Яблочный Спас : Первый, белый, последний.
18:57 04-09-2011
А ведь жили! Хоть и просто, без изысков: дом деревянный – хата, сад, огород, во дворе колодец. Но жили. И любить умудрялись, и верить. И даже надежда теплилась огарочком под старой, в лакированных трещинах, иконой.
Жизнь вращалась радиольной пластинкой вокруг бабки, тогда еще крепкой, как совхозный амбар, и радости было целое море, когда свадьбу отплясывали: «Дочка замуж выходит! Эй, слышите? Дочка!»
Замерло время, как вода в омуте глубоком — застыло. Купались молодые в месяцах счастья, разбрызгивая дни да недели. Не печалясь, без жалости. Чего жалеть – сколько ни есть, все наше. Коли срок подойдет, то не отсрочишь, как не моли. Бабка качала головой укоризненно, но молчала — сами поймут, не объяснишь.
Как во сне жили, и сладок сон был. Хорошо б навсегда.
Но в одночасье захандрила старая радиола, принялась крутить быстрее пластинку, отчего голоса запели фальшиво. По лилипутски тоненько, скверно. Да и вокруг все сдвинулось — потекло время. Сперва медленно, а потом все быстрей и быстрей.
Зятек после работы в шалман за водкой, родня криво глядит. Отчего так?
А потом отяжелела дочка, и сорвало пружину в часах у Бога. Замелькали дни, сливаясь в недели и месяцы. В очередной раз, перекинув календарный планшет, бабке открылось вдруг, что жизнь человечья свои сезоны имеет – четыре по счету.
И для нее сейчас календарь отсчитал последний.
«Внука б дождаться хоть!» — взмолилась перед черной от старости иконой. Задрожал огонек, вспыхнул ярче яркого, и снова опал. – Дождешься», — шепнул на ухо Бог.
Поутру, на уже стылую землю лег снег.
Первый, белый, последний.
«Дождусь теперь»…
Дождалась.
***
Было у Никитки детство – шумное, беззаботное, подчас сусальное даже.
Мамку на сносях в роддом ночью под мигалкой; бабка следом с мешками солений-варений — дочке родимой пожрать после родов; папаша, как только дверь хлопнула, сразу пузырь – хлоп, и в мясо.
В родильном мамашу на каталку и рожать с колес; бабку, как увидели, что тащит — пинком под зад прочь, она – кувырк; папка тем временем, как говно распоследнее, на работу собрался пьяный в щи: на улицу выбрался, а там ледок, он по ледку, и ногу сразу – хрясь!
Его под мигалкой опять же в больничку… Загипсовали – лежит.
Мамка рожает, тужится, орет. Никитка ни в какую вылезать не желает. Куда вылезать то на холод?
Бабка домой вернулась, ей соседи: «зять в больнице, перелом, беги». Она сразу солений-варений, «Столичной» пузырь за пазуху хвать, и в больничку бегом.
В больничке увидали, что у бабки пузырь под мышкой — сразу выпиздили.
Даже солений-варений пронести болезному не дали.
Пришла бабка домой, на стол бутылку поставила, свечку зажгла и стала молиться за исход благополучный. Чтобы хоть внучок здоровым родился. Каждую молитву огурчиком-помидорчиком закусит — и по новой.
Через час тоже лыка не вязала.
А тут и Никитка подоспел. Росту полметра, вес три пятьсот. Обычный младенец. Мать ему титьку в рот – заткнулся, поел, спит.
Хорошо.
Через пять лет Никитка ловко бил из рогатки кур, тягал карасей из пруда, и не было места круче, чем взорванный дот для игры в войнушку и прятки.
Каждое утро мчался по небу розовый конь, вывозя золоченую колесницу, в которой пряталось спящее солнце. Ни похмелий, ни опостылевших жен, ни бессониц.
Бабка с внучка не нарадовалась.
— И-их, шустренький ты мой постреленок, — умилялась она, глядя как Никитка накручивает тяжелый колодезный ворот, — Силач растет!
Никитка отпускал обитую жестью ручку, и гремящее бревно раскручивалось обратно, увлекая привязанного к цепи кота в ледяные глубины. Тот орал, растопырив лапы, а в зеленых глазах росла черная дыра, превращаясь в хрустальное от кошачьих слез Лукоморье.
- Ах, мой хороший — иди скоренько, конфетку дам.
Чем не детство?
Сказка.
Дни текли сладкие, словно мед и тягучие, как патока. Незаметно подступила осень, рассыпав по тротуарам желтое конфетти. Бабушка постарела, перестала выходить из дому, а в гости к ней зачастила медичка в белом халате. Они запирались в комнате, глухо звенели склянками, разносили сквозняками по хате запах валокордина. Потом из райцентра приехал поп в балахоне с крестом, пробасил непонятно и жутко, отчего все разом заплакали и вынесли, толкаясь в сенях, деревянный ящик с восковой куклой в белом чепце.
- Теперь все устаканится, — говорил папаша на кухне вечером.
- Слава Богу, отмучилась, — поддакивала мать, цепляя вилкой соленый груздь.
Никитка глядел в щелку на странные дела, что творились в доме, понимая, что теперь бабушка никогда не подарит ему конфет.
Ветер гнул лес к востоку, вагон бултыхало на стыках – ехали в город. Продали дом, осталась могила. Будут навещать? Время покажет.
В городе стриженый затылок, воротничок режет шею, грифельная доска.
Фантики, переливалки, линейки, галстуки.
