дервиш махмуд : Плюс минус бесконечность (1)

07:03  15-07-2011
Июльское утро. По аллее через парк идёт мой друг Птицын, доцент-филолог, человек средних лет со скептическим выражением на условно интеллигентном лице, склонный к оригинальным мистическим теориям и разговорам вслух с самим собой. Сквозь прозрачный, как сон кота, воздух деревья видятся ему с отчётливостью предсмертного миража – кое-кто, наверное, помнит эти чудесные картинки, которые нам показывают по завершению некоторых особо удачных сеансов воплощения, выдавая за те самые кущи – пока основу перезаряжают для повторного использования. На сияющих листиках прекрасно различимы все прожилки, по которым течёт зелёная растительная кровь. Синяя бездна, в которую так хочется упасть, пульсирует в такт сердечному ритму доцента.

Птицын зажмуривается, несколько дезориентированный ощущением гиперреализма происходящего, в голове его бесшумно взрываются как бы пузыри пустоты, с ним это в последнее время бывает, знающие люди скажут: раскрывается верхний дянь-тань.

Движущийся в одиннадцати – согласно последним данным науки – измерениях миг реальности, отслаивая от себя фантомные вселенные, пересекает экватор лета. И мой друг движется вместе с ним, мгновением, стараясь не отставать, пытаясь просочиться посредством ясной мысли в саму квантовую пену бытия, где время берёт свой исток, и лететь с настоящим вровень, а не ковылять позади, увязая в трясине прошлого подобно неповоротливому человеческому большинству.

Птицын вдыхает в себя одуряющий запах утренней свежести, исходящий от кустов и деревьев. Единственное, что мешает ему в полной мере наслаждаться природой снаружи и идеальной упорядоченностью внутри собственной головы, это присутствие в парке других двуногих существ. Доцент Птицын – мизантроп. Обыкновенных людей он называет не иначе как биомассой, компостом, незначащими червяками, статистами действительности. Определённо, для чего-то все эти существа нужны планете Земля и мирозданию в целом: должно быть, для какого-то точного равновесия стихий. Однако Птицын сожалеет, что не может всех их отсюда взять и убрать, подобно шахматисту, сметающему фигуры с доски после неудачно отыгранной партии.

Вот сейчас он спокойно идёт по аллейке, слегка светясь изнутри, целесообразный и рациональный, а посторонние мелькают среди деревьев то слева, то справа, идут ему навстречу или обгоняют его. Зачем они здесь? Кто их мама? Кто они сами есть?

Старик, весь мятый и выглядящий ошеломлённо и растерянно – так, будто он всю жизнь пугал себя своим отражением в зеркале, ковыряет палкой дёрн. Что ищет он в почве – деньги, пищу, потерянные годы?

Под кроной дуба целуется молодая пара: прилюдное изъявление чувств вызывает в Птицыне брезгливость – ему кажется, что эти двое притворяются, выказывая любовь и влечение, на самом же деле они – тупые скоты, лишённые даже самых элементарных человеческих эмоций.
По солнечной полянке бегают друг за другом с дикими криками маленькие зверьки, дети людей. Вот один из них схватил с земли суковатую палку и бросил в другого, угодив тому прямо в лоб; повреждённый детёныш опрокинулся на спину и заблажил так, что у доцента заложило уши. Из кустов вышел на крики коротыша родитель мужского пола с разноцветной блестящей банкой сладкого яда в руке… Бессмысленные горожане отдыхали.
Впереди на аллее, преграждая Птицыну путь, стоит темноликий бомж в пиджачке цвета говна. Доцент замедляет шаг, ожидая, пока этот донный падальщик уберётся с дороги, но тот всё стоит столбом, зачем-то открыв свою клеёнчатую сумку и глядя в неё, как в собственное нутро. Птицын хорошо видит струпья на лице полутрупа; он не боится заразы, но чурается явлений с отрицательной эстетикой. Бездомный вдруг харкает серо-зелёным сгустком, возможно, куском изгнивших лёгких. Решительно ускорившись, Птицын идёт прямо на бомжа и, поравнявшись с ним, сильно толкнет в спину. Тот падает, бутылки гремят, высыпавшись на плитку тротуара. Бормоча проклятья, бездомный шевелится у ног Птицына, как насекомое. Птицын хладнокровно перешагивает. Та самая пара молодых людей, целующаяся неподалеку под сенью дуба, резко оборачивается на звук покатившейся по камню тары. Доцент, заметив их реакцию, даёт на разворот, бежит к ним, сделав зверское лицо. Приблизившись, с ходу отвешивает прыщавому парню звучную, как те самые поцелуи, оплеуху. Заносит руку для второго удара – подростки испуганно порываются прочь, прыгают через кусты.

