hemof : История болезни. 6 часть.
21:33 01-10-2011
В больницу Федоров добрался уже к десяти часам. Больница была его вторым домом, а в некоторых случаях, может даже и первым. Сколько Федоров себя помнил, столько он помнил и больницу. Когда это началось? Наверное, когда он стоит посреди двора своего дома и горько плачет, оттого, что не может пошевелить опухающей на глазах ногой. Ему три года, все вокруг расплывчато-дымчатое, память удерживает только несколько огромных подсолнухов, с него ростом. Большие желтые солнышки на тонких длинных ножках. Что осталось от того времени? Лишь разрозненные, смазанные воспоминания, воспоминания боли и крови. Кровь он помнил всегда, с самого того момента, когда он вообще что-то начал помнить. Кровь текла постоянно. Она текла из носа, из зубов, из ранок и мелких порезов. Когда потом, в сознательной жизни, Федоров слышал, что кто-то боится крови, он всего лишь непонимающе морщился, он не знал, как можно бояться крови, если она всегда сопутствует тебе с самых детских лет, когда ты еще толком не осознаешь происходящее вокруг тебя. Когда у тебя неделями, месяцами стоит вкус крови во рту, ты начинаешь относиться к нему как к чему-то обыденному, как к пище или воде.
Детство было нервное, пугливое. Внутри Федорова всегда жило множество чувств, которые иногда разрывали его на части. Его болезнь построила для него свой собственный мир — мир больного ребенка, мир мечтаний и книг, книг и фантазий. Гемофилия закрыла в его детстве обычные шалости на пудовый замок больничных входных дверей. Гемофилия в пятилетнем возрасте заковала его ноги в гипс, на долгий, долгий срок неподвижности, на длинные больничные вечера, окутанные мыслями больного ребенка. Все это было детство.
И еще было детство. Детство на шахматной доске. Его, шутки ради, научили играть в шахматы, в шестилетнем возрасте. Маленький Федоров с серьезным лицом восседал за шахматной доской со взрослыми партнерами, отставив костыли в сторону, как запасные деревянные ноги. Шахматы — это тоже было детство.
Еще, из детства в память намертво впаялся эпизод разлома семейного неба над головой. Федоров отчётливо помнил вечер того разлома, он помнил испуг как живое теплое существо на его груди: теплота давит на грудь, и ты видишь мать, которая забирает тебя из больницы и уносит не той дорогой. С того вечера в его жизни родилась вторая дорога. Первая дорога вела к дому, где жил отец, а вторая, к дому, куда ушла его мать. Потом в жизни будет много других дорог, но эти две — это тоже его детство. Это начало понимания множества разветвлений на жизненном пути. Это начало дорог. На одной дороге осталась его сестра, с отцом и бабушкой, на другой дороге остановился он с матерью и бабой Дашей. Так он потерял отца, чтобы через некоторое время снова найти его и возненавидеть, но это уже будет не детство, потом, это будет жизнь.
Федоров пошел в школу и сразу же столкнулся лицом к лицу с фактом своей неполноценности. Когда ты ребенок, ты думаешь о себе как о сказочном принце, и когда тебе дают понять, что ты всего лишь гадкий утенок, то это вдребезги разбивает хрустальные замки ранимого детского мира. Из мира мечты жизнь гонит ребёнка в душные гадкие коробки мира реального. И это тоже было его детство.
В первом классе Федоров ходил в школу всего четыре дня. Четыре дня он был полноценным мальчишкой, ничем не отличающимся от своих веселых и здоровых сверстников, четыре дня ты такой же первоклашка, как и твои новые друзья. А где же гемофилия? Ее нет. Она ушла, как плохой сон, как страшная грязная сказка, рассказанная злым дядькой. Все. Ее больше нет.
