Лев Рыжков : Похитители яиц

23:39  11-12-2011
После трехчасового перетаптывания на аллее парка пришлось признать: сегодня – не просто холодно. Сегодня мороз. Такой, от которого слипаются волоски в ноздрях, немеет, покрывается ледяными кристалликами кожа.
Печаль, печаль была во взгляде, которым художник окинул свои полотна.
«Никому-то вы не нужны, дети мои! – тряслись кубиками льда мысли в окоченевшем черепе. – И зачем я, дурак, сюда сегодня пошел? Звали же в гостиницу!»
В гостинице можно было заработать несколько купюр. Когда улицы и дворы города накрывал плотный ковер снега, в отелях начинали чистить ковры. Персонал – сплошь белоручки, брезговал. Зато поработать по холодку охотно подряжались всякие бедолаги.
Работа была тяжелая, отвратительная. Ровно ничего хорошего в ней художник не находил. Приходилось тщательно вычищать из ворсинок чешуйки кожи, корочки от болячек, лобковые волосы – все то, что оставляли после себя омерзительные постояльцы этого зловонного борделя, претендующего на гордое имя «отель».
Конечно, лучше было бы пойти туда, замерзнуть, выбиться из сил, выковыривая мерзость. Потому что если плохо почистишь, владелец гостиницы не платил.
Но художник отправился в парк – пустынный, заснеженный, сказочный, с пряничными домиками-беседками. На что надеялся?
Впрочем, ответ в глубине души у художника был. Он надеялся, что снова увидит Её – ту невероятную, ослепительную девушку с ледяным взглядом. Как у сказочной снежной королевы.
Девушка эта в парке стала появляться недавно, но наведывалась регулярно. Во всяком случае, художник видел ее уже дважды. Первый раз – шесть дней назад. Тогда шел дождь. Художник натянул над полотнами холст. Сам понимал бессмысленность своих действий. Станет кто-нибудь покупать картины в дождь? То-то же…
- Сколько стоит этот пейзажик? – услышал художник голос. Хрустальный, волнующий, журчащий горным ручьем голос.
Рядом с его убогим навесом возникла она – снежная королева. Смотрела на художника, и от этого взгляда кровь художника превратилась в шампанское.
Он назвал цену.
- Беру! – сказала девушка.
И ушла. Унесла его картину.
А у художника вдруг появились деньги. И их хватило на то, чтобы оплатить проживание в зловонной своей общаге. И кое-что еще осталось на еду.
Общага была гнусна. Но под мостом было еще хуже. На вокзале свирепствовала полиция.
Спустя три дня снежная королева появилась вновь, присматривалась к акварели с лилиями.
Ночью, на жесткой общажной койке художника изводили мечты. Бесплодные, как Сахара. Неосушествимые, как мировое господство. Мысли о поцелуях, о страсти сводили художника с ума, он нервно мастурбировал. Знал, что ничего и никогда у него со снежной королевой не будет. Кто он? Бродяга. Безнадежный неудачник. Обитатель городского дна. Живущий в общаге с самым распоследним отребьем большого города. Не стоит и думать. Подрочи, авось полегчает.
И тем не менее она, королева, занимала все мысли художника. Он даже придумал совершенно идиотский закон трех дней. Согласно этому выдуманному закону, снежная королева действительно появлялась раз в три дня.
Потому-то художник и мерз в парке. Ежился от ветра, стряхивал лед с усов.
Он понимал, что любовь сделала его идиотом. А ведь двадцать четыре года уже. И вдруг – бац! – и влюбился.
Художник бросил быстрый и печальный взгляд на аллею.
Снежная королева неспешно, будто прогуливаясь, шла по аллейке.
Заледеневшее тело захлестнула изнутри жаркая волна.
Душа художника вылетела из ада, как пробка из горлышка игристого вина. Губы под заледеневшими усами сложились в улыбку. Улыбаться было больно.
- Здравствуйте! – сказала девушка.
Художник не успел ответить. Откуда ни возьмись, возникли еще покупатели. Двое.
Первым к прилавку приблизился грузный мужчина с усталым лицом и крупным крючковатым носом, нависавшим над горестным ртом. Глаза с большими, рыбьими веками. За ним – женщина. В безвкусной меховой шубе. Чернявая. Тоже горбоносая.
- Эй, маэстро! – с несносной фамильярностью обратился к художнику мужчина, даже хлопнул по плечу. – Почем у тебя вон тот гриб?
В глазах снежной королевы мелькнули искорки веселья.
А вот художник почувствовал себя уязвленным.
- Это не гриб, — сказал он. – Это замок…
- И что ты за него хочешь?
Еврей. Сейчас цену сбивать будет.