-Ебанулся что ли?- уматывая, кричит ему пацан, но, конечно, не получает ответа.

Птицын, вполне удовлетворённый, возвращается на аллею, поправляет прикид и гуляет дальше, пнув по пути всё ещё пытающегося подняться на ноги собирателя отбросов.

Прогулка, таким образом, обретает добавочный экзистенциальный смысл.
Птицын думает о том, что обычный человек – в силу собственного невежества или являясь жертвой заговора теневого правительства либо объектом воздействия закулисных природных сил, живёт лишь частично, наблюдая только проблески правды, а чаще обходясь и вовсе без намёка на истинное положение творящихся снаружи, да и внутри него дел.

-Но мне, – продолжает вслух доцент, – повезло: я из тех, кто вынул из головы шарики и треугольники лжи. С самого детства в моё сознание проникали призраки и отголоски настоящего мира, настоящего разума, того самого, который по праву предназначается каждому человеку с рождения, но который по вине паразитов мозга по мере взросления человеческой особи вытесняется на периферию нашего внимания. Мне же удалось каким-то чудесным образом сохранить связь с материнской платой. Тщательно и настойчиво всю свою жизнь я совершал попытки обрести своё реальное «я» во всей его полноте. Вернуть, то, что у нас забрали, даже не спросив нашего согласия. Ещё немного, и я поймаю истину за хвост, как воздушного змея. Я получу абсолютное знание и напишу о голой, безжалостной реальности отчёт. Я знаю, как и что делать, господа! Я разработал систему. Это будет итогом моей эволюции. Предприятие мое, безусловно, опасное и фантастическое, но я готов ко всему – и к смерти, и к кое-чему похуже…- Доцент оглядывается вокруг и уже другим тоном, недовольным, подвергает себя критике: -Слишком много пафоса и лишней болтовни, милейший.

Теперь он выходит из парка и оказывается во дворе новейшего дома о пятидесяти этажах. Доцент смотрит снизу на небоскрёб, поправляет галстук. Здесь, в 275 квартире, согласно полученным данным, живёт госпожа Зозулина: именно её надобно сейчас Птицыну с определённой целью посетить. Об этой особе Птицын имеет очень мало информации; кроме того, что она является экспертом в том вопросе, по поводу которого мой друг и направляется к ней, доценту известно, что она ещё и поэтесса, выступающая под псевдонимом «мадам Зозуля».

Проходя через тишайший, огороженный кирпичным забором двор, каковой оформлен в стиле футуристически-супрематического городка, Птицын видит, как на деревянных качелях бесшумно раскачивается одинокая девочка. У неё золотистые вьющиеся волосы до пояса и огромные синие глаза. Взгляд её не по-взрослому мудр и направлен вверх, будто она видит в небе своё отражение. Девочка выглядит так, как могла бы выглядеть София, метафизическая душа России, пригрезившаяся визионеру Розанову. Другое дело, что философия этого господина имела в основе своей ошибку, заведшую многие отечественные умы в «бесконечный тупик».

Явление девочки, тем не менее, представляет собой явный добрейший знак: Птицын, очень воодушевлённый, входит в подъезд привилегированного дома.

Полуавтоматический консьерж-охранник в холле, восседающий за столом, вопрошает строго:

-К кому?

-Не твоё сучье дело, — грубо отвечает Птицын и проходит мимо.

Цербер не двигается с места, чувствуя исходящую от пришельца опасность.

Так-с, говорит опасный доцент сам себе, оглядывая высокие потолки. Ему нужно на предпоследний этаж здания. Входит в просторный, как жилая комната, лифт, оснащённый всеми удобствами. Видеоэкран под потолком показывает и говорит нечто непотребное, Птицын энергично выкручивает ручку уровня звука до ноля. Нажимает кнопку нужного этажа. Лифт бесшумно начинает подъём. Птицын подходит к кофейному автомату в углу и дёргает вниз рычажок. Автомат выдаёт ему ароматный напиток. Он отпивает глоток и садится на удобную кушетку. «А кофеёк у них вполне сносен»,- одобрительно улыбается доцент.

Птицын едет в лифте: и внутри просторной комфортной кабины время густеет, как мёд, и замедляется.

