Яблочный Спас : Восход
03:26 25-12-2011
У Кутеповой Таньки котенок жил – махонький совсем, с язычком розовым.
Из блюдца лакал, да ссал по углам, паскудник.
Бабка ворчала: «На что писюкастого такого взяла? Хошь, утоплю?», — и громко смеялась, пуская из стальнозубого рта беломорные кольца.
Кутепова жалась в кухонный угол, запихивая ссунка глубже под кофточку, и шипела в ответ:
- Убью сука старая, тронь только. Видит бог – насажу на вилы, тварь.
Бабка закутываясь в дым становилась большой, как водонапорная башня.
Гремела ухватом, и грозно рыкала.
Да так, что дрожала в буфете посуда, да ложечки дребезжать начинали жалобно.
Котейка от страха мочил Таньке платье, и та не знала что делать — может и впрямь права бабка: удавить гаденыша, и ссорам конец. Но потом снова розовый язычок лизал шею, беспомощно торкались острые коготки по детской, в мурашках, коже, и жалость накрывала щитом. Нежная, но непробиваемая.
- Солнышко мое, махонькое. Солнышко…
И от бабки, и от папашиного сапога, в ночи летящего, как ангел Зол всех.
Ото всех прятала.
Год прошел.
Кутепова выносила на крыльцо миску с вареной рыбой и долго смотрела как жрет бывший котенок, а нынче молодой, черный с рыжей полосой вдоль спины, кот.
А бабка ползла вдоль амбарной стены, опираясь на суковатую палку, и стонала, что ноги не ходят и пора бы уже на покой.
Покой был в полутора километрах от дома, к реке ближе. Там вся родня их лежала, которую Боженька прибрать соизволил.
«Да уж пора бы. На самом деле...», — мрачнела Танька, думая о матрасе, который каждый день сушить, о горшках с жидким говном, и папашиной водке.
На завтрак, нужно ему.
Видите ли.
«Вот бы оборотиться в хозяйку стаи, — думала она, сжимая в руке амулет в виде двух змеиных голов, украденный у бабки из-под кровати, — Такой, чтобы страх на весь район. Чтобы у шлюх поджилки. Чтобы папаша, как котька ссался в углу, когда я выла б».
***
К марту у Таньки размякло меж стройных бедер. Уныло кричала гусиная стая, забирая на север. Валька, сын доктора, вздрачивал на сеновале и часто, по вечерам, она шла, стиснув под юбкой гордость детской рукой, хотя и не надо было, наверное. Да еще как, видимо, не надо. Кот шел за ней: ныкался в свежей траве; мявкал в бузинных кустах, задевая колючки; мелькал полосатой спиной.
«Ах, профура растет. Глянь, батька-то! А?»
Бабка уже не вставала, но исправно поглядывая в окно, доносила пустому дому о похождениях внучки. Кто ж виноват, что батя не просыхал пятый месяц. А денег-то, денег-то взять неоткуда. Хоть на панель иди. Да куда там.
Кот же, на удивление, зачастил к бабке и подолгу просиживал напротив ее, лежащей, всматриваясь бездонным изумрудным оком в близкую смерть. Тихо сидел. Не дыша почти. Только усы дрожали.
***
Кутеповой стукнуло пятнадцать. Катилась к выпускному районная школа. Дырявая целочка давно изошла на тампоны, прокладки дешевые. Жизнь вырисовывалась сумбурная: в простынях мятых на пахнущих псиной квартирах; мятных конфетках поутру; литровых пивных сиськах в круглосуточном на шоссе.
Бабка тяжело отлетала – как перегруженный кукурузник. С боку на бок валяла смерть её, да стонала старуха в плюс ко всему ежечасно:
«Спаси, Господи. Помоги, триединый. Восцарствуй же, наконец, в грудях моих!»
А потом, заявился в дом котейка. Не видела его Танька, хоть и звала с мая каждое утро:
- Кис-кис-кис.
И тут вдруг пришел весь такой лоснящийся, как из гостей. Ни царапины. Шерсть – волосок к волоску. Странный. И к бабке на кровать сразу – прыг. Та вроде рукой махнула, сгоняя, но потом он и сам соскочил. А жизнь бабкину, ухватив в когти, забрал.
Та подышала еще чуток нелепо — люди не дышат так. А потом вытянулась на кровати и отдала Богу душу, став одеревенелой, как сучковатая палка.
«Вот дрянь, дрянь, дрянь…»
Бегала Танька по-над прогоном, созывая людей.
«Ну хоть кто-нибудь, кто-нибудь, придите уже!»
Люди понабежали. Не сразу, но свои, деревенские: соседи, председателева жена, медичка – вся свора в общем. И давай соборовать-хоронить.
Потом, через день, и гармошка явилась, хоть не звал никто.
Так вот Кутепова поехала на прицепе ржавеньком, где гроб возило по склизкому полу, будто капитан паровоза — верхом.
Ехала, бедрами обнимая смерть чужую, а вслед мчался полосатый мурлыка кот.
Бежал, мяукая, будто плакал.
Мы бы плакали так по врагам своим, люди? Плакали? Или просто зарыли, да и дело с концом?