- Эфраимчик, ты таки действительно хочешь покупать этот ужас? – вмешалась женщина.
- Ирма, разве картина не прекрасный подарок?
- Такая – нет. Ты, я знаю, Гофмана не уважаешь. Но когда ты вручишь ему с важным видом эту картину, он поймет, что ты желаешь ему самого худшего…
- Но дешево!
Художника словно не было рядом с ними. Художник стоял, желая провалиться куда-нибудь – под лед. В ад.
- Так, Эфраимчик, эту мазню купишь, когда я помру в муках от жизни с тобой. Повесишь ее на кладбище – воров и бродяг отпугивать.
Вид у Эфраимчика давно уже был усталым.
- Ладно, Ирма, твоя взяла…
- О, невежды! – простонал художник им вслед.
Девушка тоже направилась прочь.
Уходила равнодушно. Лучше бы смеялась.
***

В прошлом, двенадцатом, году модно было ждать Апокалипсиса. Вся и без того растленная, пропитавшаяся развратом и вечно сморкающаяся от безудержного приема кокаина, столичная богема стала одеваться в черное, заболела декадансом.
Но в душе у художника именно сейчас происходил свой собственный конец света. Год спустя после общепринятого.
Жить было, в принципе, незачем. Какая-то пустота была впереди. Белая, безграничная как Арктика.
А среди этой белой, заснеженной пустоты – он, художник. Букашечка малюсенькая. Катит перед собой комочек – талантец крохотный. А теперь еще оказывается, что и не драгоценность это была, а так – говнишко слипшееся.
Каждая мысль была как лопата, которая копала его могилу.
По заледеневшим аллеям шел художник, волоча за спиной сумку с бессмысленными своими картинками.
Постоял у трамвайных путей. Понял, что бросаться под трамвай не хочет. И не из-за жалкой трусости. Не факт, что закончится этот прыжок именно смертью. Вполне может быть, что станет художник безруким, безногим обрубком. А это еще хуже.
Мысль о том, чтобы повеситься в общаге – тоже не нравилась. Обитатели этой клоаки
таковы, что запросто разденут покойника, а потом вынесут все из комнаты. Чтобы потом продать жалкое тряпье, холсты, этюдник по дешевке, на блошином рынке, за мостом.
Кстати, мост…
Он высокий. А река – покрылась льдом. Убиться об лед.
Дальше – как в тумане. Художник как провалился в беспамятство. Пришел в себя уже у перил моста. Затрясся страшно. В Бога никогда не верил, но мысленно завопил: «Господи, почему же я-то? Чем я плох? Почему сволочь живет и процветает, а я – страдаю?! И терпеть все эти мучения больше просто не могу!»
Конечно, Бог ответить не мог. Он действительно умер.
Художник понимал, что упади он с моста, разбейся – это не изменит ровным счетом ничего. Потому что смысла во всем сущем – ни на грош.
До художника кто-то дотронулся. Маниакально мнительный, дорожащий личным пространством художник резко обернулся.
На мосту стоял и пристально смотрел на художника малорослый, смуглый человек. Дурно одет. Скверно острижен. Жидкая бородка, но густые усы. Рожа – зловещая, бандитская. К тому же – азиат.
- Совсем плёх, да? – с чудовищным акцентом спросил азиат. – Прыгать нет, братишка.
Этого типа художник уже встречал.
Азиат слонялся в парке. Буквально пару дней назад. К тому же рожа уголовная. Бродил, к художникам присматривался. Думал, наверняка, что спереть, да кого ограбить.
Много, много появилось таких бандитских рож в столице. И, главное, никто не препятствует! Всем плевать!
Потом, в тот же день, но позже, художник снова видел азиата. Тот сидел на лавочке в компании еврея. Иудей был просто классическим образцом породы – носатым, кудлатым, в поганеньких очочках, с безвольным подбородком, который силился замаскировать клочковатой бородкой-клинышком.
Азиатский бандит и еврей беседовали. Как бы случайно проходя мимо лавочки, художник прислушался. И не понял ни слова. Эти двое беседовали на каком-то варварском, каркающем языке. Здесь. В центре европейской столицы.
Несомненно, еврей заказывал азиату какое-нибудь преступление. Возможно, что и убийство. Не стесняясь. Среди бела дня.
И вот теперь, в морозных сумерках, то самый азиатский гангстер держал художника за плечо.
- Не надо, друга. Не прыгать.
Бандит этот, хотя и имел самый затрапезный вид, распространял вокруг себя энергию власти, густо замешанную на страхе.
- Пошли кабак-шмабак, — продолжал бандит. – Дело говорить.
- Дело? – нервно хохотнул художник.
- Угощать глинтвейн, — Азиат хищно улыбнулся. – Идти с я.