Эти четыре дня были детством. И потом было детство, но уже детство мыслящее, на больничной койке, детство с тонкой иссохшей ногой в гипсовом панцире. Весь первый класс он провалялся дома. Учителя решили, что он слишком болен, чтобы наравне со всеми ходить в школу. Он учился, не вставая с кровати. В этом болеющем учебном году Федоров нашел свой образ. Он нашёл своё здоровое я, которое нарисовал для себя долгими лежачими днями и ночами. Это его “я” скакало на красивых вороных конях, одевалось в черную кожаную одежду с высокими черными сапогами и блестящими шпорами. Федоров видел себя сильным, здоровым и бесстрашным, мчащимся наперегонки с ветром. Это была мечта, а в кровати лежал маленький тощий мальчик с узловатыми палочками ног.
Когда сняли гипс с левой ноги, Федоров по-настоящему испугался, страшно было даже подумать о том, чтобы опереться на эту тоненькую белую ногу, казалось, она тут же сломается, как полуобгоревшая спичка. Первый шаг был шагом через самого себя, шагом в жизнь на своих ногах. А потом пришлось очень долго и нудно учиться заново ходить. Он осилил учебу и пошел без помощи костылей, но вместе с ним пошла и его хромота, которая не отпускала его потом много лет. Это уже заканчивалось детство.
Дома все постепенно начинало катиться кувырком, медленно, но неотвратимо, снежным комом набирая обороты. Мать потеряла себя в своем одиночестве и нашла выход в алкоголе. Водка заменила ей мужа и надежду и слишком далеко отодвинула сына. Водка вошла в ее жизнь и стала там полновластной хозяйкой. Водка съедала ее годы и доброе материнское сердце.
Федоров стал свидетелем долгих, изматывающих, ожесточенных баталий между бабушкой и матерью. Перед его глазами шла война. Бабушка всеми силами пыталась остановить дочь на ее страшном пути к гибели, а дочь всеми силами сопротивлялась попытке ее спасения. Кто знает, может быть, бабушка и сумела бы предотвратить сознательный распад своей дочери, если бы сама не была больным человеком. В голове у бабушки хозяйничал низкосортный банальный детектив с убийцами и мстительными злодеями во главе. У нее была мания преследования. Она страшно боялась выходить на улицу, ездить в троллейбусах, она боялась просто сходить за хлебом. Каждый стук в дверь заставлял ее панически вздрагивать и тихо прокрадываться к двери, чтобы незаметно посмотреть в замочную скважину на очередного злодея. Федоров вздрагивал в унисон с ней. Потом жизнь изменится, маленький мальчик успокоится, но долго еще будет вздрагивать от каждого стука или телефонного звонка.
Были и обыкновенные, свойственные каждому ребенку, воспоминания. Детские годы пестрят разноцветными лоскутами игр и ощущений. Первая рогатка, старый детский турник, первый вальс, который его учила танцевать соседская девочка, все это перекликается в памяти звонкими ребяческими голосами, это живет у тебя за плечами своей жизнью, в которую постоянно оглядываешься, но никогда уже не вернешься.
Со второго класса Федоров перестал быть учащимся на дому, он стал вместе со своими здоровыми сверстниками ходить в обычную школу. Там он уже начал делать первые шаги к взрослой жизни. Дети, сами того не понимая, зачастую бывают очень жестоки к другим, чем-то отличающимся от них, детям, они любят дразнить больных и слабых, не осознавая, какую они этим причиняют боль. Федоров прошел со своей хромотой через все возможные дразнилки, но вместе с горькой обидой он осознал и то, что он не такой уж и слабый, он тоже научился быть жестоким. Федоров позвал себе на помощь злость и упрямство и вместе с ними, плечом к плечу, боролся с позорной кличкой “костыль”, с насмешками, с ненавистной жалостью и неуместными сострадательными взглядами. Детство, несмотря на годы, уже подходило к концу.
