна из пристяжных кобыл из упряжки Фёдора Ильича ворвалась. Глаза бешенные, морда в мыле, правый бок разорван, аж до рёбер и с него шкура лохмотьями свисает. Тут уж не только те трое, но и ещё четверо мужиков, во главе с Петром Фёдоровичем на коней вскочили и рванулись галопом барина спасать.

Далеко, правда, скакать было не нужно. Всего в полуверсте от усадьбы нашли они и сани, барские и коней. Коренному и второму пристяжному Варька так лихо брюха вскрыла, что все кишки на снег вывалились. Кровищи вокруг было, как на бойне. Да что я говорю, – бойня это и была, самая, что ни на есть. Мишка, кучер барский, тут же рядом, у перевёрнутых саней лежал. И ему она горло с сердцем, как и остальным, до кого добиралась, выгрызла. Тут, она верна себе осталась. А вот с Фёдором Ильичём, свекром своим неудавшимся, она по-другому обошлась.

Сначала его сразу и не нашли, видать попытался Фёдор Ильич жизнь свою спасти, и побежал в лес, как только увидал перед санями мёртвую Варьку с внучком своим зубастым. Да разве от такой убежишь.… Если по следам судить, то там где он пять шагов делал, она один лишь раз прыгала, как лягушка какая-то. И полусотни метров не прошли, как наткнулись на то, что от старого князя осталось. А осталось от него, надо сказать, не так уж и много.

Двоих мужиков из дворовых прямо наизнанку выворачивать начало, как только на останки барина натолкнулись. Фёдору Ильичу Варька не только сердце с горлом вырвала когтями и зубищами своими, а вообще самого на куски разорвала. Не спасла ни одежда, ни доха меховая – вспорола его Варька от шеи, до середины живота. И, словно издеваясь, внутренностями Фёдора Ильича украсила небольшую ёлочку, как под Рождество, растянув кишки в гирлянды, особое место, уделив сердцу и печени. Голову же князю она и вовсе напрочь оторвала и на вершину дерева насадила, навроде Вифлеемской звезды. И в глазах, и во всём лице Фёдора Ильича кроме боли и ужаса застыло ещё и безмерное удивление, мол, как же это так…

Хоть мужики и крепкие были и не робкого десятка, но тут растерялись – стоят, что делать не знают. Пётр же, хоть и стал белее снега, что вокруг лежал, но не зря всё же — боевой офицер, приказал всем на коней садиться и срочно в имение возвращаться, чтобы потом народ собрать и облаву на Варьку устроить. Мужики же стоят, мнутся, но в имение возвращаться не спешат, – понимают, куда теперь Варька направиться и не горят желанием с ней ночью нос к носу в усадьбе столкнуться. Но тут Пётр на них так рявкнул, что те, хоть и нехотя, хоть и через силу, но на лошадей позалазили и к дому Танайских поскакали.

Уже на подъездах к усадьбе поняли: «Опоздали». В воротах привратник Сашка лежал. Его, когда барина выручать поскакали, оставили дорогу перед имением с фонарём освещать. Тот фонарь и сейчас рядом лежал, не потух даже. Сашку Варька просто зарезала, не глумясь, — не он её целью был на этот раз, да и голод свой она уже, видимо, слегка утолила.

Визг стоял во дворе – жуть. Девки дворовые, да приживалки барынины в толпу в углу сбились, все расхристанные, ночь всё же, и вопят не переставая, но почему-то не убегают, то ли ноги от страха отказали, то ли просто совсем голову от страха потеряли и не понимают, что спасаться надо. Управляющий барский Василий посреди двора сидит, лицо разорванное, окровавленное руками зажал и по-бабьи в тон с девками воет. В общем, – столпотворение полное и светло почти как днём, потому что свет во всех окнах барского дома горит, да ещё и мужики с факелами прискакали. А из дома тоже крики доносятся и почти невозможно в этих истошных воплях голос старой барыни узнать. И ещё смех. Жуткий, замогильный, яростный. От хохота этого нечеловеческого у всех и вовсе душа в пятки уходит.