Он закрывает глаза, и в его голове строгим и гармоничным многослойным потоком текут мысли. О недописанном эссе для научно-популярного журнала (тема – «двойники в русскоязычной литературе»), о снова поднятом женою – как поднимают с пола упавшую вещь – вопросе о разводе, и вскользь, фоном, в неприязненном, критическом ключе – о Родине.

Мысли, касающиеся эссе о двойниках, в свою очередь двояки: с одной стороны – тема благодатна: тут и Достоевский с Версиловым и дублями более широкого плана, такими, как, например, князь Мышкин и Алёша Карамазов, тут и Погорельский со своими «Вечерами в Малороссии», и Гоголь с «Петербургскими повестями» и проч., а с другой – вряд ли можно будет обойтись без упоминания принципиально чуждых и неприятных доценту психоаналитических аспектов вопроса. «Хотя не заострить ли мне внимание на зеркалах или отражающих поверхностях в целом (вода, стекло, начищенные самовары) и сделать их как бы границей, за которой уже не властны наука и рациональное мышление вообще, а логика выворачивается, как перчатка, наизнанку?» — думает Птицын, перебирая пальцами воздух.

Мысли о жене и этом дурацком разводе, наоборот, однозначны: это всё чушь, считает он, Сашенька перебесится и успокоится. Мало ли научных руководителей имели связи со своими аспирантками? Это, можно сказать, традиция. Невинная шалость старика. Ну не совсем старика. Взрослого мужчины сорока пяти лет. Бес в ребро… Аспирантка Алиса. Бюст четвёртого размера, каштановые волосы, гладкая бритая промежность… Когда Алиса кончает, она визжит, царапается и кусается… Ну да, я заигрался. Перешёл опасную черту. Хорошо ещё, что наш завкафедрой человек либерального толка и вдобавок мой старый друг, иначе лишился бы я, к ебени матери, должности… Впрочем, какие всё это пустяки!.. Пустяки-то они пустяки, однако, с точки зрения дела любая мелочь может приобрести особый смысл: впредь надо быть осмотрительней, ничто, ничто не должно помешать мне осуществить my incredible project…

Фоновые мысли о Родине не имеют чёткого словесного оформления и похожи скорее на некий ментальный запах – как бы прокисшей капусты или неисправной канализационной системы: знаете, когда идёшь себе по улице, а из открытого люка как понесёт, как понесёт говённой гнильцой – сразу ясно, ты дома, в Отечестве.

Птицын едет в бесшумном лифте на сорок девятый этаж, пьёт кофе из пластикового стаканчика, но напиток не бодрит его, а наоборот, погружает, погружает в зыбкое забытье; и снится доценту сон о прошедшем времени и прошедшем месте.

Этот сон имеет странную структуру. Кто-то безликий и снисходительный бесстрастным голосом обстоятельно рассказывает и показывает моему другу его жизнь. И Птицын с некоторым недоумением наблюдает за разворачивающейся перед его взором ретроспективой собственного существования.

