Крокодилдо : Глава 1

23:58  08-10-2011
Окаянное лето 1918-го года. Жаркое и кровавое. Поспешные сборы: кульки, свёртки, чемоданы и какие-то совсем уж немыслимые, окованные железом, сундуки. И вот мы уже в коляске, а с четырех сторон нас окружают эти: тулупы овчинные, взъерошенные бороды торчат лопатой, в глазах – пустота чёрная, в руках – топоры ржавые. Забубнили все разом:
«Бубу-бубу-бубу. Барин, иди сюда – убивать тебя будем! Бубу-бубу-бубу. Барин, леворюции злодейства надобны! Бубу-бубу-бубу».

Но мы мчимся, уносимся и ускользаем. Куда? Неважно, главное – прочь, прочь от этих, лопатобородых в тулупах. Усадьба полыхает зарницей. Ну а дальше, via dolorosa, известный сотням тысяч эмигрантов скорбный путь: Одесса – Константинополь — Берлин. А Голгофа моя нашлась в Париже. Хотя это и не Голгофа… И я – увы, не Он.
Но не будем путаться. Фамилия моя Самедов, древний род наш восходит к Василию Давыдовичу Грозные Очи. А среди родственников моих приснопамятный алхимик и чернокнижник Джон Ди. Хотя, чёрт с ним (это уж наверное), какая теперь разница? Сейчас у меня другое имя, да и сам я совершенно другой человек. Ха-ха-ха, я – человек?! Это звучит горько.
Впрочем, der Reihe nach, обо всём по порядку…

Странно мне вспоминать всё это сейчас, чудовищно странно. Попробую от третьего лица, ибо дистанция между мной прежним и нынешним – непередаваемо огромна,/подобна Вселенной, и постоянно растёт в размере.
Вот жил себе человек, Владимир Евгеньевич Самедов. Жизнь вёл сытую и пустую. Образование получил классическое: латынь, французский, фортепьяно. Затем Московский университет: начал курить, красное вино, салон Madame Kitty. Картишки, театр. Нигилисты и даже Карл Маркс в оригинале. Всё это было, да. Но – в меру. Начальство меня (нет, не могу от третьего, шипит в горле и клокочет в груди отравленным анжуйским – это моё, личное, это — я, Господи, раб твой… бывший) не замечало, товарищи принимали ровно.

К окончанию университета отец мой подгадал скончаться от апоплексического удара. Мать ушла/сгорела за ним почти немедля, за две недели выкашляв лёгкие. Так, почти одновременно, я стал обладателем диплома и имения в Болшево. Сосны, белки и скука. К юриспруденции душа у меня не лежала. Средства позволяли выбрать себе занятие по душе. Я так и поступил: выбор мой был в отсутствии выбора. Я считал себя декадентом и нигилистом.
«Choose life. Choose a job. Choose a career. Choose a family. But why would I want to do a thing like that?», — как я прочитал в каком-то современном английском романе, (англомания была в моде тогда, не миновав и меня: я носил ужасающие белые гетры, и не менее ужасный пробор по серёдке головы, на который пудами изводил бриолин; к этому безобразию — монокль, в котором не нуждался. И вообще, я считал себя холодным и приевшимся жизнью эстетом, эдакой помесью лорда Байрона с Оскар Уайльдом.

Я сибаритствовал на собственный манер: то есть попивал самый дорогой херес и читал, что попадалось под руку, отдавая предпочтения самым примитивнейшим мистикам и оккультистам. Ездил к соседям играть в шестьдесят шесть, да поучаствовать в спиритических сеансах. Раза три понюхал кокаин.

Шёл шестнадцатый год двадцатого века. Отечественной войны я благополучно избежал, выхлопотав себе справку о врождённом пороке сердца. Нет-нет, в те годы я был весьма лоялен и даже патриотичен, но, господа, умоляю… Ходить в штыковые атаки? Попадать под обстрел гаубиц? Носить на голове нелепое изобретение господина Зелинского, пошло именуемое «противогазом»? А что, если и вовсе — убьют? Всё это решительно мне не импонировало.