«А и в самом деле, — подумал художник. – Умереть я всегда успею. А горячее вино перед смертью – совсем не плохо».
- Я звать Иосиф, — сказал бандит.
«Тоже еврей?» — удивился художник. Вгляделся в суровое, будто рубленное топором, лицо бандита. Что-то семитское в его чертах определенно было.
- Адольф, — надменно представился художник. Руки не подал.
***
Из Шёнбруннского парка они устремились прочь от блистательной Рингштрассе. Путь лежал в сторону Дунайского канала.
Иосиф двигался уверенно, со знанием дела. Сворачивал в переулки, нырял в подворотни.
Художнику пришлось признать, что, хотя он и прожил в блистательной Вене почти шесть лет, не все зловонные закоулки имперской столицы стали ему знакомы.
Иосиф толкнул отвратительно выглядевшую дверь. Внутри оказалось что-то вроде трактира. Одуряюще пахло жареными шкварками. Адольф их терпеть не мог, но аппетит вдруг проснулся и стал терзать несчастный голодный желудок как ладонь атлета – резиновое кольцо.
Иосиф провел художника за свободный столик.
- Глинтвейн горячо пить будет ты вместе с я, — объяснялся гангстер. – Греться будешь, дело понимай, да.
«И что же ему надо?» — думал Адольф. Живописью еврейский бандит явно не интересовался. Да и вообще не казался похожим на человека, не то, чтобы имеющего отношение к искусству, но хоть раз в жизни державшего в руках книгу.
Иосиф прошел за стойку, вернулся с горячим вином. Протянул один из бокалов Адольфу.
- Время – мало-мало есть, да, — начал Иосиф. – Ты ходить, за тобой – следить.
- Следить?! – нервно расхохотался Адольф. – Кому я нужен?
- Ты имеешь трогать революция в России?
«Имеешь отношение», — понял Адольф.
- Делать мне больше нечего! Ты из России?
- Да.
Адольф поморщился – в огромной, дикой стране то и дело кипели какие-то политические страсти. Бородатые лесные обезьяны несколько лет назад впервые с разрешения бородатого царя выбрали себе парламент и теперь развлекались игрой в демократию. К этому провонявшему портянками представлению не хотелось иметь ровно никакого отношения. Русские настолько дики, что с них станется заспиртовать какого-нибудь пламенного вождя оппозиции и потом выставить его на площади, для поклонения
Бандит внимательно рассматривал Адольфа.
- Ты картина рисуй?
- Да, я художник!
- Почему они за тобой следить?
- Кто «они»? – спросил Адольф.
- Я не знать. Я думать это… — тут Иосиф произнес какое-то харкающее-хрюкающее слово на варварском лесном языке. Получилось что-то вроде «хрюхранка». – Не они. Я не знать. Ладно, быть объяснять. Слушай близко.
Русский криминальный мизерабль при помощи малого словарного запаса и жестов принялся растолковывать Адольфу ситуацию.
В Вене Иосиф живет недавно, всего несколько дней. Поселился у каких-то русских, в пяти минутах ходьбы от Шёнбруннского парка и примерно в получасе от общаги Адольфа.
Сам Иосиф человек бывалый. Несколько побегов из… (тут бандит произнес какое-то свистящее слово, настолько отвратительно звучавшее, что не хотелось даже уточнять, что оно может значить). Сейчас он в очередной раз ушел из Сибири, теперь отсиживается в Вене. Глаз у Иосифа – на тайную полицию наметанный: «Агент-шмагент спина видеть я, да?» Оказавшись в Вене, Иосиф установил, что за ним следят.
Воспользовавшись кое-какими нехитрыми приемами, русский бандит быстро вычислил тех, кто за ним следил. Это были не профессионалы из тайной полиции. Это были…
На этом месте своего рассказа, Иосиф важно отхлебнул глинтвейн и уставился в лицо Адольфу.
Художник чувствовал себя нервно и неуютно. Он всего-то хотел спрыгнуть с моста. Почему он сидит здесь и слушает косноязычные излияния преступного азиата? Уже сдох бы, наверное, и чувствовал себя хорошо и спокойно.
- Это быть два мужчина, два фрау. Два – молодость, два – старик. Они следить за мной, пытаться следить. Но я тюрьма бывать, приемы знать. Я прятаться от эти люди, и сам начать следить за они.
Иосиф закурил невероятно зловонную папиросу, предложив одну из коробки Адольфу. Художник, едва сдерживая возмущение, отказался.
- Теперь я знать, где эти люди жить. И еще я знать, что эти люди следить за ты.
- Что?! – Адольфа будто электричеством тряхнуло.
Очень ему хотелось быть вовлеченным в параноидальные фантазии дикаря!
