method : ценники (дохуячил)

17:58  20-12-2011
Маятник моей памяти вязнет где-то посередине ночи. Раскланивается, вытаскивая из темноты клочки вчерашнего веселья. Сколько бы ты не пялился, увидишь не больше, чем из окна метропоезда. Мелькнет неоновая дрожь над дверью угарного паба. Матовый блеск широкой стойки между мной и услужливым халдеем. Гленротс, пятнадцать лет томившийся в дубовых кандалах, плавится внутри меня и оседает старым золотом на дне шотландского драма. Тихая улыбка той, что на банкетке слева. Ее интерес, приправленный моим рефлексом на засветившееся в разрезе кружево чулка. Пьяный треп, стеб, прикосновения и… и, помнится, двух с четвертью промилле вполне достаточно, чтобы инспектор, добравшись до предпоследней строчки моего освидетельствования, зевнул в накрахмаленную спину дежурного медика, воткнул автограф на обороте бланка и набрал короткий номер наглеца из эвакуационной службы. Тысячные доли в моей венозной, рассеявшие остатки понимания происходящего.


Настойчивые трели мобильника вытаскивают меня из моих ватных сновидений. Уткнувшись в подушку, балансирую между забытьем и зачехленным в шторы контуром спальни. Потянулся рукой на звук, нащупал остервенело дребезжащий смарт. Открыл глаза. Комната вздрогнула, запустив волну судорог по стенам. Не блевануть бы. Все, что расплескал пройдоха бармен в подвальчике на Ковалихе, тяжелыми парами рвет затылок. Ну и утро, блядь. Ведь зарекался не смешивать.
На сенсоре размером с борт грузовика маячит улыбающийся Зусман. «Сережа, я и кофе желаем видеть тебя напротив» — потек из трубки симароновский оптимизм Вильяма.
Вот те на, воскресный ребус — поди вспомни тут, где и зачем еврею ждать меня с кофейным термосом под мышкой. Молчу в ответ. Поднял с пола мятую пачку, вытряхнул последнюю и закурил, внимая, как от затяжки до затяжки треп моего престарелого друга обрастает беспокойством.
— Вильям, че за гонево в такую рань, еще даже не рассвело.
— Вообще-то темнеет…
Оторвал трубку от уха, взглянул на крошечный циферблат. Действительно темнеет. В сумерках проступили давешние причитания Зусмана о чинушах из ГЛАВУАГа и мои обещания уладить его возню с сараем в центре города, какие-то договоренности с пузатым руководством на вечер воскресенья, приправленные грассирующими увещеваниями «нам, Сегежа, непгеменно нужно встгетиться поганьше, без четвегти семь». Ладно, — говорю, — забери меня со стоянки...
Душ. Лифт с броском на восемь этажей. Минута у амбразуры табачной лавки. Триста шагов до огороженного прямоугольника парковки. Я облокотился на размалеванный в красно-белые пунктиры шлагбаум. Тихо скрипнула цепь на крепеже ворот. Из кандейки сторожа, заваливаясь на омертвевшую левую сторону, выбрался Свинарев. Смотрю, как он волочет свои разбитые параличом конечности, наседая на немоту половины рук и ног.
— Серег, тут Рыжий со спецполка трезвонит, — задергал щекой калека, — говорит, чтоб ты до конца смены приехал. Десятка делов, права вернут. Есть закурить, а?
Я знаю Свинарева с шести лет. С шести лет он веселил наш двор своим костлявым туловищем с вывернутыми, как у фавна, коленками. Покачиваясь, шлялся за нами по местам наших игрищ, застенчиво предлагая себя для дружбы и сдабривая наши неокрепшие симпатии заморскими причиндалами, коих в их квартире хранилось немерено.
Папаша Свинарева батрачил во внешнеторговом отделе крупного производства. Колесил по миру, сбывая куски советского металла. Зачал дитя на южном континенте. Осчастливил отпрыска камерунским гражданством, каплевидным телом рахита и носом грифона над скошенным подбородком.