Пётр начал на мужиков орать, чтобы те в дом шли, барыню выручать, но те словно к месту приросли и по всему видно, что, хоть, режь, их, хоть, огнём жги, а в тот дом проклятый ни в жисть, ни сунутся. Плюнул тогда Пётр, из седельной кобуры пистолет выхватил, палаш офицерский обнажил и на помощь матери кинулся. Тут и сама Варька с княгиней Танайской появились.

Со звоном разлетелись стёкла в высокой двери ведущей на балкон второго этажа барского дома. И сквозь тучу блестящих осколков Варька вытащила за собой на балкон упирающуюся княгиню. На Танайскую смотреть было немногим легче, чем на саму Сапожникову. Лицо всё в синяках и уже в крови, рубашка ночная порвана в клочья, седые волосы растрёпаны, как у самой настоящей ведьмы, один глаз вырван, а левая щека располосована до самой кости. Она ещё кричала, но уже сошла с ума, и крик её странным образом гармонировал с торжествующим Варькиным смехом.

Сама же Варька выглядела настоящей победительницей. Разумеется, с ночи в доме Сапожниковых красивее она не стала, но появилось в ней что-то, что внушало, если не почтение, — нет, упаси Бог! – то какое-то уважение к её гордо выпрямившейся фигуре. Детёныш её, как ловчая птица, примостился на материнском плече.

Всё смолкло. Несколько девок, как только глянули на Варьку с барыней, так сразу в обморок и грохнулись, а остальные вместе с мужиками стояли, как соляные столпы, раскрыв рты и не в силах отвести глаз от открывшейся им жуткой картины. Пётр стоял вместе со всеми, так и не успев войти в дом.

Издав очередной торжествующий вопль, Варька одним движением сорвала волосы с головы Танайской вместе с кожей. И как только раздался ответный, полный боли крик старой барыни, она мощным рывком, помогая себе зубами, прервала его, оторвав княгине голову. И без того грязные, покрытые бурыми пятнами остатки Варькиного савана мгновенно стали почти чёрными из-за хлестнувшей на них фонтаном крови. Несколько мгновений держала Варька оторванную голову княгини в своих руках, напряжённо вглядываясь в единственный её оставшийся глаз, а затем швырнула обезображенный череп к ногам мертвенно побледневшего Петра.

Не успели люди внизу даже выдохнуть, как Варька с кошачьей грацией, нимало не заботясь о болтающемся на её плече младенце, вскочила на балконные перила и спрыгнула во двор. Дворовые отшатнулись от неё, как камыш под порывом ветра, но они совершенно не интересовали Варьку. Внимание её было всецело приковано к одинокой фигуре у дверей барского дома, сжимавшей в побелевших пальцах клинок и рукоятку пистолета.

В мёртвой тишине, такой, что было слышно, как поскрипывает снег под лёгкими шагами покойницы, Варька начала неспешно приближаться к замершему Петру. Тот, героическим усилием сбросив навалившееся оцепенение, двинулся ей навстречу. Не доходя шести-семи шагов, князь и упырица остановились, пожирая друг друга глазами.

Как шелест осенних листьев, как скрежет ледяной крупы об зимнее оконное стекло, как шуршание пробирающейся по сеновалу гадюки раздался тихий, не злой голос Варьки:

- Ну же, любимый, обними меня, это ж я – твоя Варенька, али не признал?

Пётр задрожал то ли от страха и ненависти, то ли от нахлынувших воспоминаний, но рука его начала медленно поднимать тяжёлый ствол пистолета. Варьку это ничуть не смутило, однако в голосе её появились как бы удивлённые, глумливые нотки:

- Неужели ты хочешь ещё раз убить меня милый? – наклонив голову, с любопытством спросила она. — Разве ты не знаешь, что нельзя ещё раз убить того, кого уже однажды убил? Посмотри, лучше, какого сынка я тебе родила. И назвала в твою честь – Петенькой…

Детёныш на Варькином плече растопырил когтистые лапки и потянулся к Петру, жалобно провыв: «П-а-а-апенька…». Гримаса ненависти и отвращения исказила лицо молодого князя:

- Кровавая тварь! – бросил он в лицо Варьке и нажал на спусковой крючок.