- Молодой человек, черный волос видеть?
Адольф пожал плечами. В городе, где 80% капиталов владеют представители сионского племени, «молодой человек, черный волос» — отнюдь не диковина.
- Дэвушк молодой, белый волос видеть ты?
Адальф насторожился.
- Глаз у дэвюшк нямм, — Иосиф поцеловал пальцы.
Художник подумал, что, возможно, сейчас этот русский начнет чесать зад и рассматривать свои экскременты. С дикарей станется.
- Как лед обжигать. Такой глаз. Картина у тебя покупать дэвюшк.
Адольфа затрясло.
- Она следить за ты, понял? За я – тоже следить.
- Что за бред? – страдальчески произнес Адольф.
- Не всё слышал ты. Еще два есть. Ты их видеть сегодня. Они следить за ты, я следить за они. Мужчин и женщин – старый. К тебе сегодня подходить.
А вот это был уже откровенный бред. Скорее всего, бандиту от Адольфа что-то нужно. Вот и возникла эта нелепая история.
- Извините, я пойду, — сказал Адольф.
- Мертвый стать поздно не бывать. Я знать…
Иосиф прищурился, подбирая слово.
- Ты увидеть свой глаз…
- Увольте.
- Тебя старик трогать?
«Какой бред! Какой гнусный, несносный бред!» — клокотал мыслями Адольф.
И вдруг вспомнил, что – да, старик прикасался к его плечу.
Адольф с сомнением кивнул.
- Где он трогать?
- За плечо.
Иосиф встал и бесцеремонно снял с вешалки куртку художника, принялся осматривать плечи, вдруг совершил резкое движение, как будто поймал блоху.
Такое было не исключено, ведь жил Адольф – в клоповнике.
На мгновение стало стыдно и Адольф прикрыл глаза.
А Иосиф разжал ладонь и показал Адольфу тусклый маленький металлический предмет, похожий на блестящее насекомое.
- Они шпионить с вот этот вещь.
- Что это?
- Они знать, где ты ходить. Это радио. Бип-бип.
- Радио? На мне?
- Да, — мрачно кивнул Иосиф. — На я тоже такой вещь быть.
Адольф внезапно почувствовал слабость. Не хотелось ничего делать. Совершенно ничего. Смириться, плыть по течению. Ничего не делать.
- Слюшать я. План говорить. Мы идти к шпионы ночь. Мы спросить они – что хотеть. Лучший оборон — это атака.
Адольф закрыл глаза. Зачем ему, без пяти минут мертвецу, принимать участие в бредовых авантюрах русского бандита? Но… Адольф снова увидит Снежную королеву.
***

Время тянулось медленно. Иосиф расщедрился еще на два глинтвейна, но это было и все угощение: «Денги нет».
Адольф отхлебывал уже остывшее вино с пряностями, растягивал удовольствие. То, что их ночная затея не кончится добром – вполне очевидно. Но королева… Увидеть ее хотя бы раз. И спросить у отвратительных евреев – чем так плоха его живопись?
Покрытое не то оспинами, не то отметинами от безбожно выдавленных прыщей, лицо Иосифа зарозовелось. Алкоголь все-таки брал свое.
- Ты художник, я – поэт! – произнес вдруг бандит.
Адольф подавил искушение желчно расхохотаться. Эта обезьяна – поэт?
- Не верить, — качал головой Иосиф.
Он прошел к вешалке, достал из кармана своего неказистого пальто потрепанную книжку. На обложке вместо букв были типографским образом пропечатаны какие-то закорючки.
- Вот книга и мой стишок, — провозгласил бандит. – Четыре год назад публиковать. Сборник. Много хороший грузинский поэт. И я.
Он принялся листать книгу с закорючками, раскрыл где-то ближе к концу.
- Читать мой стих?
Адольф пожал плечами.
Бандит принялся курлыкать и клекотать на своем гортанном языке. Адольфу казалось, что Иосиф полощет горло.
Ближе к полуночи Иосиф проводил Адольфа к общаге, где художник оставил работы.
Если Адольф сегодня погибнет, ушлые цыгане-соседи поволокут эти картины на вшивый рынок. И уж продадут, будьте уверены. Случайным образом полотнами заинтересуется коллекционер из Парижа…
Хотя не заинтересуется. Коллекционеров из Парижа только деградация интересует.
***

«Это будет очень странная любовь, — размышлял художник. – Влюбленные ходят с цветами. Я же – прокрадусь под покровом ночи, в компании с настоящим бандитом…»
Впрочем, бандит нарушал романтику. Словно грязная вода на идиллической акварели. Даже если бы у Адольфа и были цветы, они бы неминуемо завяли от одного только присутствия отвратительного, смердящего дешевым табаком Иосифа.