С ясельных завтраков Свинарев усвоил, что дружить с ним будут исключительно за что-нибудь ценное. Он таскал конфеты и жвачки в песочницу. Расхищал домашнюю коллекцию гоночных болидов и вручал миниатюрные модели вместо пропуска на ледяную горку. Однажды приволок раздутое в футбольный мяч игольчатое чучело тетродонта за право торчать в нашем болотном шалаше. Немецкими карандашами и кислотными маркерами оплачивал место за партой. Любое движение в свою сторону неизменно компенсировал чем-нибудь, завернутым в подарочную упаковку. И даже приглашения на свой день рождения упреждал россказнями о том, что, собственно, его предки намерены вывалить на праздничный стол.
При этом с годами Свинарев все больше становился похожим на дождевого червя. Дорос до метра восьмидесяти, тормознув вес на пятидесяти пяти. Коленки, локти и нос по-прежнему оставались единственными выдающимися частями его портрета. Гормональный всплеск он погасил утехами с дворовой шлюхой Николаевой. Пять минут неуклюжих фрикций обошлись гобеленом ручной работы со стен отцовского кабинета. Сворачивая тряпицу с панорамой брюссельской архитектуры, Николаева скромно уточнила, что, в принципе, она всегда готова и задарма отдаться. Из любви к процессу, так сказать. Или из жалости, если речь о Свинареве.
К совершеннолетию он превратился в долговязую карикатуру без хребта, идей и целей. Удерживать друзей в орбите папашиных побрякушек становилось с каждым днем все труднее. Свинарев угрюмо наблюдал издержки надвигающейся приятельской самостоятельности. Сутками вялился напротив ящика, передергивая каналы кабельного. Обрастал мхом своей праздности, подрачивал на замыленный пентхаус да прикладывался к отцовскому пойлу. Отворачивал шнобель, выслушивая родительские лозунги о пользе учебы и труда. Проссывал время, пока у двери не нарисовался Мишаня Матиашвили.
За пару лет после выпускного Матиашвили успел сторчаться, совершив прыжок от безобидного ганджубаса до лошадиной дозы синтетической отравы. Прогнал через вены гекалитры мутного раствора. В тумане наркотических приходов растерял всех и вся. Опустился, прописавшись в сварных притонах среди таких же конченных. Раздобыв в сезон немного ханки, затрясся в приступах опиумных ретроспектив. Забил карманы ангидридом и листами димедрола. Шлялся по району в поисках кухни без торчков. Вспомнив о безотказном однокласснике, зажал палец на соске дверного звонка пятьдесят третьей квартиры.
— Здорово, Хряк, — заголосил Матиашвили в потемневший глазок, — тема на пятнадцать минут. Сварить бы надо, давай замутим?
Хряк покатился в никуда. Мишаня мгновенно оседлал его тягу быть хоть кому-нибудь другом. Они весело принялись подтачивать опоры семейного благополучия Свинаревых. Интерьеры родительских комнат плавно перетекали на закладные полки ломбардье. Жизнь двух сорняков расцвела на качелях кокса и афганского белого. Через год у Свинарева пропали вены. Пропали вместе с родными, близкими, психикой и завтрашним днем. Скрючившись на прожженом диване, он колол себя в пах. Кончита Матиашвили разглядывал его почерневшие яйца и, заливаясь от хохота, предлагал прошить под ними катетер.
В тот понедельник они так и не поняли, что имел в виду бегунок, притащивший полграмма смеси непонятного цвета со странным названием «белый китаец».
«Чё значит много не колоть, — цедил Мишаня, подогревая раствор на столовой ложке, — сука, да тут даже разломиться нечем, размыл барыга, хуесос».
Матиашвили отъехал сразу. Свинарев успел увидеть пену, бьющую фонтаном из его перекошенного рта. Качнулся навстречу резному журнальному столику. На подлете к стальному ободу, украшавшему массивную верхнюю пластину, заметил, что тела у него теперь тоже нет.
Восьмой год Свинарев гниет в дощатом фургоне на охраняемой автостоянке. Переминается на непослушных отростках между собачьей будкой и ржавым запором на конце красно-белого шлагбаума. В его глазах — конечная остановка.
Слышу за спиной шуршание столетней ветровки:
— Серег, хочешь семечек?
Все, как двадцать лет назад, когда раздавал он конфеты в сумасшедших разноцветных обертках. Выгребал из карманов горстями. Каждый день приносил маленькие жертвы. Молился своим детским богам, чтобы мы приняли его в нашу обезьянью банду. Покупал непокупаемое. Башлял за то, что остальным давалось даром. Вернее — Даром.