***
Когда ссыпал с лопаты могильщик первую долю супеси с глиной; когда тяпнул, по кадыку расплескав, сотку, вторую по счету, водила; когда солнце зашлось фиолетом сквозь осиную молодь, и каркнул безумный ворон, что провожал каждый труп лет пяток уже как – безымянный кот прыгнул в яму, никем не замеченный.
А парни с лопатами все продолжали нашвыривать кучи земли поверх соснового гроба.
И не заботило их ничуть — есть там кроме покойницы в деревянном костюме кто, иль нет.
А никто даже и сказать ничего не успел – все заняты были.
Кто скручивал бескозырку на русской, прозрачной. Кто мрачно курил, пытаясь высчитать по знакам каббалы свой собственный Дзен, кто тихо тянул резаный шпик из мешка с дыркой, что держал Танькин папа.
«Кот там? Смотрите! Кот!» — крикнул кто-то из кучки траурных тряпок
«Кот? — отозвались те, кто с лопатами – Кот, блядь?»
«Где кот?» — взметнулись лезвия.
«Ишь…» — в три черенка, как псы кремлевские, всыпали разом последок.
«Кот… Ф-фу».
Танька с начала похорон засев с поллитрой да Виталькой под горкой, где погост был, пьяная, да слезливая, давала щупать ему там, где обычно лишь Семен, что на отсидке сейчас в Крюках чалится, щупал. И млела по полной.
Не до кота ей было, не до неба в гармошку, не до звездочки малой, что с неба скатилась на гроб с последней лопаты.
***
- Кис-кис… — звала она, отца уложив и грязные прохаря стянув с безвольного тела.
- Кис… — стрелки скатились за полночь.
Не было кисы.
- Молочка вынесу… — плакала, чувствуя первый из будущих многих локальный похмел.
А потом калиточка скрипнула:
- Тань?
- Ты, Виталик?
И понеслась, сумасшедшая.
На крови, костях, скорлупе яичной для куриц, что толкла. На сене, прожженном солнцем, но отсыревшим и гнилью пахнущим оттого.
- Я.
- Мой, — вытягиваясь струной.
- Моя, — тут никак без любви этой судорожной, вязкой, но как мед сладкой.
Если бы их слова в уши Богу.
Эх, эх, эх…
Пусть никогда не будет для них зимы.
Пусть никогда не познать им, застывшим на долю секунду в тягучем отваре забвения, горечи расставанья.
Пусть не узнают они — каково это плакать, бить кулаками в стену; детей не родившихся убивать. Каково это.
Пусть.
Господи Боже. Отче. Ежи еси… И так далее.
Вряд ли на небесах ты, но, где бы ни был – позаботься, прошу, чтобы сбылось все, как задумано. Чтобы катилось по накатанной дорожке все, и скатывалось.
А солнышко в озеро падало и вставало из речки, как ты велел.
Утолившись Танькиной влажной, кровящей щелью, слез докторов сын по лестнице с сеновала перед рассветом, и, справив нужду сквозь натруженный уд, оглянулся на озеро. Обмер, и сполз, царапая спину корявыми бревнами сеновала.
Вместо обычного солнца над озером всходил кот.
Морда его лоснилась, довольная. Будто сметаной хозяйской объелся.
Глаза – добрые, но хитрые (а какие у котов еще глаза-то бывают?) – щурились, словно удивленно, но в то же время с пониманием.
Тулово не показалось еще, но отчего-то Витальке подумалось, что вылезет он весь сейчас из-за горизонта – огромный, вальяжный котище, и заглотит всех. Как щука живца.
Тогда закричал Виталька, побежал от восхода к закату, не понимая, что вечно бег его длиться будет.
Пока Земля наша вертится.
Пока травы растут.
Пока птицы летают.
Пока люди умирают.
А Танька, проснувшись от крика ночного любимого, высунулась в сеновальное оконце, кота увидала, и тихо сказала, не удивившись ни капельки:
- Кисонька — ласонька мой… Пришел, родименький. Ну, забирай тогда – нечего делать мне здесь.
Кот выгнулся над горизонтом огромной спиной, прищурил глаз и скользнул серебристой рекой к Таньке, превратившись в дракона с короной и язычком дразнящим, как жало змеиное. То ли смерть неся, то ли свободу от.
«Пойдем», — прошипел он, и та просто шагнула, как королева из сказок, читанных еще в детстве, на его шею.
Понеслась на драконе-коте от правого берега неба к левому.
В Деву огненноликую превратилась, звездную.
Но ведь никто не заметил этого, кроме Виталика, так ведь?
А он где, бродяга?
Люди потом собирались кучками: возле колодца, остатков церквушки, старого дота, лабаза. Гуторили промежь себя, куда Танька делась и почему это папашу ее на кишках собственных повешенным нашли. Опосля, сойдясь на том, что они с Виталиком в город сбежались, притихли. Успокоились и снова принялись доживать свое тихо.
А вот зачем вместо солнца по утрам у них кот восходит – так никто вопросом и не задался. Не нужно им этого было, наверное.
Лишь бы светло было.
К чему интерес лишний, к светилу особенно? Глядишь, и вовсе угаснет тогда, рассердившись.
А тогда всем конец придет.
Не нужно такого, пусть светит.
Гори, огнь светлый, ликом непознанный.
Гори.