Он не промахнулся. Ударом выстрела покойницу отбросило на пару шагов назад, отчего младенец пронзительно заверещал, словно попавший под тележное колесо заяц. Не сразу Пётр понял, что тот смеётся, а не верещит от страха. И только когда Варька поднялась со снега и, озадаченно обследовав большую рваную дыру в животе, укоризненно взглянула на князя, тот понял, что, скорее всего, настал его последний час.

Взмахнув клинком, с яростным, отчаянным криком бросился князь на покойницу. Та лишь протянула руку ему навстречу, уверенная в своей силе, но тут же зло зашипела, когда палаш Петра напрочь снёс ей три пальца. Отступив, Варька упала, но, мгновенно перевернувшись, вновь оказалась на ногах. Воодушевлённый успехом, князь рубанул ещё раз, но, наученная опытом предыдущего выпада, покойница, уже не пыталась поймать клинок Петра, а лишь ловко увернулась от него.

Танайский поднял клинок на уровень глаз, направив остриё в сторону Варьки, и многозначительно провёл ребром левой ладони по горлу. В ответ упырица издевательски заклацала зубами.

Как бы то ни было, но при жизни Варька была всего лишь обыкновенной деревенской девкой, пусть и очень красивой, и не могла сравниться в искусстве фехтования со штатным офицером Танайским. Поэтому неудивительно, что ложный выпад князя она приняла за явную угрозу и, отклонившись в сторону, напоролась на завершающий замысловатую дугу клинок. Угроза князя лишить покойницу головы вполне могла бы осуществиться, если бы не Варькин детёныш, уютно устроившийся на материнском плече. Сталь палаша располовинила уродца, но тот, изменив направление удара, к тому же, смягчил его, поэтому сталь лишь содрала лоскут гнилой кожи со скулы упырицы и срубила клок свалявшихся волос.

Но младенец, разлетевшийся на два почти равных куска, как ни в чём не бывало, что-то зло провыл матери, суча голыми лапками. Варька мельком глянула на своего посиневшего отпрыска, одна половина которого с ручонками и головой яростно колотила кулачками о снег, а вторая зло топала ножками, упрямо пытаясь встать, примерно в сажени от первой, и лицо её превратилось в маску разъярённой гарпии.

Одним мимолётным, неуловимым движением она оказалась за спиной Петра, и её когтистая рука впилась в непокрытые шапкой волосы князя. Тот попытался махнуть клинком назад, с расчётом обрубить схватившую его клешню, но тут Варька смогла перехватить руку Танайского. С нечеловеческой силой покойница вывернула её, и, вслед за хрустом костей, раздался звук падающего на снег палаша. Так же молниеносно, Варька развернула к себе ошалевшего от боли князя, продолжая удерживать его за волосы и покалеченную руку. Губы Танайского шевельнулись в тщетной попытке что-то сказать упырице, но, в этот самый момент, обе её руки со снабжёнными острейшими когтями пальцами, разорвав форменный мундир, по локти погрузились в грудь молодого князя.

Голова Танайского запрокинулась, лицо помертвело, а из уголка рта заструился ручеёк крови. Тело Петра ещё раз выгнулось на вытянутых руках покойницы и внезапно обмякло. Тогда Варька небрежно сбросила в снег труп князя и поднесла к своим губам кровавый ошмёток сердца. Откусив от него большой кусок, она швырнула остатки шипящей половинке младенца. Тот, довольно заурчав, запихнул дымящееся мясо в пасть и принялся жадно чавкать.

Варька, тем временем, перевела свой злобный мертвящий взгляд на кучку дворовых, испуганно сбившихся в кучку у амбара. Очень нехороший был это взгляд – взгляд волка, ненароком угодившего в садок для кроликов. Медленно, каждым своим новым шагом лишая последних остатков силы воли крестьян, начала упырица приближаться к дворовым. А у тех не хватало смелости даже поднять захваченные с собой ружья для отпора неторопливо приближающейся смерти. Просто стояли и смотрели.