Твой дом, — говорит голос, — стоял недалеко от железнодорожного узла. Это была небольшая промежуточная станция, может быть, сортировочная, и находилась она на окраине городка, в котором ты родился. Станция называлась, если ты помнишь, Южной. Ты прожил на этой тихой окраине свою самую лучшую жизнь – от момента возникновения из небытийного зазеркалья до превращения в порабощённую внешним космосом зрелую тварь. Ты не видел из окон дома самой станции, ибо её скрывали бараки и другие строения вроде водонапорных башен, мостиков, акведуков, металлических перекрытий технического назначения, но каждую ночь ты слышал эти потусторонние звуки, звуки проходящих мимо поездов. Поезда шли с разной скоростью: то изнуряюще медленно – когда все сто четыре вагона товарняка тянулись за бронтозавром локомотива, будто гружённые самой усталостью этой Земли, то стремительно, когда скорость набирал курьерский или почтовый состав. Поезда уходили в белое будущее, каждый раз оставляя тебя в круглых дураках прозябать в захолустье. И ещё ты помнишь глухие голоса диспетчеров, переговаривающихся на особенном, словно вывернутом наизнанку языке.
То лето длилось долго, и оно было насквозь пропитано смешанными запахами растительного и железнодорожного миров, и весь воздух был тогда новый и свежий, и ты сам был такой же, как тот воздух только ещё и талантливый. Ты до сих пор впадаешь в состояние тончайшей ностальгической эйфории, почуяв креозотный аромат. Он напоминает тебе о тех жарких и быстрых, как взмахи ресниц, летних ночах. Ты отчётливо чувствуешь запах пыльцы, волнами накатывающийся в распахнутое окно, выходящее в сад. Иногда в то окно запрыгивала чёрная кошка или заглядывала девушка с нездешней улыбкой.
Ты боялся тогда двух, на первый взгляд, совершенно противоположных вещей: бесконечности и смерти. Теперь ты уже знаешь, что ни того, ни другого (ни третьего, чем бы оно не являлось) не существует. Нет ничего, есть лишь некто, кто смотрит из тебя в замаскированную под реальность пустоту, но теперь тебе до этого некто нет никакого дела. А тогда ты боялся. Но это был сладкий страх.
На прикроватной тумбочке стояла картонная пирамидка. В пирамидке лежало бритвенное лезвие – кто-то научил тебя, что помещённое в геометрически правильно изготовленную и должным образом расположенную согласно магнитным полюсам пирамиду лезвие самозатачивается. Это позволяло избежать лишних денежных трат. Ты тогда только-только начал бриться. Тебе было восемнадцать, и ты был беден. Ты жил в то лето один, твои родители уехали на отдых в деревню, и ты не знал, что делать с нахлынувшей на тебя со всех сторон свободой. Ты медитировал, читал, онанировал – не на прочитанное, конечно, а на образы, извлечённые уже из других туманных областей. Хотя у тебя была тогда подруга – та самая девушка, которая заглядывала в окно. Но твои отношения с Н. были далеки от того, что принято подразумевать под среднестатистической любовной или сексуальной связью между мужчиной и женщиной. То, что меж вами происходило, можно назвать совокуплением душ или идеальной дружбой. Она являлась к тебе всегда внезапно, зайдя через садовую калитку, и стучала в твоё окошко. Вы всё время улыбались друг другу. Ты помнишь, улыбка возникала на твоём лице совершенно помимо твоей воли: сама душа твоя улыбалась ей. Вы всего лишь разговаривали о тысяче и одной вещи и иногда целовались в сюрреалистических летних сумерках, эфемерность и быстротечность которых, и в тоже время жутковатая насыщенность живой тканью бытия ошеломляли и оглушали тебя, заставляя временами задыхаться от восторга. И ты был абсолютно счастлив в те дни, если понимать под счастьем полное и безоговорочное принятие текущего контекста действительности. Будущее тебя не заботило, прошлое не тяготило. Ты был растворён в окружающем мире, как та пыльца с цветов сирени и яблони, что росли под твоими окнами. Ты любил беззаботную, смешливую и очень умную Н. Именно любил: не желая, не ревнуя, ничего от неё не требуя, кроме мимолётного присутствия где-то рядом, где-то у тебя внутри.
Такого лета больше не было и никогда не будет в твоей жизни, мудак. Попасть в него теперь возможно лишь через узкую лазейку сна или воспользовавшись дважды ложным способом, именуемым воспоминаниями. Всё что тебе осталось – это щемящее, светлое, но бесконечно печальное чувство невозможности: невозможности обернуться во времени и снова стать живым и невредимым.


Лифт доезжает до нужного этажа. Птицын просыпается, несколько ошарашенный видением. Эти внезапные провалы в странные живые сны, в последнее время с ним участившиеся, он относит на счёт действительного пробуждения от спячки всё того же второго, настоящего своего сознания: ведь не старость же это, в конце концов. Тело его чувствует себя после таких быстрых и насыщенных снов чрезвычайно бодрым. Птицын бросает в утилизатор стаканчик с недопитым кофе и покидает помещение лифта, одновременно сбрасывая с себя навязчивое очарование сна. Он подходит к нужной двери и условным звонком оповещает хозяйку о своём присутствии. Зозулина впускает его.

Прямо с порога он попадает в очень шумный и мельтешащий мир. Птицы, птицы, кричащие птицы всех цветов радуги окружают со всех сторон Птицына и бьют его крыльями, голосят на разные лады в уши и царапают одежду когтями. Птицын, придерживая рукой шляпу, делает шаг назад. Зозулина подскакивает к нему, хватает под локоток.

-Не бойтесь, профессор! Вас разве не предупредили?

-Во-первых, я всего лишь доцент, во-вторых – нет. А о чём?

- В моей квартире, помимо меня, проживает 88 попугаев! – радостно сообщает женщина.

- Вы ведь – поэтесса Зозулина?- спрашивает на всякий случай Птицын.

-Поэтесса-концептуалистка, если быть точной! Звучит, как матерное ругательство, правда?!

-Да, действительно. И эти птички… в таком количестве… у слабонервного человека может произойти сдвиг.

