Ирма : Мишанька и жирафы ( ч.1)

22:56  16-11-2011
Мишанька появился на свет подслеповатым и хилым кутенком. Рыженький, ушастенький, большеротый и большеглазенький, с востреньким носиком и по-старушечьи сморщенным личиком, лежал он в деревянном манежеке, в мокрых подгузниках и лишь тихонько попискивал. Под старыми половицами скреблись мыши, по выцветавшим обоям с ромбами ползали тараканы, за стенкой горланили нестройные басы и фальцеты, гитарой надрывались бодрые мотивы похабных песен, звенели стаканы, опрокидывались тарелки, Мишанька прислушивался, начинал сильнее куксить свою некрасивую мордочку, поплачет он так час и другой, да и уснет грязный и голодный.

Мать заходила к нему посреди ночи, обдавала парами спиртного, прижимала к впалой груди, но молока не было, Мишанька елозил деснами по бескровному соску, растирая кожу до красноты, озлобленно кусался, получал крепкий шлепок по попке и опять заходился в истерике. Мать бросала его в манеж как тряпичную куклу, устало шаркала на кухню, варила жидкую серую манку на воде, остужала и кормила своего единого отпрыска. Каша была вязкая и безвкусная, как клейстер, Мишанька кривился, отворачивал личико от алюминиевой ложки, хныкал еще жалобнее.
- Ишь гавно какое! Нет у меня молока, жри кашу и не выделывайся!
И Мишанька жрал, давился, большую часть срыгивал, холодная жесткая ложка больно ударяла по небу, он не успевал за ее хаотичной быстротой, мать озлобленно смотрела на него своими осоловелыми глазами, вся какая-то серая, неопрятная, чужая. Меняла загаженные подгузники, грубо подмывала проточной водой без мыла, кутала в застиранную простынку и с чувством выполненного материнского долга, укладывала сына спать.

Иногда Мишаньку навещала добрая женщина с седыми волосами, она шумела о чем-то с матерью, выгоняла все нестройные басы, фальцеты и бодрые гитарные мотивы, выдраивала до блеска квартиру, набирала для внука душистую ванночку с лавандой и солнечно-желтым утенком, одевала в байковый теплый костюмчик и шерстяные носочки, кормила настоящей молочной кашей. Мишанькино счастье было не долгим: через неделю бабушку уезжала, еще через две заканчивались запасы «Малыша», импортные баночки с детским питанием с розовощеким пупсом на этикетке, мать меняла на несколько полулитров.

- Да, сдай ты его в интернат, не будь дурой! Зачем тебе этот погон на шее? – один из самых громких фальцетов, был сто первым мишанькиным папкой.
- Ты, чо совсем придурок? Бабка на него каждый месяц деньги отваливает, и харчи привозит, и не даст она мне его сдать — себе заберет. А я на, что жить, по-твоему, буду?
На стол собиралась нехитрая снедь, мать наводила марафет, сто первый папка, разливал по маленькой, вопрос о переселении Мишаньки откладывался на неопределенный срок. Вечером пьяная и сытая мать хватала в охапку подрастающего не по дням, а по часам сына, показывала шумным гостям как диковинную зверушку, заскорузлые руки тискали щупленькое тельце, тыкали грязными пальцами в животик, щипали за худенькую щечку, больно дергали за костлявые ручки и ножки.
- Тощий как глист, — гыгыкали одни.
- Весь в папашу, — поддакивали другие.
- Здоровый лоб, а говорить еще не умеет, — удивлялись третьи.
- Вырастет, станет красавцем. Ух, ты мой зайчик, – ворковала мать, припечатывалась пьяными губами к светлой мишанькиной макушке, усаживала к себе на колени и щекотала «козой».
- В детстве все страшные. А ты его сильно не балуй, а то пидором будет, — мрачно заметил сто первый папка и отвесил названному сынку щелбана.
Мишанька ревел белугой, сильнее прижимался к мамкиной впалой груди, мамаша лениво убаюкивала его, не выпуская из руки граненого стакана; под очередную «застольную», сморенный чужим весельем и двадцатью детскими граммами, разбавленной в молоке водки, Мишанька нервно засыпал.

Во сне Мишаньке снились жирафы, он тогда еще не знал, кто эти чудные животные с длинной шеей, с рожками-антеннами, с маленькими ушками, с добрыми круглыми, подведенными сурьмой и пушистыми ресницами глазами, с золотистым в коричневую крапинку тельцем. Оранжевый апельсин солнца окунался в темно-глубокое озеро, по берегу бродили полосатые лошадки, трубили в хобот слоны – серые, милые, огромные; смешно зевали толстые неповоротливые гиппопотамы; совсем не страшно щелкали острыми зубами крокодилы. Экзотические птицы слетались к Мишаньке, кружили над его головой, он хватал их за разноцветные хвосты и взлетал. Он летел над зеленой сочностью саванны, акаций, пальм и баобабов, зефир неба был совсем близко, стоит протянуть руку, и можно зажать в ладошке сладкую вату облака. Это было так здорово летать! Мишанька жмурился от восторга, заливисто смеялся, но вверху было слишком жарко, он капризно дрыгал ножкой, птицы ворковали на только ему, понятном птичьем языке, спускали его на землю и улетали куда-то вдаль. Чумазые, как чертенята дети с белозубыми улыбками, водили с Мишанькой веселые хороводы, кормили сладостями, качали в гамаке, привязанном к пальме.