За моей спиной — зеркало моего блядского равнодушия. Сложи наши жизни — получишь абсолютный затхлый ноль.
Я пошагал в сторону перекрестка, чувствуя всем позвоночником его утопленный в одиночестве взгляд и недоумение в дрожи раскрытой ладони с черной горсткой на ней. Нихуя страшного — скоро вечер, солодовый на дне шотландского драма и еще одна сделка с совестью. Не привыкать...


Остановился у светофора. Жду, когда между стеллой Вечного огня и заколоченным контейнером мороженщика мелькнет решетка Зусмановского «крузака».
Вильям. Сын израилев о шестидесяти годах. С эпохи брежневских бровей он юзает врожденные навыки приспособленчества. Откуда бы не штормило, мозги и пластилиновый характер уверенно держат его на плаву.
Узкие школьные коридоры научили юного Зусмана лавировать среди тех, кому даже в стране навязанного братства чесалось от его семитской крови. Отметив шестнадцатилетие, Вильям предусмотрительно сменил фамилию. Вернее, разбавил её пригодным окончанием и нарекся Зусмановым. Поступил в торговый техникум, чем весьма удивил директора школы, месяцем ранее вручившего выпускнику тугой пенал с позолоченным кругляшком. Двери престижных вузов не волновали его воображения. В отличие от широких ворот какого-нибудь оптового склада. Или служебного входа в городской универмаг. Блюдя заветы партийных съездов, Вильям нарисовал себе мечту на пятилетку и засеменил к ней в сверкающих скороходовских туфлях. Беззаботному студенчеству предпочел бабочку официанта и виртуозное скольжение вдоль панорамного окна ресторана у Речного вокзала. Он был услужлив и чертовски предупредителен. Лакейская сноровка, приправленная памятью не хуже Шеришевского, снискали щедрость и любовь завсегдатаев респектабельного кабака. Он без блокнота вел несколько счетов. Помнил каждого клиента, его друзей, привычки, гардероб. Бережно хранил хмельные тайны сентиментальных алкашей. Стал неотъемлемой частью просторного зала с видом на разобранные шатры Новоярмарочного собора.
Заполучив диплом товароведа, Вильям покинул стены техникума советской торговли. Бывшие клиенты превратились в удобных приятелей. А то и в нужных друзей. С подачи последних Зусман прочно уселся на распределительном складе. Прибрал отдел галантереи. Сорвал джекпот мещанского разлива, женившись на дочери заведующего универсамом. Невзрачные невестины черты пригладил развернувшейся перспективой. Следуя своему имени, Дица явила Вильяму радость, растянув поток алчущих от черного входа папашиного универсама до заднего двора супружненого склада. Зусман превратился в «нужного» человека. Жизнь обретала приятные глазу формы.
А потом случилось то, что никак не сходилось с его страховочной философией: Вильям дважды прогулялся по граблям.
Сначала он не заметил отрешенного спокойствия в глазах заезжего ревизора. В ответ на пухлый ассигнациями конверт тот вяло продемонстрировал ксиву замначальника ОБХСС. Предъявил постановление о проведении обыска. Невнимательность аукнулась тремя годами в Мордовии.
Отмотав срок, Зусман решил ослабить бремя своего неудобного прошлого. Потревожил старые связи. Навел мосты со служками фемиды. Добился приватной беседы с председателем районного суда. Обрадовался, увидев полную, похожую на наседку женщину. Рассыпался в комплиментах. Вкрадчиво зашептал о досрочном погашении судимости. Аккуратно вывел на сером клочке внушительную цифру. Вопрос отложили на неделю. Семь дней Вильям улыбался, вспоминая холеные руки председателя и соблазнительные формы под тяжелой тканью заграничного платья. В назначенное время явился на встречу. Благоухающий и чуть взволнованный причиной служебного рандеву. В кармане — перетянутый резинкой брикет хрустящих сторублевок. Заглянул в приоткрытую дверь приемной секретаря. Какая-то девица, не отрывая глаз от кипы коричневых прошитых дел, махнула рукой в сторону смежного кабинета. Вошел, подивившись напряженной духоте. Затылком почувствовал угрюмое движение за спиной.