Жизнь изменилась столь внезапно, что Федоров потом еще долгие месяцы не мог адаптироваться к своему новому положению. Вначале умерла бабушка. Все произошло слишком быстро и буднично. Бабушка стала болеть, кашлять, все больше времени проводила на кровати или на старом скрипучем диване. Федоров никак не мог понять, почему бабушка (всегда такая подвижная, иногда даже суетливая) вдруг стала вялой и скучной. Он все время по-детски лез к ней с разговорами, а в ее глазах уже почти не было жизни. Последнюю неделю она лежала, не вставая. Ее постоянно душил тяжелый натужный кашель. Вскоре бабушка стала харкать кровью, не имея сил остановиться. Федоров отчетливо помнил, как ее забирали в больницу, откуда баба Даша уже не вернулась. Так он первый раз соприкоснулся со смертью. Но тогда он еще не осознал, что такое смерть: уход бабушки из жизни не оставил в его голове почти никакого следа. Вокруг все было такое же, как и прежде: такие же деревья, такая же земля, все было по-прежнему, как будто был человек — и вдруг, как по мановению волшебной палочки, его не стало. Все столь мимолетно, что нет никакого движения в твоей жизни; нет ни слез, ни жалости.
Федоров продолжал ходить в школу, а дома становилось все хуже и хуже. Мама стала уходить в длительные запои. Со смертью бабушки исчез последний сдерживающий ее фактор, на Сергея она просто не обращала внимания.
Что такое для ребенка видеть собственную мать, буквально на глазах опускающуюся до животного состояния? Это катастрофа. Это самая ужасная боль, которую он может испытать. Федоров знал, что на самом деле его мама не такая, она добрая и ласковая, у нее нежные мягкие руки, которые купали тебя, когда ты был совсем маленьким, она большая и теплая. Твоя мама — это твой надежный дом, в котором ты всегда можешь укрыться от серого внешнего мира. И когда твой дом разваливается на части под воздействием водки — это ни с чем не сравнимая беда, это хуже, чем гемофилия, это хуже, чем полтора года в гипсе, это страшнее, чем постоянный привкус крови во рту.
К ним иногда заходил дядя Миша, мамин брат. Он пытался как-то бороться с пьянством своей сестры, но все было напрасно. Поезд ее жизни, разогнанный спиртным до сумасшедшей скорости, уже потерял всякое управление, он уже не мог остановиться, он мог только со страшной силой врезаться в тупиковую стену, за которой была смерть.
Тот апрель начерно заштриховал детство Федорова. После него было уже что-то другое, он смотрел на жизнь повзрослевшими глазами. То утро окаменело в его памяти, оно вырисовывалось отдельными слайдовыми кусками, сфотографировавшими все до мельчайших деталей. Сначала был яркий свет теплого весеннего утра, свет утопил всю комнату в слепящем золоте. Свет не оставлял ни одного теневого уголка, ни одного скрытого для глаз места. Федоров щурился, лежа на кровати, поочередно закрывая, то правый, то левый глаз. Он долго лежал, не вставая, играя в моргалки с солнцем. Было тепло и тихо — слишком тихо. В конце концов, тишина и заставила его насторожиться. Тишина не может быть такой звенящей, такая тишина таит в себе угрозу. Следующая картина запечатлелась в еще более мелких деталях. Кухня тоже была залита солнцем. Замусоленный потрескавшийся пол. Белый небольшой холодильник с выступающей белой ручкой. Картины неподвижности в солнечном свете, неподвижность в обнимку со зловещей тишиной. Федоров, застыв, стоял посередине кухни. Слайдовую картину завершал центральный штрих со столом и сидящей за ним мамой. Голова ее безвольно лежала на столе, рядом с правой рукой, левая безжизненной плетью свисала к полу. Федоров смотрел, не шевелясь, превратившись в маленькое каменное изваяние, и не мог понять, почему у него в душе ширится, разрастается страх. Что-то было не так, что-то, что заставляло дрожать коленки и шевелиться волосы не голове. Что же тут не так? Что тут не так? Что не так?