- Я ходить за дэвюшк, — пояснял азиат. – За бабушк с дедушк – тоже ходил. Они вот здесь жить.
Бандит указывал на неприметный особняк, скрытый в тени двумя соседними домами. Особняк был словно стеснительная дурнушка в окружении шлюх, выставивших напоказ розовые кружева.
- А как мы войдем? – спросил Адольф.
Азиат знал ответ на этот вопрос. И ответ художнику вовсе не понравился.
- Дверь над окно, — сказал азиат.
- Какая дверь?
- Над окно, — повторил Иосиф, указал пальцем.
- Форточка, что ли?
- Форточка-шморточка. Ты ползать форточка-шморточка.
- Я?!!
- Да. Худой. Ползти легко будешь.
- Что за бред, господи Боже! – вспылил Адольф. – Я никогда не лазил в форточки.
- С мост ты тоже не прыгать, — пожал плечами Иосиф. — Я ставить руки, ты ползать шморточка, идти право, открывать дверь.
«Не хватало еще, чтобы нас приняли за воров», — думал Адольф. Криминальную часть предприятия он мысленно застолбил за Иосифом, себе оставив романтичную. Но на деле выходило как-то по-другому.
Художник не был уверен, что поступает правильно, когда все-таки полез в форточку.
Выходило до крайности неуклюже. Сначала Адольф долго топтался на скрещенных ладонях Иосифа, вцепившись в край форточной рамы. Потом как-то, с большим усилием, подтянулся, полез головой вперед.
- Поворот делать, — услышал он. – Бок ползать.
Адольф понял. Он перевернулся набок, стал подтягивать колени. Потом долго, целую вечность, казалось, протискивал ноги. От скрюченной, противоестественной позы разламывалось тело. Адольф чувствовал себя распятым в этой форточке. Хотелось упасть. Вытянув ногу, как балерина, носком он нащупывал ручку окна. Если она вообще там была.
Рукоятка нашлась, когда исчезла почти всякая надежда. Адольф оперся на нее пальцами ноги. Осторожно перенес вес тела. Он стоял. О, боги! Он стоял!
Подоконник, куда Адольф, в конце концов, забрался, оказался, по счастью, пустым, не заставленным, как то принято у венцев, цветочными горшками.
«Куда там идти? Направо?» — припоминал художник.
Он осторожно пробрался по комнате. Судя по запаху – необитаемой.
Дверь.
Адольф отжал вниз рукоятку. Дверь подалась.
Художник скользнул в прихожую. Сюда проникал свет луны, и Адольф увидел входную дверь, запертую на засов.
Художник стал осторожно отодвигать тяжелую металлическую планку. Та, против ожидания, отошла легко.
За дверью стоял Иосиф. Руки он держал в карманах пальто.
Иосиф кивнул Адольфу и еле слышно прошептал:
- Где люди?
Адольф лишь пожал плечами.
Иосиф протянул ему коробок шведских спичек.
- Огненная работа ты.
- Фейерверк? – удивился Адольф.
- Свет. Мало-мало свет хочу, да?
Адольф понял и чиркнул спичкой.
Первый этаж особняка производил впечатление нежилого.
Они заглянули на кухню, в заброшенную комнату под лестницей, в кладовку.
Ни следа человеческого пребывания.
- Ходить туда, — Иосиф указал на лестницу.
На этот раз бандит предпочел идти первым. Из кармана пальто он достал пистолет и двинулся по лестнице.
На втором этаже Иосиф приоткрыл ближайшую из дверей.
И в этот же момент дом взорвался вакханалией света и звуков. В комнате, куда зашел Иосиф, зажглось электрическое освещение. Лязгнуло что-то металлическое. Раздался хамоватый мужской голос:
- Ну, вот, на ловца и зверь бежит… Хенде хох, Иосиф Виссарионович.
Адольф услышал, как глухо упал пистолет, попятился было, но ощутил, как в спину, чуть пониже лопаток, уперлось что-то холодное, металлическое.
- Без фокусов, — зазвенел до дрожи знакомый, хрустальный голос. – Руки подними, сучара. Знал бы ты, с каким удовольствием я тебя прикончу.
- Второй здесь, Рахиль? – донесся мужской голос из комнаты.
Голос вряд ли принадлежал Эфраимчику, был более звонок и молод.
- Здесь.
- Сюда его, засранца.
Адольф вошел в комнату, безусловно жалкий с поднятыми над головой ладонями.
***

За дверью комнаты художника ожидал ад.
Сейчас он лежал на металлической каталке, обнаженный и распластанный. Запястья у верхнего края длинной каталки были схвачены браслетами наручников. Равно, как и лодыжки по нижнему краю. Адольф извивался, но чувствовал, что этим только веселит своих мучителей.