Но, то ли устала уже упыриха, то ли решила, что на сегодня крови уже достаточно пролито, но повезло в тот раз дворовым. Она просто остановилась от замершей в ужасе толпы, наклонила голову свою жуткую и аккуратно так пальчиком всем погрозила, типа: «Смотрите, мне, не балуйте тут без меня», а потом подхватила на руки обе половинки недовольно заворчавшего младенца и огромными скачками упрыгала в сторону кладбища. Но и этого хватило: у одной из баб выкидыш преждевременный случился, а конюх барский поседел с перепугу. И то сказать...

Наутро снежок шёл небольшой такой, тихий. Народишко-то дворовый, он храбростью, как известно не отличается, да и при любой храбрости, кто ж ещё в таком проклятом месте оставаться захочет? Так что уже стали людишки скарб собирать, что б перебраться кто куда – кто по знакомым, кто к родственникам, когда дошла до людей весть, что Иван, брат Варькин, задумал что-то. И вот ведь люди: решили убегать, так уносите ноги скорее, так нет, всей толпой в деревню потянулись, охота она, как известно, хуже неволи.

А Иван тем временем уже сани запряг, набросал в них инструмента какого-то разного и к кладбищу направился. И страшен он был тогда чуть меньше варькиного. Наполовину поседел за одну ночь, морщины глубокие лицо прорезали, а в глазах… Я даже не знаю как сказать, но было во взгляде его что-то, что заставило мужиков держаться от него подальше, а баб даже галдеть потише. Так и проделали путь к кладбищу: впереди Иван с непокрытой головой, ведущий в поводу свою запряжённую в сани кобылку, а шагах в двадцати за ним все односельчане.

Так и подошли к одинокой могилке за кладбищенской оградой. Сразу стало видно, ведь снег-то только под утро пошёл, что был тут кто-то недавно. Вокруг сугробы по пояс, а на самой могиле только тонкая снежная плёнка, как будто раскапывали её только что. И то верно, раскапывали, только не собаки бродячие или медведь какой, загулявший не в сезон. И все прекрасно знали КТО. И знали, кто крест тяжеленный с могилы вырвал и в сторону отбросил.

Иван же перед могилой на колени опустился и молиться начал. А может и не молиться, слов-то не разобрать было, но что-то он себе под нос бормотал и бормотал долго. Потом поднялся, крестным знамением себя три раза окрестил, перекрестил так же лопату штыковую, что до того в санях валялась, и принялся копать. Лошадка-то его в это время всхрапнула и попыталась понести, но Серёга – дружок Иванов – её удержал, в уши подул успокаивающе и мешок какой-то из саней ей на голову набросил. Не сильно кобылка успокоилась после этого, видать всё равно чувствовала что-то, но убежать больше не пыталась.

А Иван продолжал копать. Замёрзшая земля поддавалась на удивление легко, да и что тут удивительного то – сколько раз её за последние дни с места на место перекидывали? Но, как бы то ни было, даже с такой землёй пришлось Ивану повозиться, всё ж не лето жаркое. Поэтому, через несколько минут тулуп он скинул, оставшись только в тёплой суконной рубахе, а когда лопата, наконец, стукнула глухо о крышку гроба, взмок он уже не хуже, чем на летнем сенокосе.

Подхватил тогда Иван из саней лом, который заранее прихватил, поддел им гробик сестрин и попытался из мёрзлой земли вытащить. Но не так-то легко это оказалось – гроб, он вообще штука неухватистая, а если его ещё и из могилы тащить… А народ стоит, глаза отводит. Тут Серёга тот же сначала сплюнул, потом перекрестился и отправился другу на помощь. Худо-бедно, но вытащили последнее Варькино пристанище из мёрзлого плена.

Тут уж и Серёга в сторону отошёл от греха подальше, да и другие людишки отшатнулись, хватит уже, насмотрелись многие из них на упыриху прошлой ночью, слава Богу, хоть живы остались. Иван тоже побледнел заметно, но только насупился, челюсти покрепче сжал и топор мясницкий из саней достал. Подцепил он топориком гробовую крышку и откинул в сторону. Легко откинул, пара гвоздей в ней может и оставались, но не держали уже совсем.

Варька ничуть не изменилась с прошлой ночи. Клыков и когтей, правда видно не было, может они только по ночам у неё отрастали – кто знает, но красоты это ей не прибавляло. А вот буркалы у неё такими же и остались – огненными, ненавидящими. Иван, как наткнулся на этот взгляд, отшатнулся, но всё ж в руки себя почти сразу взял: Сапожниковская порода – она крепкая.