Голубоватые пятна. Что-то вцепилось в горло, оттягивая его вниз. В спутанных волосах, разбросанных по столу, застряли хлебные крошки. Пятна… Он дотронулся до них рукой. Холод неодушевленной вещи кольнул до самого сердца. Пятна...
Он быстро шагал, почти бежал, по дороге к дому, где жила сестра. Из глаз тихо, без рыданий, сбегали две соленые струйки. В руках остался холод безжизненного тела. А мыслей не было. Вместо мыслей в голове было что-то неумолимо надвигающееся, что-то давящее, грозящее раздавить тебя полностью. Федоров прощался с детством.
Были похороны на грязном, мокром от прошедшего дождя кладбище, какие-то незнакомые черные тетки в платках, сухой, шелестящий стук земли о крышку гроба. Федоров не плакал, слезы как будто высохли от бушевавшего внутри жара, грозящего сжечь саму душу. Слезы были потом, пять ночей подряд. Федоров потихоньку подвывал, вспоминая мать такой, какой она была на самом деле: доброй, ласковой и трезвой. Он не помнил опустившуюся, спивающуюся женщину, он помнил свою добрую, мягкую, теплую маму.
Потом все изменилось в его жизни. Декорации спектакля о маленьком человеке, потерявшем свое детство, начали меняться с ошеломляющей быстротой. Его пытались сдать в интернат, но он был не нужен там со своей вечной спутницей — гемофилией. Никто не хотел брать на себя ответственность за больного ребенка. Федоров некоторое время пожил у сестры, но долго он оставаться там не мог. Отец к тому времени уже жил в Сибири с другой семьей, а Ольга осталась одна с наполовину выжившей из ума бабкой, на двадцать восемь рублей бабкиной пенсии.
После того, как умерла мама, Федоров уже никогда не мог почувствовать себя по-настоящему дома, где бы он ни был, он жил, как непрошеный гость и ощущал себя маленьким, никому не нужным постояльцем в чужих домах. Потом приехал отец и забрал его к себе.
Отец. Сложные были отношения с ним, сложные и путаные. Фёдоров заново знакомился со своим отцом. Он успел забыть его с тех далёких времён, когда они жили вместе, и теперь ему приходилось заново узнавать его. И то, что он видел, никак не укладывалось в его понимание того, кем должен быть для него отец. Он видел лишь те черты, которые ему не нравились, не находя ничего, за что бы он мог полюбить своего отца.
Чужой дом, чужая семья. Фёдорову было трудно дышать в стенах ИХ квартиры. Он замыкался в себе, мало разговаривал и много читал. Книги были единственной отдушиной, они позволяли забыться и окунуться с головой в чужую, такую красивую и такую далёкую жизнь.
Он не мог принять в своё сердце ту семью, в которой обстоятельства вынудили его жить. Всё было чужое и ненавистное. Может быть, виной тому была опять же его гемофилия. Через призму болезни мир вокруг искажался с особой изощрённостью, каждое неосторожно сказанное слово, каждый жест, мимолётно указывающий на его ущербность, оставлял чёрный след в душе. След, который долго не заживал и порождал обиду и злость, особую злость на тех людей, с которыми жизнь заставила его существовать в одной квартире.
Сестра Фёдорова не захотела ехать с отцом в Сибирь, она так и осталась на Украине. Фёдоров бесился оттого, что он ничего не мог изменить в создавшейся ситуации, оттого, что его просто взяли и забрали, как маленького ребёнка и ничего нельзя было с этим поделать.
Он прожил с ними четыре года, четыре года копившейся обиды и ненависти. А после восьмого класса, он просто заявил, что, уходит из школы в техникум и, будет жить в общежитии. Он отказывался жить дома, и никто не мог его остановить, да никто особо и не предпринимал таких попыток.