Мадам Зозуля делает движение рукой – разнокалиберные попугаи, как один, приземляются на пол и садятся у ног хозяйки, будто верные псы.

-Пройдёмте в моё личное пространство! Там и поговорим!- восклицает Зозуля. Она изъясняется исключительно восторженными громкими восклицаниями – вероятно, и по свойству характера и по необходимости постоянно перекрикивать голоса птиц.

Она хватает Птицына за ладонь и ведёт за собой. Всюду занавеси, коридоры, ниши, комнатки, и везде и всюду – присутствуют удивлённые и восторженные, под стать хозяйке, попугаи. Квартира превращена в лабиринт: благо площадь позволяет производить над интерьером подобные эксперименты. Птицыну кажется на секунду, что он ещё едет в лифте и спит. Птицы сопровождают их, низко летя на бреющем, некоторые произносят реплики, большей частью, как догадывается мой друг, цитаты из творчества мамочки. Доцент частично ознакомился со стихами Зозули в интернете, ничего не понял в этом как филолог, но как у человека после прочтения у него осталось ощущение, будто его лицо погружали в какую-то липкую слизь вроде вагинальных выделений: это, наверное, и есть «концептуализм» — именно в таком, закавыченном виде.

Наконец, движение резко прерывается, они заходят в просторную комнату – по виду кабинет – где Зозуля с ловкостью и быстротой запирается от пернатых друзей на ключ. Внутрь успевает проникнуть только парочка мелких зелёных попугайчиков, которые тут же прячутся от хозяйки за тяжёлыми, наглухо закрывающими окна шторами.

Птицын имеет теперь возможность хорошо рассмотреть поэтессу Зозулю, до этого воспринимаемую им лишь как подвижное крупное тулово в чём-то кроваво-красном, почти невидимое за тушками птиц. Это девушка лет тридцати пяти огромного роста и ширины, но не толстушка, а просто плотная и добрая телом. У неё вытянутое крупное лицо, на котором отпечатались признаки богемного образа жизни: оно припухло и в основе своей имеет зеленовато-серый цвет, кое-где подкорректированный раскраской, глаза, в частности, подведены чёрными линиями, поверх настоящих ресниц приклеены добавочные кукольные. Губы и скулы ярко пунцовы. Рыжий парик довершает безумный образ. Она похожа на клоуна из труппы авангардного цирка. Но в глазах её светится доброта. Сразу видно, что всё, чем она занимается в жизни, она делает, по крайней мере, искренне и от души. Душевная такая баба, у которой слегка «потёк колпак». Она подходит к Птицыну, нависает над ним, кладёт ему руки на плечи и усаживает в кресло. Сама садится напротив на вертящийся табурет и пару раз прокручивается на нём вокруг своей оси. Обтягивающее красное платье надето прямо на голое тело – сосцы и тёмный треугольник откровенно небритого лобка отчётливо выступают сквозь ткань.
Гротескное, нелепое и обаятельное существо. Птицын чувствует себя при ней маленьким сыночком, мамочка которого немножко не в себе.

-Итак,- произносит он,- я пришёл сюда, чтобы…

-О деле позже, мужчина,- капризным голосом перебивает его Зозуля.- Давайте хотя бы познакомимся, что ли. Я так мало общаюсь с реальными, в смысле – плотными – объектами. Самцы меня почему-то побаиваются.- И она заливисто искренним смехом смеётся, кокетничая, откинув назад голову и широко открыв рот, куда Птицын мог бы, наверное, засунуть свой кулак, а то и голову.

-Что ж,- мягко говорит доцент.- Меня Вениамин Валентинович зовут.

-Хорошо. А вы меня зовите просто Юлечкой или Лялечкой. Как вы вышли на меня, если не секрет?- Зозуля подъезжает на табурете вплотную к Птицыну, прижимается к нему коленями, обнимает белой сильной рукой за корпус.

-Не секрет. У моей подруги Алисы есть друзья, химики. А я давно интересуюсь вопросом воздействия на сознание разного, знаете ли, рода веществ. Особенно меня занимают чисто природные стимуляторы, растительного происхождения. В частности, я собираю информацию об африканском растении ибога. Алиса послала меня к химикам. А они, в свою очередь, назвали мне ваше имя. Дальнейшее зависело от моей настойчивости. Это правда, сударыня, что вы имеете поставки сырья прямо из Африки?