Рядом лежал Иосиф. Лежал, не шевелясь. Можно было бы подумать, что он умер, если бы не вздымавшаяся время от времени грудная клетка, покрыта странно бледной кожей, поросшей густым рыжим волосом.
Иосиф повернулся к Адольфу:
- Умереть с достоинство.
- Ненавижу тебя! – извивался Адольф. – Зачем ты меня сюда привел?
- Ты хотеть сдохнуть, да? Ты желать это. Получить, да?
- Да чтоб ты лопнул! – стонал художник.
Только сейчас он понял, что не хотел умирать. Даже тогда, когда стоял у перил моста. Он не умереть хотел, а поставить своей жизни ультиматум. Если ты не изменишься к лучшему, я сдохну. Слабый ультиматум, детский. Но умирать, как выяснилось, Адольф не хотел. Сейчас он мечтал оказаться в своем общежитии – таком уютном, таком манящем. Писать постылые акварели. Убирать обледеневшую мерзость с ковров.
Евреи шушукались. Они не торжествовали. Лица их были мрачны и серьезны.
Иосифова паранойя неожиданно оправдалась. Здесь был Эфраимчик, была жена его Ирма. Была снежная королева. И здоровый, цыганистый парень. Адольф видел его. Конечно. Цыганистый крепыш терся как-то в парке среди праздно шатающейся толпы.
Эфраимчик шагнул вперед с таким расчетом, чтобы его видели и Адольф, и Иосиф.
- Буду краток, господа. Может быть, вы еще не знаете, но вы – самые кровавые ублюдки в истории человечества. Мы убьем вас. Смерть ваша будет мучительна, но это – лишь самое малое из того, что вы заслуживаете. С кого из вас начнем?
В голове у Адольфа была буря, штормовые валы паники хлестали в берега черепа. Художник извивался на каталке.
- Что ж, давай, Адольф, начнем с тебя.
Рыбоглазый еврей склонился над каталкой. Он принялся говорить, ядовитая еврейская слюна текла и капала на лицо Адольфу.
- Вот тебе один случай, Адольф. Циля Яковлевна, старшая сестра моей бабушки, встретила войну маленькой девочкой. Так получилось, что она не успела уехать вместе с семьей. Она нашла убежище у добрых людей, которых когда-то лечил ее отец, мой прапрадед, деревенский доктор. Когда в деревушку вошли нацисты, девочку спрятали в печь. Там она просидела пять лет. Пять лет, Адольф! Когда она залезла в печь, ей было двенадцать. Когда ее из печи достали, ей уже исполнилось семнадцать. В печи она оказалась юным ребенком, с мягкими, гибкими детскими косточками. И эти косточки – они приняли форму внутренностей печки. Девочка стала квадратной, Адольф. И прожила квадратной до восьмидесяти шести лет.
- Зачем вы это мне рассказываете? – лопотал художник.
- Затем, что виноват в этом – ты. Ты.
«Это сумасшедшие!» — понял Адольф.
- Я не знаю никаких квадратных девочек! – завопил он. – Отпустите меня! Отпустите немедленно!
- Нет, Адольф, — издевательски скривился еврей. – У меня всегда была мечта открутить тебе яйца. Пожалуй, этим я и займусь…
- О Боже! Боже! Нет! Нет!
- Для тебя Бог умер, Адольф.
Неожиданно возник женский голос. Говорила старая еврейка:
- Эфраимчик, не позорился бы. Гитлера он за яйца покрутить решил, тоже мне. Дай Рахилечке. Не марайся сам.
- Ты права, Ирма, — сказал еврей. – Рахилечка, оттяпай яйца Гитлеру.
«Бред! Бред! За что?!» — художник уже давно не заботился о сохранении достоинства. Он просто трясся на своей каталке. Жилы превратились в провода, а по ним струилось электричество.
Когда холодная сталь коснулась сморщенной кожицы на мошонке, Адольф заорал. Хотя боль еще не начиналась.
Сталь легко входила в кожицу, рвала тонкие, болезненные канатики.
А потом боль – выстрелила в мозг. Тупая, жгучая. Адольф никогда и не подозревал, что человеку может быть настолько больно.
Боль, ее невыносимость, все это швырнуло сознание Адольфа куда-то в глубинный спасительный мрак.
***

Выныривал из тьмы навстречу новым мучениям.
В комнате, этом пыточном зале звенел чей-то новый голос. Властный, глубокий.
- Ладно, господа евреи. Отвели душу, и хватит.
- А вы кто? – говорил цыганистый крепыш.
- Хронополиция.
Над Адольфом склонилось немолодое лицо, обрамленное бакенбардами. На чиновника похож.