Но больше всех Мишанька любил жирафов, он обнимал их за бархатную, тянущуюся ввысь шею, прижимался личиком к теплой шерстке и знал, что жирафы – самые родные и близкие ему существа. Жирафы были говорящие: они пели ему колыбельные, рассказывали сказки и учили ничего на свете не бояться. Чудные были эти жирафы! Если присмотреться, из-за спины у них росли прозрачные розовые крылышки. Летать с жирафами было еще чудеснее, чем с птицами. Каждую ночь жирафы мчались вместе с Мишанькой к водопадам Ниагары, к песочным барханам Сахары, к пульсирующим гейзерам Камчатки, к ледникам Антарктиды, к побережью Средиземноморья, к тихой заводи Байкала, но особенно Мишаньке нравилось в саванне. Тропическая ночь убаюкивала на теплых волнах, напевала голосами экзотических птиц, зажигала сверчки на небе, не было ни голода, ни нестройных басов, фальцетов и бодрых гитарных мотивов; загорелая и вся сияющая мама качала на руках Мишаньку, нежно целовала в светлую макушку, кормила вкусной молочной кашей, никогда не била мокрым полотенцем или ремнем, не обзывала плохими словами, была самой нежной и ласковой. Жирафы очень любили такую маму.

- Опять ты обделался, сучонок? А-ну, вставай, гаденыш! – красномордая, нечесаная женщина, склонившаяся над тесным уже для пятилетнего ребенка манежем, не могла быть чудесной мамочкой. Она была злая, крикливая некрасивая. Она грубо таскала Мишаньку за уши, перекидывала через свое костлявое колено, брала армейский ремень с медной пряжкой и порола. Жирафы, заглядывающие в приоткрытое окно, плакали вместе с Мишанькой: на пушистых ресницах добрых, подведенных сурьмой глаз, висли огромные капельки с радужным ободком, на вкус они были солонее моря, за одну порку Мишанька вместе с жирафами выплакивал целый океан.
- Если ты сейчас не заткнешься, я тебя придушу! – мамаша переходила на истеричный визг и увеличивала силу ударов, Мишанька тихо поскуливал, кусал молочными зубками подол мамкиного грязного халата, и не понимал, почему жирафы, чудные жирафы не заберут его с собою навсегда.
- А теперь – марш на улицу! Жрать я тебе не дам! И, чтоб до вечера я тебя не видела и не вздумай клянчить у соседей! – Мать скидывала его как надоедливую собачонку и выталкивала за двери.
Целыми днями Мишанька слонялся по двору «малосемейки», лепил из загаженного котами песка «куличи», играл в молчанку с «Оле-Лукойе», рассаживал на пробивавшейся сквозь асфальт травке, подаренных бабушкой розовоухого слоника, лохматую шимпанзе и в коричневую крапинку жирафов. Но эти жирафы были бескрылые и не умели говорить.

Мишанька рос таким же хиленьким, близоруким кутенком, на целую голову меньше большинства своих ровесников. С ним никто не дружил, родители других детей считали его недоразвитым и диким. Говорил он мало и заикался, бабушка приезжала все реже, мать всерьез подумывала сдать его в интернат, стотысячные папки отвешивали более крепкие тумаки, дворовые пацаны отбирали все самые красивые игрушки, разрывали в клочья красочные книжки с цветными картинками и колотили его всем кодлом. К красным саднящим полосам от армейского пояса, прибавлялись сине-сизые пятна синяков, царапины и ссадины. Но чудные милые нежные жирафы во сне лечили Мишаньку: стоило им провести своим шершавым языком по «шишке» или подуть на рану, от боли не оставалось и следа. Убегая от своих преследователей, Мишанька забирался на чердак и сидел там до позднего вечера. Высоты, темноты, пауков, летучих мышей он почти не боялся. Куда страшнее был гнев матери и побои взрослых мальчишек.

- Мишка, Мишка! Быстро домой! – раскрасневшаяся мамаша вылезла из окна и орала на всей квартал. Оставаться в своем укрытии было бесполезно: мать всегда его находила, Мишанька нехотя поплелся на второй этаж.
За накрытым столом сидели заплаканная бабушка, немного поддатый стотысячный папка и впервые совершенно трезвая мать, на полу почему-то стоял пузатый чемодан и несколько объемных пакетов.
- Может, ты передумаешь, Леночка? Все же родное дитя! Плохо ему будет в интернате, — вытирая платком слезы с морщинистого пергамента кожи, с мольбой в глазах на мать смотрела Зинаида Ивановна. – Я буду почти всю пенсию отдавать, я бы себе его забрала, но не оформят меня опекуном. Леночка, я тебя умоляю! Не надо этого делать! Его же забьют: там дети живут как в стае! Нельзя здорового ребенка при живых родителях!..
- Не ори в МОЕМ доме, — не дала бабушке закончить мать, — Хватит нам твоей доброты! Сыта по горло твоими сраными подачками! Я молодая и жить хочу! Скажи ей Витя, что мы все давно решили.
- Зинаида Ивановна, Ленка права. Малой нам только – обуза. А там накормлен, одет — обут будет, может и говорить начнет, а то растет дебилом! Я решения не поменяю! И — баста! – для закрепления эффекта отчим бацнул со всей силы по столу, так что чай в чашках расплескался на скатерть. Бабушка уронила лицо на грудь и разразилась рыданиями, Мишанька не понимал о, чем говорят взрослые, но почему-то плакать ему хотелось не меньше. Вот только слез не было.