Однажды, совершенно случайно, я оказался на благотворительном балу (все средства шли, кажется, на закупку медикаментов для каких-то военных госпиталей) у князя Г. Там встретил Лидию. Нет-нет, я «не пропал и не утонул в её васильковых очах» (оставьте сию метафору приблоченым дурням), тем более глаза у неё были серые. Просто. Просто. Просто пришла пора. Я забыл свою нелепую игру в хромоного английского аристократа и заставил себя видеть/видел Лидию, одну только Лидию.
Ещё у неё была необычная речевая особенность. Всех людей, которые были Лидии симпатичны она называла уменьшительно-ласкательно. Так я стал для неё Володенькой. Ныне и присно… И – как мне тогда казалось – навсегда. При этом подобная нарочитая ласковость ни в коем случае не была у Лиды проявлением сюсюканья или языкового мещанства. Нет-нет, для неё это было искреннее и светлое дружелюбие, желание выказать приязнь и приятельство. Людей неинтересных и малоприятных Лида нивелировала до местоимений: «он», «она», или совсем уж уничижительное – «эти».
Всё сложилось быстро, просто и само собой. Несколько походов в театр, ужин в кафе «Хромоногий пони», посещение синематографа, гуляния по тенистым аллеям, томные переглядывания. Затем я пригласил Лидию погостить к себе в имении.

Tender was the Night. Наша ночь была темнее собственного отражения в пруду, и нежнее, чем Лидины отзывчивые губы. Вдруг взошла луна – словно лампу электрическую включили. Клёны отбрасывали длинные чернильные тени на усыпанную жёлтым речным песком тропинку, которая привела нас на росистый луг. Антоновскими яблоками пах тёплый воздух и Лидино распахнувшееся лоно. А мой пах? Аааа, мой пах? Он много чем пропах. Что-то таинственно шуршало, Лидия задышала порывисто, отчаянно квакнула лягушка.

Мы венчались наскоро. Батюшка был пьян и постоянно курил. Но что ж с того ж? Главное наступила та безмятежная пустота, когда время течёт не быстро и не медленно, то блаженное ничего, которое глупцы называют скукой, и что на самом деле есть – счастье.
Мы не докучали друг другу. Сентябрь стоял жаркий: горели торфяники. Наевшись щавелевых щей я часами валялся кверху брюхом на берегу того самого (кваколягушачьего) пруда, почитывая «Русский инвалид» или разглядывая картинки в «Ниве». Лягушки квакали всё также безмятежно. На закате, прихватив земляничное мыло, любимое лохматое полотенце, и простыню я спускался в купальню. Вдоволь наплававшись, вылезал на берег, снимал с ног налипшую ряску, и, словно в римскую тогу, закутавшись в простыню, подолгу глядя на бордовое закатное солнце, не думая совершенно ни о чём и бессмысленно и пафосно спрягая мертвые латинские глаголы.

Лида увлекалась цветоводством, и, начитавшись специальных книг, изукрасила наши незатейливые подмосковные лужайки флоксами, астрами, хризантемами и совсем уж незнакомыми мне рудбекиями и эхинацеями.
В начале октября осень всё же явила своё истинное лицо: дожди, туманы и промозглость. Я подолгу просиживал вечерами в кабинете, читая стихи и играя сам с собою в шахматы. Белые начинают. Черные – проигрывают.
Лида предпочитала музыку. Причём не умозрительно, но самым практическим образом, благо способности у неё были самые недурственные. Особенно Лидии удавалась фортепианная часть девятой сонаты Бетховена, и я часто с удовольствием слушал её.

И ещё – не могу не сказать об этом — ведь записи мои вряд ли увидят любопытные и масленые посторонние глаза. У Лидии был особый врождённый такт, свыше данная деликатность. Всё что касалось нашей любви – я имею в виду её физическую сторону – могла она обсуждать со спокойствием и вместе тем с прямотой, чуждой фальши и ложному целомудрию.
Вот лишь один эпизод, характерный для наших отношений. Однажды мне пришло в голову (виной тому, как я полагаю, стали недавно прочитанные фривольные сонеты Пьетро Аретино и выпитый за ужином лишний стакан портвейна) спросить слышала ли она о…

«Нет-нет, Лида, я не имею в виду, что мы должны, что я хочу…»
Помню, я нелепо, совершенно как гимназист, залился краской и перешёл на английский (фальшивя и перевирая), впрочём и в нём я не нашёл подходящего образа и залепетал что-то об «entering your back door».
Лида улыбнулась и поцеловала меня в лоб: «Я сейчас быстро поставлю себе… Кажется, кружка Эсмарха – в ванной? А ты, Володенька, потрудись, пожалуйста, зайти в мой boudoir. Там, на туалетном столике, увидишь такую маленькую склянку essence de ros