Подрастающая сводная сестра жила своей жизнью, мачеха его не интересовала вообще. Отца он так и не принял, как отца, им суждено было остаться чужими людьми друг для друга.
Что осталось у него в памяти от той жизни в чужой семье? Да ровным счётом ничего. Только пустота и нервная сдержанность. Сдержанность натянутой струны, которая звенит от малейшего прикосновения, которая вот-вот лопнет от перенатянутого напряжения.
Фёдоров молча ушёл в общежитие, и никто толком так и не мог понять, что заставило его сделать этот шаг, внешне всё выглядело спокойно и тихо, без ненужных ссор и упрёков. Просто не могут некоторые люди жить вместе, нужно кому-то уйти. Уйти мог только Фёдоров.
И потом, когда он оглядывался назад, он не часто думал о семье, которая так и не стала ему родной. Он вспоминал своих школьных друзей, с которыми, то дрался, то мирился до гроба. Он помнил девочку, свою первую любовь в пионерском лагере. Как они взахлёб целовали друг друга, как он постигал с ней тайны женской анатомии. И помнил он горькое разочарование, когда она почему-то потеряла к нему всякий интерес и стала избегать с ним встреч. И опять он думал в своём одиночестве, почему так произошло? Может и тут всему виной его болезнь, выдающая себя хромотой. Кстати, хромота со временем прошла. Как-то само собой к шестнадцати годам нога окрепла, коленный сустав стал двигаться свободнее, и Фёдоров постепенно заметил, что уже никто не обращает внимания на его походку. Он расправил плечи, стряхнул с себя остатки комплексов, как высохшую шелуху и стал гораздо увереннее двигаться в жизни. В общем, всё не так уж и плохо, многие его здоровые сверстники проигрывают ему почти во всех сторонах психологии, и даже физиологии, так почему он должен чувствовать свою ущербность. Так он успокоил себя и научился по-новому смотреть на окружающий его мир.
При поступлении в техникум с Федоровым долго беседовала завуч, красивая женщина лет сорока, с дорогой высокой прической. Она пыталась узнать, почему он, будучи местным, не желает жить дома, а стремится в общежитие. На что Федоров уклончиво отвечал о не сложившихся семейных отношениях и неродной матери. В конце концов, Изольда Петровна, так и не добившись разговора по душам, разрешила ему вселиться в общежитие.
Вступительных экзаменов на специальность механика не было, было просто формальное собеседование, и, пройдя его, Федоров через пару недель ушел из дома навсегда. Ночуя дома последний раз, он почти не спал. Впереди была самостоятельная жизнь, в которой не стоит надеяться на чью-либо помощь и ждать от кого-то жалости. В ту ночь, он почему-то думал о матери. Он любил её и верил ей несмотря ни на что, а она просто взяла и умерла, и он остался один. Нельзя было маме так с ним поступать. Нельзя умирать родителям, пока они ещё нужны своим детям.
А потом была общага и жизнь в ней захлестнула. Он пытался быть примерным учащимся, он пытался жить экономно и хватило его с такими благими намерениями дня на четыре. И всё это улетучилось из головы, оставив лишь лёгкий дымок воспоминаний. Ещё и не начав учёбу, Фёдоров забросил её окончательно и бесповоротно.
В общежитии состоялось и его первое половое крещение. Увы, это событие не имело ничего общего с высокими чувствами. Всё было банально и прозаично. Одурманенный алкоголем в новогоднюю ночь, он заперся с весёлой толстушкой в своей комнате и полночи убил на то чтобы стянуть с неё остатки одежды, а потом долго и неумело преодолевал её показное сопротивление в виде сдвинутых ног, и отталкивающих его рук. На следующий день он плохо помнил подробности, но знал точно, теперь он стал мужчиной. А толстушку он забыл, как потом забыл и вторую, и третью, и ещё некоторых девочек спавших с ним. Он, как бы брал реванш за детство, в котором они не обращали внимания на худого, хромого мальчика.