А потом он вырос и время съежилось.
Отец устаканил жизнь по мужски – взвешенно, с толком, твердо.
- В городе мне не место, — орал он, вбивая кулак в фанерную дверь.
А по утрам, под столом, Никитка цеплял ногой пустую бутыль.
Через год бутылки катались по полу как кегли. Наконец в декабре, когда дети обычно спят в аромате хвои, мандариновых корок и светлых надежд, папаша выпустил слюни и улетел в метель.
Розовый конь скакал все быстрей, но колесница, едва показавшись, снова скатывалась в тартарары. День краток, ночь темна, чемоданы в прихожей. Мать с сыном на кухне ждут новогоднего чуда, а его все нет. Лучше стало без папки? Ничего, переживут.
Не гадали, не ждали, но потекли по улицам-подворотням ручьи, и таял в мутной воде рафинадом черный краями лед. Год шел за два, за четыре, за десять.
Зато в юность Никитка вплыл королем.
После восьмого — путяга. Острые дойки, чердак, эфедриновый рай.
Долг службой отдал, а кому должен был, зачем – так и не понял. Все отдавали – и он туда же. На войну не попал, уже считай в рубашке родился, хоть и не было рубашки никакой. Зато вернулся окрепшим, без лишних комплексов.
Весна крутанула колодезным воротом, дни загремели цепью, сползая в джерельную тьму.
- Эй, не гони порожняк, брателло – прорвемся!
В спортивном костюме, с цепой на кило, с трубой… А что б не прорваться? – Прорвемся.
Мамка вот истончала только буквально за пол сезона и, аккурат на Благовест, отлетела. Думал, может до лета дотянет…
- Кто надоумит, что делать? Кто решит за меня? – мрачнел Никита, сматывая километры ночного города в мерцающий клубок. Мир сузился до рифленых ларечных стен, мутных стрелок за лесопарком и скользнувшей по ребрам заточкой.
- Может, карма твоя такая? – смеялась рыжая Надька, а он валил ее на кровать и целовал сумасшедшие зеленые глаза: — Ах ты, маленькая зараза.
Сложно найти правильные слова, когда любишь.
… ан нет – апрельским полднем чмокнул в холодный лоб, отстегнул пару сотен за подхорон, и она осталась левее папаши, но тоже эмаль, гранит – все как положено, по-человечьи.
Житуха катилась по скользким дорожкам, где ям да колдобин без счета, и каждый поворот крут.
Нынче ведь как: глазом моргнуть не успеешь, уже под тридцать; а коли успел – сороковник примерь. Жена, сын, зона, развод. Был бы повод, а уж как понесет – держись.
Что тут думать, можно было остаться, но уехал Никитка. Обратно, откуда начал. Дом, подгнивший венцом, выкупил. Думал: — «Может, найду то лето?» — но не нашел.
Вернее нашел, да не то. Лето вернулось хмурое. Не такое, как в детстве – в пуховых облаках до самого Бога, — иное. Смытая дождем акварель мазала небо серым, и за низкими тучами не было видно золотой колесницы.
Что делать, и надо ли делать? Сны похожи на фотоальбомы – лица мелькают, родные и не очень. Зацепиться не успеешь — растворяются, исчезают, блекнут.
Что делать, и надо ли делать? Дом справил, будет что сыну оставить. Там и внуки по слухам, да он не видал. А хотел бы.
Яблонь насадил, половина прижилась – хороший сад. Спас скоро, а значит, яблоки собирать, да наливку ставить.
Строили церковь – помог, чем мог. Последнее батюшке отдал, когда шалые бродяги попа с деньгой бортанули.
«Нужное дело» — подумал, и на звонницу вывернул карман.
Встала к осени маковка – издали видна. По-над речкой, на горушке, лебедью белой — трудно заблудиться. Коли не увидишь, по оврагам за малиной лазая, так услышишь. Ударит колокол, и поплывет звон серебряный окрест.
Радуйся душа, что печалишься? Брось, негоже плакать – прожил, как прожил. Не хуже, не лучше. А что тихо так, по стариковски — то извини, брат, осень глубокая на дворе. И валенки, и телогрейка, и ноги болят на туманы да морось. А скоро снега лягут, укутают землю и твои четыре сезона к концу подойдут.
Коротко вышло, да не всласть?
Но были же и дни как мед, и глаза зеленые, и колокол по утрам в туманах…
Спасибо, Никитка, тебе скажут, да в ноги поклонятся те, кто поймет.
Что еще нужно? Внуки? Так ведь и у них свои сезоны будут. И время так же будет раскручиваться сначала медленно и монотонно, а потом выстрелит сорванной пружиной, и полетят дни, как птицы.
Лежи на печи, вспоминай детство — и однажды, морозным декабрьским утром, услышишь звон бубенцов, захолонет в груди, а потом через сени в дверь, мимо двери, с крыльца, над сугробами. И пристяжные в яблоках, а коренник розовой, удивительной, масти, и сани золоченые в небо рвутся.
Что дальше? Кто встретит? Там ли хрустальное Лукоморье и теплые руки, полные шоколадных конфет? Удержит ли память то, что мелькнуло перед глазами птичьим росчерком, и будет ли там память…
Да и для чего она, когда жизнь уместилась всего в четыре сезона?
Вопросы, вопросы, вопросы… Без ответов пока, гадать остается.
А пока гадаешь, выгляни в окно, что там? Правильно, Никитка, снег.
Первый, белый, последний.
Зима пришла, радуйтесь люди, ну!