За время следствия Вильям узнал уйму новых слов и понятий: разрабатываемое лицо, направленный микрофон, негласная запись, оперативный эксперимент и прочие чудеса изворотливости легавых. Рецидив на взятке осчастливил его шестью с половиной годами усиленного.
Вернулся он совсем в другую страну. Голодные люди истерично выкрикивали странные лозунги. Гласность, демократия, перестройка. Вильяму больше нравилось слово «эмиграция». Две ходки и прелести лесоповала привили ему устойчивый иммунитет на любовь к СССР. Избавившись от ненужного теперь окончания на своей обрусевшей фамилии, Зусман двинул в сторону земли Обетованной. Там его способности дельца мгновенно расцвели цветами финансового благополучия. Он на уровне инстинкта улавливал малейшие признаки возможного дохода. Играючи извлекал процент с любого оборота. Укреплялся, откладывая свои кровные на завтра, на послезавтра и на еще на пару поколений.
В начале нулевых прикатил обратно. Уж больно манили приятные издержки дикой экономики. Скупил несколько заброшенных участков и зданий в черте родного города. Замер в ожидании строительного бума. Открыл попутно плавучий ресторан и парочку стрип-баров. Там мы с ним и познакомились. Пойло, шлюхи, коннектин пипл...
Я уселся на сиденье справа. Натянул капюшон:
— Бля, Вильям, без обид, посплю немного. Грубанул вчера. Треклятый бармен, сколько ж он мне впарил. По-ходу, на вытрезвитель работает, гандон...


Деликатное покашливание над ухом. Очнулся. Зусман виновато смотрел на меня с водительского места. Как пить дать, он был клинически вежлив. Заложник этикета. Помнится, он улыбался, когда разъяренный счетом дальнобойщик из Пскова душил его на щербатом полу подсобки ресторана. Или когда спешил за букетом для Дицы в минутных паузах судебных дрязг. И даже к собакам он обращался с завидным почтением. «Вы весьма научились гавкать» — спрыгивая с автозака, говорил он «кавказцу», беснующемуся на стопорном кольце контрольного шлюза союзной пересылки. Единственное, что могло выбить все двери в психике моего тактичного друга, так это заигрывания с его жидовской родословной. Но такие косяки приключались все реже. Ветра политкорректности.
За стеклом — рассеянный дождем свет вывески траттории. Зусман щелкнул замком на буром саквояже. В десятый раз проверил бумаги. Подался в мою сторону и, ухватившись чуть выше локтя, тихо спросил:
— Сережа, все нормально?
— Нихуя нормального, — говорю.
— Ты вообще помнишь, зачем мы сюда приехали?
— Кстати, что за раут?
Еврей остекленел. Минуту не сводил с меня растерянного взгляда. Вдруг начал судорожно вытаскивать листы, обезображенные планами застройки и синими разводами печатей.
— Вильям, не дергайся, — я рассмеялся, выбираясь из машины, — пошли спасать твой чертов склад...
Всплеск креатива на двери. Я потянул рифленый надписями шар.
Шаг, и ноябрьская мгла рассеялась в уютных красках итальянской забегаловки. Навстречу выплыла затянутая в пиджак и брюки низкорослая девица. Улыбаясь, перекинулась парой слов с Вильямом. Повела нас к дальнему столику. Изящно вспорхнула над двумя крошечными мостами. Под ними весело мерцал пойманный в мозаику пола искусственный ручей.
— Это Ирочка Дриц, — слышу позади шепот Зусмана, — управляющая.
— Разумеется Дриц, кто ж еще...
Стол. Халдей шустрит, хватаясь за торчащие плавники салфеток. Зусман снова погряз в бездонных нишах своего портфеля. Сижу, разглядываю узоры на переплете винной карты. Официант терпеливо стынет за высокой спинкой стула. Изгибаясь стружкой и шурша, опустился лист раскрытого блокнота. «Далвини, пятьдесят, потом еще пятьдесят» — запрыгала ручка по бумаге. Я закурил. Вильям молча таращился на россыпь документов. Заскучавший официант побрел в сторону бара. Приткнулся к торцу короткой стойки. Выложил строчку моего заказа. Я заметил бармена, тянущегося к неровным краям бутыли с густым янтарным блеском под наклейкой.