Быстро летели наполненные новыми ощущениями дни и месяцы первого курса. Дедовщины в общежитии почти не наблюдалось. Отношение старшекурсников к молодым было шутливо-благосклонным. На четвертом курсе учились только двое — Князь и Сальян. Оба боксеры и неисправимые юмористы, они частенько устраивали в умывальнике импровизированные спарринги: давали молодым боксерские перчатки и, заводя их приколами, заставляли драться между собой. От этих боев у Федорова постоянно болели руки и ноги, да и голове доставалось изрядно.
Хорошо боксировал Бутусов. Они с Федоровым были однокурсники и с самого начала жили в одной комнате. Вместе с ними жили еще Костенко и «веселый малый» по кличке Гроссмейстер, но Костенко был тихий и застенчивый, а Гроссмейстер не всегда дружил с головой, так что Федоров с Бутусовым сразу стали кентоваться отдельно.
Бутусов, несмотря на свой невысокий рост и кажущуюся хрупкость, обладал очень сильным ударом, и частенько в спарринге с ним Федорова спасала только хорошая реакция.
В техникуме дела шли неважно. На втором курсе всю группу механиков, в которой учился Федоров, расформировали за неуспеваемость и отвратительное поведение. За всю историю Химико-Индустриального техникума это был беспрецедентный случай. Половину группы выгнали, а половину «раскидали» по другим специальностям. Федоров чудом удержался в техникуме. Учителя долго дискутировали по поводу его дальнейшей учёбы, но, в конце концов, решили дать ему шанс. Его перевели в группу электромехаников.
Федоров попытался, было взяться за учебу, но вскоре оставил эти безуспешные потуги и продолжал жить, не особо заботясь о завтрашнем дне.
Домой к отцу он заходил нечасто, только когда был основательно на мели. Там его кормили, иногда совали трешку или червонец, чтобы не сдох с голоду. Федоров с глубочайшим презрением относился к их подачкам, но от денег не отказывался, в душе смеясь над их жадностью. Стипендию ему перестали платить за неуспеваемость еще в начале второго курса, так что безденежье у него было хроническим. Кормился он в основном у девчонок в общежитии, благо их было много. Выручали и пацаны, которых снабжали деньгами родители.
Когда Федоров с Бутусовым с горем пополам переползли на третий курс, в «общагу» вселился Агапин Слава, по кличке Соленый. Агапин был из провинции, но в городе бывал часто и до техникума, поэтому знакомых у него было много, особенно среди мелких жуликов. Он открыто восхищался людьми, которые хорошо умели воровать, да и сам он был не прочь заняться этим ремеслом. По натуре Агапин был веселым, общительным парнем, только временами немного заторможенным. Он заразил Бутусова с Федоровым воровской романтикой, и те тоже начали тянуть все, что попадалось под руку. Один раз они даже чуть не попались из-за золотого кольца. Бутусов увел кольцо у одной девочки, а она подала заявление. Следователь начал «таскать» всех, кто был в тот вечер у нее в комнате, а были там еще, помимо Бутусова, Агапин, Федоров и бродяга — Ванька Волохин. Всех четверых раскручивали по полному прессу. Особенно давили на Волохина, у того был уже не первый привод в милицию, и следователь грозился, если кольцо не будет найдено, по любому засадить его в тюрьму. В итоге, все обошлось благополучно. Бутусов отдал кольцо назад той девочке, она подала встречное заявление, и дело закрыли. Но понервничать всем пришлось основательно.
На третьем курсе они первый раз попробовали коноплю и со временем узнали все «нычки», где ее можно было достать. Федорову курить нравилось больше, чем пьянствовать, от драпа он получал целую гамму новых психологических впечатлений. К началу четвертого курса они с Бутусовым курили почти каждый день.