Вот только говорил этот чиновник очень странные вещи.
- Прошу понять меня правильно. Я сочувствую вам, не этим двум душегубам. Но дозволить расправу на подконтрольной территории не могу. Более того, господа евреи, мы составим протокол, в котором все произошедшие события будут названы своими именами.
«Я в бреду! В бреду!» — понял художник.
- Мои гениталии! – простонал он вслух.
- Очнулся, говнючок, — недоброжелательно произнес чиновник. – Хочу, чтобы ваше подсознание, милостивый государь, навсегда запомнило то, что вы – самый скверный и гнусный человек на свете. Не считая, может быть, вашего соседа. Я не желаю вам ровно ничего хорошего. Но, к великому своему сожалению, не могу дать продолжиться экзекуции.
- Но что я сделал?
- Сделаете, сударь. Сделаете… Вы станете главным сукиным сыном в человеческой истории. Не поздравляю. А вот эти почтенные евреи, избравшие предлогом для путешествия знакомство с великим Марселем Прустом, только что закончившим первый том своей эпопеи, заплатившие тьму денег, пошли на хитрость. Воспользовавшись поддельными паспортами, они прибыли из Парижа в Вену. У них большой зуб на вас, герр Шикльгрубер.
Адольф вздрогнул. Откуда-то этот человек знал его фамилию.
- Как и на вас, господин Джугашвили.
Бандит криво усмехнулся.
- Январь 1913 года – единственное время, когда вы оба – два пидараса, испоганившие весь XX век, жили в одном городе. А вот эти горящие праведным гневом евреи, на которых я буду вынужден составить протокол, решили избавить мир от вас. Наивно полагая, будто он станет лучше. И чуть не спровоцировали катастрофу.
- Или убивать, или болтать, — сказал бандит.
Он был неприятен Адольфу, но держался так, что при всей неприязни Адольф начинал его уважать.
- А что до вас, господа евреи, то вы сделали этих двоих еще поганее, еще злее, подозрительнее и коварнее.
- Как так? – подал голос Эфраимчик.
- Очень просто. Память-то я им сотру. Но осадок останется. Что один, что другой станут подозрительны сверх всякой меры. У обоих разовьется паранойя, жестокость. Теперь и вы отчасти повинны в их грядущих злодеяниях.
- Нас накажут? – спросила снежная королева.
При звуках этого голоса гениталии Адольфа поразила боль.
- Да, — сказал чиновник.
Евреи загомонили на своем языке, а Адольф увидел чиновника.
В руке человека с бакенбардами находился стеклянный шприц. Миг, и иголка вонзилась Адольфу в глазницу, у переносицы, в то нежное местечко, где по утрам скапливаются крошечки сновидений. Теперь там торчала игла и терзала мозг, напитывала его ядом. Художник пытался кричать, а мерзкая игла накачивала, накачивала его голову липкой, вязкой как каспийская нефть тяжестью.
***
Художник проснулся в своей убогой комнатушке. Работы были свалены в углу, под стол.
Спал художник в мокрой от растаявшего снега одежде. Из-под одежды доносилось зловоние.
«На баню, наверное, не хватит!» — с привычной тоской подумал бродяга.
Череп разламывала изнутри головная боль. Казалось, в голове разрастался тяжелый, чугунный шар. А кости черепа трещали, но пока держались.
«Я напился?» — подумал художник.
И вдруг понял, что не помнит и этого. Не помнит вообще ничего.
Какое сегодня число? Платил ли он за комнатенку в этой ночлежке?
Художнику казалось, что с ним произошло что-то жуткое. Но что?
Впрочем, подлинное потрясение ожидало акварелиста в уборной…
***

С тех пор в душе художника воцарился ужас.
Обстоятельств потери одной из тестикул он так и не вспомнил. Иногда, во время сна, ему казалось, что еще немного, еще вот-вот, малюсенькое усилие, и память вернется.
Вот информация, которой располагал художник:
1) Смутные, будто смазанные, семитские лица;
2) Память о боли.
3) Исчезновение пейзажа с замком.
Однажды в парке художник зацепился взглядом за неприметного человека. Одежда этого случайного прохожего была отвратительной, дешевой. Лицо обрамляли усы и борода. На неприятной физиономии царил тяжелый, с прищуром, взгляд. Незнакомец источал страх и угрозу.
Но художник поймал себя на мысли, что этот криминальный тип ему откуда-то знаком. И, возможно, как-то связан с потерей тестикулы.
Художник решил проследить за усатым. Слежка долго не продлилась, закончившись в первом же переулке.
Усатый быстро и бесшумно, как кошка, выпрыгнул из тени от одной из арок. Миг – и он затащил художника в свое укрытие, приставил к горлу нож.