Минуты, минуты, минуты… Зусман уставился куда-то мне за спину. Торопливо поднялся со стула. Убрал в сторону свою макулатуру. Зачем-то поправил перед собой шеренгу из ножей и вилок. Соорудил из них подобие восходящей диаграммы. Я обернулся. Увидел, как давешней тропой, — через мосты, ручьи и кривую геометрию столов, — пробирается в нашу сторону маленькая Дриц. Одной рукой она изображала радушие и пафос, другой едва касалась вышагивающего рядом холеного увальня. Санаев. Глава районной администрации. Причина Зусмановской мигрени.
Санаев был хозяйствующим мизантропом. Он четверть века чалил до нынешних регалий. В затяжных подковерных войнах научился заранее ненавидеть каждого, кто появлялся на служебном горизонте. Кляузы, гнусные статьи в районной малотиражке, интриги и шепот в начальствующие уши, чередующиеся подставами коллег. Методы и средства значения не имели. Санаев умудрился спилить кресло под жопой собственной супруги, переселив её из стен административного здания в обшарпанный угол отдела соцзащиты. Будущий глава карабкался к заветной цели в традициях сталинской номенклатуры.
Шестой десяток справил новосельем. Занял кабинет с двумя кордонами секретарей. Примерил отравленный амбициями стол. Убедился, что в свите подчиненных нет никого из его мутного прошлого. Никаких тебе сомнительных пунктов времен карьерной дрочки. Эпоха нового главы писалась с чистого листа. И лишь таксисты-старожилы, притормаживая у стендов с предвыборной мазней, сплевывали желчью и дергали клиентов сухим мужицким скрежетом: «Э-э, ты глянь только. Видишь рыло на плакате? Я его, дряхлого пидора, еще по третьему автопарку помню. Гнилой. Ни кирнуть, ни в свару. Свидетелем пошел, когда нам растрату на рембазе клеили. Всю колонну под статью, а он, блядь, свидетелем. Профессия у него такая была — свидетель. В люди выбился, сукота...»
Санаев быстро освоился. Принялся обрабатывать вчерашний электорат. Вспомнил навыки превентивной ненависти. Поводом для должностного гнева служило любое несоответствие формуляру.
Он вызывал омоновцев для разгона торгашей, пустивших корни в переходах Московского вокзала. Бойцы в глухих шлемах и бронежилетах умело блокировали спуски в паутину тоннелей. Бабы отскакивали от дюралевых щитов и крошились на свой копеешный ширпотреб. Визжа и плача, поднимались с грязного пола. Размахивали бланками договоров аренды. В хирургическом свете тоннеля их парализованные отчаянием лица сливались с мраморной крошкой на стенах. Обязательства предшественника не обламывали Санаевской прыти. Он цеплял буксировочным тросом кронштейны рекламных вывесок на серых уличных фасадах. Тяжелым ковшом бульдозера сносил хлипкие перегородки придорожных кафе и магазинов. Жонглировал павильонами на Канавинском рынке, доводя бакинскую диаспору до обмороков и стихийных бунтов. В поисках справедливости дети гор перекрывали своими телами трамвайные пути. Санаев являл им справедливость, поднимая по тревоге все тех же чуваков в глухих шлемах и бронежилетах.
Полгода назад Вильям постучался в двери просторного кабинета. Ужимками и тонной шоколада сразил обеих секретарш. Выкрал пять минут личного времени районного главы. Поведал ему историю про трехэтажку, примкнувшую к крылу Центрального универмага. Вывалил на стол проект. Архитектор легко перекроил остов заброшенного здания в шалман с гостиницей и складом. Зусман вежливо попросил содействия. Или хотя бы невмешательства со стороны административной кодлы. Санаев молча откинулся на спинку кожаного трона. Нажал кнопку селектора. Скоро в дверях показалась бесцветная дама в мышином платье. Замерла в метре от исполинского стола. Глава ткнул пальцем в разметку карты. Дама вытянула шею, нахмурилась, напрягая память, и чуть слышно защебетала над ухом своего босса. Не дослушав, тот коротко бросил в сторону гостя: «Никаких складов-борделей. На вашем участке разместят бульвар. Генплан.»
— Какой еще, простите, бульвар? — Зусман заерзал от распада нервных клеток, — бульвар во внутреннем дворе универмага?
