Борис Локтев : Ё

21:51  10-07-2011
В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог
Евангелие от Иоанна, гл. 1: 1

Он бежал по снегу, захлебываясь ногами в топких сугробах и не сводя глаз с этой тонкой, едва различимой цепочки горизонта, повисшей на шее между небом и грудью-землей.
Во рту: сдавленные хрипы; кочегарня сигарет; зубы, пересчитывающие друг дружку от холода; бессвязные слова, выползающие на мороз одинокими «вот» и «немного».
Снаружи: облезлый ватник; густая кровь, рисующая на снегу свои первые наброски; и угольки птичьих глаз, растворяющие себя в каждом движении красной кисти.
А за плечами: пустынное «нигде», изредка прерываемое скелетами лиственниц и высохших берез; прозрачная крышка неба, через которую уже можно разглядеть блестящие шляпки только что вколоченных звезд; старое ружье с обожженным прикладом и патронташ ровно на пять коек-мест, чьи больные только и ждут того дня, когда врач вложит их в холодный патронник и нажмет «Выписать!»: разрядит их в темный лес, между глаз рычащего зверя.
Тупая боль пронзила бок, и Ромо с криком повалился на темно-розовый снег. В голове шумел ветер, четырехкамерное сердце гудело дизелем и бойко рвалось со своих крепежей, пока руки осторожно ощупывали прилипшую к боку прокладку, а обветренные губы дрожали от усталости и тошноты.
Между пальцев сочилась кровь, почерневшая прокладка стягивала кожу уже замерзшими краями, а худощавая грудь с хрипом опускала нательный крестик, не в силах больше подняться.
Ромо разглядывал письмо. С большими и неровными буквами, воняющее бухгалтерией и покойницкими простынями, его буквы проявлялись телеграфными строчками на плотной бумаге, – на той, которую Ромо так крепко сжимал в закоченевшем кулаке:

_ Ком____у
н__ег_ не о_та__ло_ь де___ь,
к__ме _ак к_н__ть _ н__


«Не все. Еще не все дошли, – подумал Ромо. – Слишком мало звуковых единиц. Точных, связных морфем. Слишком мало нас, Господи».
Ромо спрятал письмо в нагрудный карман, как мать укладывает ребенка в холодную колыбель, и медленно поднялся на ноги, изо всех сил хватаясь за скользкие сучья. Но в сапогах кусалась слабость и злобное «не пойду», детали из костей зарывались в снег и гнули твердое мясо, не желающее четко работать, – нести тело вперед, продираться сквозь кусты и овраги, пока там – в теплом чреве земли – беспокойная жизнь тихо спала в своих норках.
«Не дай пропасть, не дай погибнуть мне, Господи. Я не желаю никакой любви, кроме любви Твоей, и кроме помощи Твоей, кроме силы Твоей, что живет во мне и теле моем», — молился Ромо.
«Помоги мне дойти, помоги мне спастись, Господи. Как помогаешь Ты нищему делиться хлебом своим. Как помогаешь Ты детям Своим исправлять тела свои и превращать их в Слово Твое, и в букву Твою, Господи», — молился Ромо, громко втягивая морозный воздух.
«Я буду одним из Слов Твоих. Я стану кровью Твоей, стану криком Твоим, во всеуслышание прокричу я волю Твою, Господи. Только укажи мне путь да не покинь меня, Боже!» — молился Ромо, наблюдая за тем, как по небу расползается паутина черноты, и птицы беспокойно кружат над молодыми елями.
Поднимая снежную пыль, бесконечно падая и непременно вставая, Ромо скинул ружье из-за плеч и бессильно выстрелил в пустой, звонкий воздух. Неслышный хруст спускового крючка выпустил дробь с оглушительным ревом.
Ромо бросился на колени и прижал ладони к обмерзшему лицу, уже почти не слыша, как этот рев одиноко гуляет в непроглядной тьме, но все еще чувствуя – лбом, животом и плечами, – как в свете выстрела тени ветвей превращаются в руки, а волчьи следы – в их цепкие пальцы.
«И укажи десницей Твоей, прикоснись губами Твоими к челу моему, к пуповине моей, и к слабым членам моим, триединожды да троеручице, ибо сам не ведаю, куда мне идти», — молился Ромо, припав лбом к колючему снегу.
«Ибо страшно мне, Господи. И не чувствую я ни рук, ни ног своих, но чувствую лишь любовь Твою и благодать неземную, и как возвращаюсь я в лоно Твое, о Боже», — молился Ромо, ломая руками заледенелую корку.
Ветер лихо сорвал шапку с головы и кружил ее между стволами. Холод забивался под задравшийся ватник, небо сыпало крупными хлопьями на взмокшую, белесую голову, пока Ромо зарывался все глубже в снег, разгребая его во все стороны и подмечая вокруг лишь облетевший ельник, пахнущий очень крепко и вкусно. Когда яма в человеческий рост была готова, Ромо забросал ее найденными ветвями и присыпал их рыхлым снегом.
Снаружи занималась буря, но внутри было темно и тихо. Промокшая свеча густо коптила и гасла, освещая неровные края укрытия, ружье с обожженным прикладом и скомканное письмо, которое Ромо уже бессильно держал в закоченевшем кулаке:

И Комарову
ничего не оставалось делать,
к__ме _ак к_н__ть _ н__


«Дошли… И как же дружно дошли! И все во славу Господню, возвещая Слово Его… И скоро я встану рядом так, братья! И да услышит нас вместе Господь…» — закрывая глаза, еще молился Ромо, пока свеча не погасла в последний раз, и укрытие не погрузилось во тьму.
Ему снилось детство:
Желтые поля пшеницы, намазанные на черную, прогоревшую землю; голубые лоскуты неба, с ангельскими крылышками облаков и полуденным перезвоном, зазывающим на воскресную службу, после которой непременно наступает время цикад и окна наполняются тусклым свечением Моего отца, злобно смотрящего на смятые простыни, на оборванные занавески в детской, за которыми – заваленный двор, жестяные бидоны с молоком и собачья конура, где внутри так тесно и страшно Скрипят тугие калитки у многих домов, выпуская на улицу женщин, надевших платки и посконные платья; пропуская вперед детвору, мужчин с помятыми лицами и в наглаженных брюках, когда в густоте воздуха плывет звон колокола, а церковь под горой уже сверкает в золоте солнца Всё шипит и плавится на его мычащем языке, будь то валенки матери или стоптанный половик – всё покрывается бессвязной руганью, пока пустой взгляд отца не замирает на рукояти топора, ставшей от работы совсем черной и гладкой Кажется дорога, сбросившая свою змеиную кожу вдоль склона холма, за которым дерево крестов встречается с причитанием старух и вдовьим плачем; детские зубы жуют отсыревшую полынь, а медный звон под горой раздается уже где-то в желудке Поселился страх и, словно надоедливый сверчок, бесконечно поет свою грустную песню, пока отец разбрасывает пьяные шаги по двору, согревая топорище в ладонях и мочась на ходу в подпоясанные бечевой штаны Припадают коленями к нагретой, рассыпчатой земле, а старухи трижды осеняют свои бронзовые лица, когда из тени храма выплывает священник, облаченный в ризу и дымящий кадилом с раскаленным углем – он нараспев читает молитвы и крестит людей связкой пахнущих чем-то сладким пуповин Из собачьей конуры видны темные тучи и высокие стволы тополей, видны желтые оконца известковых домов и колючие щепки, падающие на мое лицо Летят гулкие удары топора, пока монахи извиваются в дорожной пыли, а мужчины с покрасневшими лбами стараются удержать их в сильных руках Во имя Господа нашего, бормочет священник, и служки складывают из тел монахов, отрубленных рук и ног их причудливые словосочетания; собравшиеся неистово крестятся, а детвора лезет на спины родителей, посмотреть, что сегодня приготовил Господь Всемогущий, кричит мой отец, работая топором все сильнее и совсем не слыша, как ребенок в конуре беззвучно лепечет губами свое мама… Мамочка, что написано там, что написано теми дядями, спрашиваю я громко, и священник оборачивается ко мне, берет в свои мягкие ладони, поднимая над плачущей от радости толпой, над грудами человечьего мяса, и говорит, прищурив слипшиеся от слез веки:

У Комарова растет борода
Он бреет ее каждый день


Пробуждение было резким, беспокойным. Открыв глаза, Ромо тут же почувствовал, как горят от холода задеревеневшие ноги, как в пораненном боку стучится слабая боль, как взгляд долго ищет, но не может найти – ни свечи, ни шапки, ни ружья под рукой. «Как же красиво, как же прекрасно во сне, — только и подумал Ромо. – И как темно, неприглядно это царство земное. Неужели же сон – это и был Его рай?».
Сквозь засыпанные ветки стал пробиваться слабый свет, и Ромо – уже дрожащий, грязный, голодный – смог разглядеть в черноте укрытия почти истлевший огарок свечи. Когда в ладони зашипела отсыревшая спичка, Ромо поднес ее к фитилю и постарался совсем не дышать, чтобы не спугнуть еле заметное пламя.
Вскоре внутри стало очень тепло.
Вывернув влажные перчатки, Ромо принялся согревать совсем негнущиеся, распухшие пальцы, но они уже не становились теплей, и весь пар изо рта уходил меж ладоней. Тогда Ромо негромко заплакал и закрыл лицо этими мертвыми руками. Он вдруг вспомнил свой сон, вспомнил детство, когда вместе с родителями он пошел первый раз в церковь. Он вспомнил лица монахов, их разрубленные тела, лежащие перед входом в храм, их выпавшие языки – как много они принесли в жертву тому, чтобы Господь мог говорить их Словами. И как священник тогда нашел его в толпе, и сказал своим мягким голосом: «Когда-нибудь ты тоже станешь сильным, как они». И как в тот вечер вся семья, вместе с Ромо, угощалась постным пирогом.
Над головой трещали деревья. Одежда полностью вымокла, и куски грязной ваты виднелись в полутьме. Бесчувственными руками Ромо вынул письмо и поднес его поближе к свече. Он читал очень медленно, впитывал каждое слово; неровные буквы пьяно скакали на языке. Всю жизнь он провел в труде и смирении, всю жизнь он ждал и молился, отходя ко сну. Он все мечтал о том дне, когда на пороге его кельи вдруг появится священник, с запечатанным конвертом и связкой плесневелых пуповин. И как он перекрестит его этими пуповинами – святого Василия, святого Николая, – и сам приложится к ним белыми губами, чтобы затем сообщить, что Ромо выбрали быть Словом Его.
«Т» – руки отрубаются по самые плечи и пришиваются к голове.
«Ж» – монаха сажают на кол, под руки и ноги выставляют распорки.
«Н» – монаха распиливают пополам; ножки буквы соединяют предварительно вынутой толстой кишкой.
«О» – тело монаха привязывается к колесу; выступающие части удаляются.
Ромо смотрел на пламя. Ему очень хотелось тепла, чего-то легкого и покойного, хотелось брать его, как песок, и сыпать на холодные грудь и ноги.
Когда сверху обвалились ветки, Ромо выбрался из укрытия, как ребенок выходит вместе с кровью и криком, и пошел через лес, опираясь о ружье и бесконечно поправляя свой низкий воротник. Сугробы пахли сеном; деревья блестели ото льда, точно белое сало, и Ромо часто останавливался, чтобы сплюнуть подступившую желчь.
Он пытался говорить, и ветер склевывал слова с его бескровных губ. Он бездумно бормотал, и ветер жадно уносил эти крохи в разоренные гнезда. Он выл медведем, загнанным и обреченным, бросался вперед из последних сил, пока метель впивалась в его облезлую шкуру, стянувшую ребра, как ткань барабана.
Ромо скатился в неглубокий овраг – туда, где виднелись старые опоры; упал на кучу из сожженных ботинок и мебели, потерял ружье, но тут же его нашел, и поскорее прижал к груди, очень шумной и хриплой.
«Как Комаров нес свой крест, так и я понесу ружье свое, во имя любви Твоей, во имя дела Твоего, во имя Слов Твоих, Господи», — молился Ромо.
«И в правильном теле своем, но с душою ясной обращусь я к Тебе. И сквозь вьюгу лесную будут гореть Слова наши, и от этих Слов будет таять снег», — закончил вслух Ромо и бросил письмо в заледеневшие угли.
Очень скоро показались следы. Большие и глубокие, крохотные и очень частые – они стаей уходили куда-то под гору, огибали расколотое дерево, заметенный колодец, оборванные ставни на покосившихся домах. Ромо все бежал по тропе, смотрел из-под шапки на пустую деревню и вытирал ладонью вдруг заплаканное лицо.
Мимо проносились упавшие от снега крыши, забитые наспех чердаки, столбы электропередачи, заваленные печи, остовы телег, пожелтевшие календари в разбитых окнах, черные пасти сараев, полусгнившие бревна, часовня и холмики крестов – здесь лежат Яков, Валерий и Наденька бежала рядом босой по укатанному снегу, и все сокрушалась о том, что вчера я не пришел покататься с горы Неслись расписные сани, поблескивая лаком на солнце и увлекая за собой заливистый девичий смех, сдержанную радость ребят, снежные комья из-под гнутых полозьев Уже совсем невозможно различить – дорога терялась от наплыва людей, от сизого марева их сгорбленных тел, идущих так далеко и так близко, что казалось, можно дотянуться до них, но в самый последний момент исчезающих в густой, плотной дымке Стояла церковь, светящаяся изнутри огнями лампад, свечами, стекающими на пальцы, мрамор и непокрытые головы; от по-детски чистых лиц с большими и тревожными глазами, которые пугались всякий раз, когда там, наверху, одинокий колокол пробивался сквозь стоны метели Я легко опустился на снег и священник приложил мои губы к иконе Богоматери, собачьей голове и распухшему младенцу с венком из цветов и следами от веревки на шее Я оставил болтаться оловянный крестик, загодя сняв с себя ватник, прожженную кофту, штаны с разодранным пахом и нижнее белье, чтобы можно было возлечь рядом с другими Словами, возлечь с простой, чистой ясностью в теле и прошептать, наконец, пока служки будут ставить под мой дрожащий подбородок
Ружье:

И Комарову
ничего не оставалось делать,
кроме как кончить в неё