А Варька зашипела сквозь стиснутые зубы, как сотня гадюк и попыталась в гробу перевернуться от света дневного спасаясь. И солнца-то не было особого, небо тучками было с утра затянуто, но, видать, даже этот неяркий свет приносил ей муки страшные. Не смогла – по всему, сила её дьявольская только по ночам действовала. И половинки дитёныша, что в ногах у неё пристроился тоже зашипели, забились.

Иван же, словно во сне, взял из саней приготовленные заранее колья и тяжёлую киянку. Медленно-медленно приблизился он к гробу, наклонился, и установил кол острый прямо напротив Варькиного сердца. Та снова зашипела, словно стараясь ему сказать что-то, и замер упырихин брат. Но тут савраска его снова заржала и забилась. И как будто оцепенение спало с Ивана. С громким криком: «Прости, сестра!», поднял он тяжёлый молоток и ударил по колу.

Острый, тщательно оструганный кол пробил варькино тело с одного удара и упёрся в заднюю стенку гроба с глухим стуком. Упыриха вздрогнула, страшная судорога пробежала по её телу и ногти заскребли по боковым стенкам гроба. Тело покойницы выгнулось, как в нестерпимой муке и застыло. Иван же осел на землю рядом с домовиной.

Пару минут он просидел так, не замечая ничего вокруг. Потом очнулся, подхватил ещё два колышка поменьше и, уже без всяких слов, пронзил ими обе половинки ублюдочного упырихиного младенца. Потом поддел гроб ломом и вывалил его содержимое на снег.

Ни Варька, ни упырёныш её уже не дёргались, но Иван твёрдо решил довести дело до конца. Уперев остро наточенное лезвие лопаты в горло сестры, он одним сильным ударом снёс ей голову. Потом, подхватив топор, принялся за руки и ноги. Двигался он как механизм какой, бездумно и монотонно, но не в первой ему было разделывать свиней или бычков каких: всё-таки не горожанин изнеженный, у нас каждый пацан в селе знает, как скотину забивать и что с ней потом делать. Но, одно дело скотина, а другое… Некоторых в толпе наизнанку выворачивать начало, бабы-дуры некоторые заголосили было, но на них мужики прикрикнули: лучше б было б, мол, если б вас верещалок голосистых эта тварь замогильная раздирала бы, что ль? Иван, тем временем, с сестринским трупом управился и к упырёнушу приступил. Ну, тут-то быстро пошло: какие у того косточки? Не толще куриных.

Потом Иван, — запасливый мужик, хозяйственный, — принялся костёр складывать из сухостоя всякого и дровишек (их он тоже, оказывается с собой притащил). Костёрчик получился так себе, небольшой, но большого, как оказалось, и не потребовалось. Когда Иван разрубленные Варькины куски и ошмётки от дитёныша её на кострище перетащил на руках и облив маслом каким то, поджёг, вспыхнули они ярким и чистым пламенем. Взметнулся костёр и погас, только пепел остался и вороны вокруг закружились, но уже с нормальным граем вороньим, а не втихомолку, как давеча на похоронах. Не стало Варьки. Навсегда уже.

Иван же, не оборачиваясь на толпу, взял лошадку свою, мешок ей с головы скинул и ушёл. Вообще ушёл, даже в дом свой не заходя больше. Никто с тех пор из деревенских его больше не видал. Слухи, правда, разные о нём ходили. Кто говорили, что в монастырь он дальний отправился, постриг принял и прославился необыкновенной святостью. Кто, наоборот, что подался он в люди лихие на Волгу и стал душегубцем известным и убивцем. Есть ли в том правда, нету ли — не знаю. Скажу только, что после того зимнего утра Сапожниковы в нашем селе закончились, как и не было их никогда...

Вот, а ты мне говоришь: «Дракула-Шмакула»… Да разве потянет вампир какой-то румынский против нашего кондового родного упыря? А если упырь ещё и баба к тому же, то только и остаётся, что тихо молится и под лавку прятаться – авось, минует.

© Завхоз