-Правда, сударь. Дело в том, что мой папа – известный дипломат, крупная международная сволочь. Я заказываю ему различные вещи. Он выполняет мои заказы. За это я не лезу в его жизнь. Таковы условия нашего соглашения… Но знаете, я вовсе не намерена просто так делиться своими ценностями с совершенно посторонним мне человеком.

-Я готов заплатить хорошую сумму.

-Деньги меня не интересуют. Я сказала – не имею дел с посторонними. Поэтому хочу, чтобы вы перестали быть таковым. – Зозуля приближает своё крупное лицо к растерянной физиономии доцента. – Давайте познакомимся поближе, — жарко шепчет клоунесса в красном ему прямо в ухо. — А потом, а потом я подумаю, я подумаю, я обязательно подумаю, как помочь вам.

Женщина-великанша Зозуля встаёт над Птицыным угрожающей глыбой. Поднимается со своего места и он, готовый ко всему. Берёт её за руки, которые она в кротком жесте покорности протягивает ему. Они обнимаются. Привстав на цыпочки, он дотягивается ртом до её красногубой пещеры, впивается поцелуем. Зозуля слабо стонет. Её тело начинает оседать в томном бессилии, и Птицын, не в силах удержать вес, подаётся вперёд, подумав, что вот сейчас они комично рухнут на пол, но Зозуля возвращает мышцам нужный тонус и с громким чмоком отнимает губы.

-Пойдём, пойдём туда, милый,- говорит она, указывая пальчиком в угол комнаты.

Там занавеска, которую тётенька изящным жестом отодвигает прочь, и за занавесью – альков.

Зозуля протягивает ручищу себе за спину, расстегивает платье, и оно медленно падает вниз с её розоватого тела. Поэтесса предстаёт перед доцентом совершенно обнажённой. Её тело словно высечено из цельного куска светлой горной породы. «Лялечка» изгибает бровь, как бы удивлённая нерешительным поведением Птицына. Тот в неподдельном восторге от зрелища выдыхает и тоже разоблачается, методично начав с галстука.

-Ты ведь какой-то учёный? Филолог? – спрашивает Зозуля, приседая на постель и помогая Птицыну с раздеванием.

-Да, я сказал тебе об этом по телефону. И это вещество – ибогаин – мне необходимо не для развлечения, а для высших целей. Я, девочка, очень серьёзный человек.

Она с уважением смотрит на Птицына, начинает учащённо дышать и помогает ему ещё энергичней, вырвав из его рук и отбросив далеко в сторону брюки, которые тот пытался аккуратно сложить и повесить на спинку кровати.

-Ты мне нравишься, учёный. Ты – крутой. Я доверяю тебе.– Зозуля хватает его за трусы и решительным жестом срывает их вниз.

Сухощавый доцент и огромная, как матерь всей любви земной, поэтесса, переплетясь телами, падают на любовное ложе.

-Ведь ты правда хочешь, правда хочешь ебать меня? – горячо и мокро шипит Зозуля в ушную раковину учёного.

-Конечно, Ляля, ты прекрасна, я хочу, хочу тебя!- отвечает Птицын.

-Ты ведь сразу понял, как только увидел меня, что хочешь выебать меня? – продолжает Зозуля нашёптывать, схватив доцента за член.

-Сразу, Лялечка, сразу. Как только увидел, так и понял, что хочу, хочу тебя! – по-настоящему возбудившийся Птицын охотно поддерживает игру этой безумной самки.

Она откидывается на спину и раздвигает ноги. Птицын бросает на влажное, как бы дышащее межножье взгляд, и решительно входит в поэтессу.

Спустя час они пьют вино, сидя за стеклянным столиком на колёсах. Доцент частично одет, Зозуля предпочла остаться голой. В комнату просочилось за это время ещё несколько попугаев, но они не мешают, а смирно сидят на шкафчике и чистят свои перья.

-Считай, что я жрица, а ты инициируемый. Любовная связь – необходимая часть обряда. К тому же, тебе ведь понравилось?

-Весьма,- кивает доцент.- Хотя ты странная. Очень необычная. Но знаешь ли, я и сам человек непростой.

-Иначе бы мы и не встретились. Я напишу о нас стих!

-Возможно, я даже прочту его.

-А теперь о деле.- Зозуля идёт к шкафу, открывает дверцу, входит внутрь шкафа и пропадает где-то в недрах: видимо, там находится что-то вроде потайной комнаты. Птицын отпивает вина и шмыгает носом.

Она выныривает из секретной комнатки спустя лишь, наверное, четверть часа. В руках её изящный синего стекла сосуд.