- Зачем ходить за я?
«Скажите, где мое яйцо?» — кроме шуток, художник едва удержался от того, чтобы спросить об этом.
Усатый больше не держал художника за горло. Коленом бандит толкнул художника под кобчик.
- Не ходить за мной. Если я видеть ты, я делать чик-чик много.
Художник гадал: показалось ли ему, или действительно в голосе усатого он разобрал какой-то страх? И еще художнику казалось, будто он очутился в романе Диккенса, где действие происходит в трущобах с дурной репутацией, кишащих зловещими бородачами.
Тестикулу похитили евреи. Художник знал это, свято верил в истинность этого утверждения. И, хотя доказать это не мог ничем, знал, что евреи желают ему зла, хотят его смерти.
Те взгляды, которые евреи бросали на него украдкой. Надменная похоть распутных евреек. Их наглые смешки и перемигивания. О! Они, несомненно, что-то знали.
В ночном бреду мерещилось, что евреи устроили новый заговор. Они воруют тестикулы у нормальных людей. Но что они с ними делают? Вживляют себе? Но зачем? Зачем? Это было необъяснимо. Однако художник знал, что христианских младенцев евреи тоже зачем-то поедают. И смысла в этом было не больше, чем в таинственном похищении яйца.
Однажды в общественной бане художник услышал рассказ одного крестьянина о том, как этого честного труженика чуть не разорил еврей. Представитель иудина семени брал на руки курочку-несушку и, картаво приговаривая: «Ах ты, какая курочка хорошенькая», -совершал незримые для хозяина птицы манипуляции: ловко залезал пальцами в женское отверстие курицы, вытаскивал оттуда яичко и со сноровкой заправского фокусника прятал себе в рукав. Одного такого еврея, рассказывал добрый человек, они недавно поймали за руку, отходили палками, еле ноги унес.
Рассказ этот вызвал в художнике ужас. Не стоило и сомневаться – еврейские, привычные к яйцам, руки проделывали манипуляции в чем-то даже однородные. Но зачем? Зачем?
Однажды, уже весной, художник заметил в парке еврея, присматривавшегося к его работам. Иудей нацелился на натюрморт с ромашками. Сбив до предела цену, он стал расплачиваться.
И в это мгновение на художника снизошло озарение: ведь это уже было! И картины, и парк, и евреи, и деньги. Так вот куда исчез пейзаж с замком! Воспоминания яркими, размытыми пятнами стали высверкивать в голове. Да-да! Пейзаж с замком тоже купили евреи. А потом художник потерял и память, и тестикулу!
Когда же художник увидел, как брезгливо, самыми краями кончиков пальцев, еврей достает из бумажника деньги, части головоломки сошлись в единое целое.
Деньги! Евреи отравили деньги! Когда художник возьмет их в руки, яд впитается в кожу. И евреи украдут вторую тестикулу!
Ну, уж нет!
Потрясенный мгновенным ужасом, художник принял деньги. А дальнейшее произошло машинально. Будто бы управление телом взял на себя тот первобытный зверь, который, по утверждению растленных философов, живет в каждом из нас.
Рука художника была в перчатке. А еврей наверняка рассчитывал, что художник снимет перчатку и прикоснется к отравленным деньгам голой кожей. Но нет! Сквозь толстую, грубую кожу перчатки художник скомкал купюры, выжимая из них яд, а затем схватил еврея за воротник и принялся втирать, вдавливать яд с отравленных денег в мерзкую физиономию похитителя яиц.
- Подавись своими деньгами, еврейская собака! – рычал художник.
Потом он, конечно же, отпустил еврея, и тот убрался прочь, угрожая вызвать полицию.
Вскоре после этого к художнику направились крепкие мужики, работяги.
Адольф на мгновение съежился, но вдруг…
(умирать достойно)
…какие-то странные слова мелькнули в памяти, и художник решил встретить возможную расправу, не проявляя страха.
Самый здоровый из мужиков хлопнул художника по плечу:
- А здорово ты жидяру-то отделал, братишка. Правильный ты мужик, хоть и художник.
В этот момент живописец неожиданно понял, для чего будет жить дальше. Он поможет человечеству, он убережет его от той ужасной участи, которую уготовили ему похитители яиц.
***
Блистательную имперскую Вену художник покидал без всякого сожаления. Вена была как напомаженная шлюха, чье нутро сгнило от сифилиса, в чьей утробе облаченные деньгами и властью паразиты лелеют адский заговор.
Художник смотрел в окно поезда на уносящиеся пейзажи величественного города. Здесь, у окна, он дал себе клятву – дознаться до секретов похитителей яиц.
А сейчас его борьба только начиналась…