— Генплан, Исаакович, генплан, — повторил Санаев, — город выкупит твои красные кирпичи, по пятаку за штуку…
Больше Вильяма в тот кабинет не пускали.
Санаев грузно опустился напротив. Кивнул Зусману. Покосился на солодовый в моей руке. Раскрыл увесистое меню. Официант заметно оживился, марая свой блокнот. Я заказал по пути третий полтинник. Глава еще раз посмотрел на меня. На кровавый отлив моей куртки и на торчащий из под нее капюшон. На мою оправу, вывернутую безумием Филиппа Старка. На последний глоток, притаившийся за толстым стеклом бокала в моей правой. Сдается, я малость не вписался в его представления о делах, проворачиваемых кабинетной кастой. Расслышал в его голосе гремучую смесь удивления и сарказма:
— Чем обязан… господа?
Зусман неуверенно потянулся к своим бумажонкам. Санаев явно ощущал отвесную глубину его растерянности. В жестах чиновника засквозило торжество дорвавшегося до власти исполнителя. Расстегнув пиджак, он выкатил живот в натянутой сорочке. Завелся с полоборота. Понесло:
— Исаакович, тут ведь такое дело. Звонят мне пару дней назад. Найди, говорят, минуту для хорошего человека. Ломаю выходные, жду воскресенья. И кого я вижу? Я вижу тебя, Вильям. Тебя, процентная душа, твои сраные метры и разметку на опорном плане. Все вижу. Все, кроме хорошего человека. Думаешь, я забыл, как ты двигал проект в обход моих дверей? Или как завернули склад для чурбанов? И что тебя никогда не было в районных списках по благоустройству? Нельзя прыгать через мою седую голову. Помнишь Сащенко? Такой же прыгун, как и ты. Знаешь, где он нынче скачет? Ну так слушай…
Санаев размазывал по скатерти свою аракчеевщину. Вперив взгляд в переносицу Зусмана, трещал про отхватившего инфаркт владельца автомойки.
Я достал мобильник. Дождался, пока на другом конце не ответили на звонок. Протянул трубку говоруну. Санаев запнулся. Запнулся так, словно я ударил его по затылку. Десятилетия возни за кресло развили в нем интуицию дворового пса. Волнение под шкурой заставило остановиться. Санаев вдруг понял всю ненормальность происходящего. Вспомнил, кто попросил его об этой встрече. Отвратительную немоту Зусмана и мой вызывающий нейтралитет. Из пьющей мебели я превратился в вестника с тревожной тишиной в динамике телефона.
— Санаев, — откликнулся глава.
Он стал внимателенее, чем Кюри над урановой рудой. Оторопело тряс головой невидимому собеседнику. Реанимировал геном лакея, отозвавшись на монолог картечью: «Понял, выполню, доложу».
Капли на дне третьего бокала. Я махнул рукой официанту. Сказал, чтобы принес бутылку. Санаев старательно выводил автографы на Зусмановских документах. Вовсю демонстрировал усердие циркового медведя. Вильям аккуратно складывал листы в свой бурый саквояж. Пряча последний, он дружелюбно улыбнулся притихшему главе: «Окажетесь на Грузинке, сделайте пять шагов от синагоги. Загляните к Семену. Справа от арки. Там потрясающая кухня. Непременно отведайте „орлу“, сделайте одолжение...»
— Непременно, — повторил глава. — Национальное?
— Самое, что ни на есть...
Мы вышли в сырую ноябрьскую мерзость. Мою руку грел початый шедевр шотланских самогонщиков...

Щелчок двери. Зусман толкнул меня в плечо. Рассмеялся как мальчишка: «Это ведь Рыбин был? Рыбин?!»
Я утвердительно кивнул головой. Открыл бардачок, разыскивая стаканы.
— Да откуда вы с ним знакомы-то? Он же четвертый год в Москве. Санаев чуть в обморок не упал…
— Поехали, по дороге расскажу. Че за «орла»?
Зусман щурился в зеркала, сдавая задом:
— Орла — от хуя горло. Крайняя плоть на иврите. У меня нет стаканов. Сейчас у ларька тормозну.
— Да ладно, — говорю, — без посуды обойдусь. Добрось до Ковалихи. Бармена навещу. Пусть примиряет меня с действительностью. У него там литров триста примирителя, не меньше...