Лузер : Умер автобус

07:44  02-08-2004
Я свернул с Садовой-Спасской и зябко поеживаясь зашагал по направлению «Садов Шмидта». Был конец ноября и из серого, похожего на заблеванную простыню, неба падал снег. Снег был на удивление чистым, хрустящим, как кукурузные хлопья и при этом густым как сметана. Снег возвращал миру девственность, снисходительно покрывал слякоть, окурки, пластиковые бутылки, плевки, триппер, аборты, потворствовал кражам, убийствам, братоубийствам, отцеубийствам, богоубийствам и проч. Снег лечебной мазью ложился на открывшиеся язвы города, закрывая несвежий мир новой стерильной суперупаковкой. Снег падал на кефирные пакеты многоэтажек, жестяные консервы машин, праздничные кексы гробов с крестами, полумесяцами, и кошерными шестиконечными звездами—на ваш вкус и по сходной цене. Снег был везде.
Подбадриваемый бульканьем поллитры портвейна во внутреннем кармане пальто я щурился сквозь запотевшие очки на расплывающиеся трухлявые пятна фонарей. Я провожал взглядом автобусы, с гостеприимством общежития распахивающие свои утробы возвращающимся с работы, усталым и простуженным, плохо одетым людям. В неожиданном приступе эйфории хотелось побежать за автобусом и закричать ему вдогонку что-то доброе, типа: «Счастливого пути», или «Спокойной ночи» или «Дай вам Бог счастья калекам убогим и здоровья выблядкам--детишкам вашим», но вместо этого я сплюнул под ноги и, подышав два раза на окостеневшие пальцы, кое-как закурил.
«Сады Шмидта» это маленький парк в центре Москвы, где еще сохранился этот умилительный атавизм—«летний театр» или просто маленькая сцена с полукруглым навесом-абажуром и несколькими рядами скамеек напротив. На одной из таких скамеек я и расположился, почтительно усадив портвейн в очищенную от снега ямку. Вокруг почти никого не было и только синерожий усатый дворник по какой-то непонятной своей прихоти ожесточенно сметал снег со сцены, обнажая загаженные голубями, доски. Я откупорил бутылку, оставив на снегу коричневатый кружок, и достал из кармана пластиковый стакан. Налил-выпил.
В тот день, когда умер мой дед, тоже шел снег. Он встал серым февральским утром с отвратительным сивушным вкусом, прилепившимся к верхнему небу и прокислым запахом из подмышек. Мой дед был советский полковник, оловянный солдатик, бравый шевалье Щелкунчик, седой самурай, избравший путь служения сам не зная чему и воинской доблести, привыкший преодолевать. Вот и в тот день включив на кухне радио и глотнув огуречного рассола, он побрился подарочным гравированным станком, и, бодро накинув пальто, спустился к своей видавшей виды вороной Волге. Любовно потерев хромированного олененка на капоте, повозился с зажиганием, завелся с пятой попытки, закурил «Казбек». Прогрев движок, и покрутив диск своей гордости--допотопной магнитолы настраиваясь на «Голос России», он выехал на Ленинградское шоссе и направился в сторону Лобни, курсом на свою любимую дачу. Видно так уж было суждено, что за пределами МКАД «Голос России» запел голосом Иосифа Кобзона ту самую роковую песню. Уже при первых аккордах у деда стало щемить под ложечкой. Он сильнее сжал руль, сглотнул слюну и радостно заскулил. При словах «Не думай о секундах с высока...» у деда зашевелилось в штанах то, что не уже несколько лет не проявляло признаков жизни. Не зная, что же делать с такой внезапно нахлынувшей радостью, дед стал шарить взглядом по обочинам в поисках продажных марцифалей. Как назло в это время суток потаскухи отогревались где-то в съемных квартирах-притонах и на панели никого не было видно. В отчаянии дед что было сил надавил на газ и попытался обойти наглую черную иномарку мчавшуюся спереди. Старенькая Волга возмущенно взревела, дернулась вправо, заскользила, ткнулась мордой в разделительный бордюр, подпрыгнула, словно бешеная собака пытаясь укусить воздух, и глухо рухнула на крышу. Проскрежетав еще метров пять по асфальту, раненая машина замерла, конвульсивно вращая колесами. Когда деда под звуки «Голоса России» доставали из изувеченного салона, он был уже мертв. Смерть наступила в результате потери крови и обморожения, таков был приговор врачей.
Нелепая смерть скажете вы? Наверное. Но ведь это лишь одна из нелепых смертей. Как насчет бабки моего дружка, сварившейся заживо в горячей ванне? А что бы вы сказали о покойном В., который, бахнувшись чернягой в компании, подрезал ватки с вторяками, отложенные на утренний раскумар одним из товарищей и умер через несколько дней от заражения крови. И таких примеров тысячи. Смерть редко бывает чинной и благообразной, она как и жизнь банальна и обыденна -- простой физиологический акт, как принятие пищи, дефекация, сон, или секс, тот самый нещадно эксплуатируемый индустрией гламура и прочей упаковочной промышленностью секс. Зачем в самом деле все эти нелепые попытки гламуризировать смерть, придать ей драматизм, мистический надрыв? Зачем все эти последние записки самоубийц. «В смерти моей прошу не винить...» Кому на самом деле может прийти в голову винить кого-то в чьей-то смерти? Зачем эти картинные позы, попытки привлечь внимание? Вот у меня сейчас предположим в кармане пачка «Нобутала». Я купил его час назад по рецепту в аптеке для страдающей бессонницей, пизданутой на голову подружки. В больших дозах это снотворное мягко и нежно убивает человека за полтора часа. Что если взять штук двадцать и запить портвешком? И все... Точка... Смерть в результате обморожения... Последний фрагмент пестрой мозаики положен, и имя этой картине «Хаос».
Стою и упиваюсь моментом, подставив снежинкам высунутый язык. В моем рту настоящий крематорий для снежинок, а в голове зарождается мучительно-сладкое сомнение... Хочу ли я умирать? Могу ли я хотеть? Есть ли воля смочь? Все-таки он был ницшеанцем, мой бравый дед, хоть и сам того не знал.
Внезапно вырвав меня из хоровода мыслей, передо мной возник дворник (или тень дворника?) с бесноватым лицом черта из табакерки и шепеляво предложил налить ему «той херни, что в бутылке, портвейн что-ли...» «Как хуячит-то! Метешь—метешь, а все без толку... Ну ее на хуй, думаю, а тут ты как раз. Дай ка думаю подойду-поговорю», осторожно аппелировал он к моей совести. Отказывать не хотелось. Негостеприимно как-то. Не по-человечески. «Тогда зачем метешь?»,--глубокомысленно спросил я, протягивая усачу припасенный второй стакан. «Дык ведь это... Штоб людям было... ходить...»,--казалось он сам мало верил в убедительность своего ответа и чтобы скрыть неуверенность судорожно глотнул налитый портвейн. Я молчал, протирал очки, слизывал снежинки с верхней губы. Мужик заискивающе заглянул мне в висок, затоптался. «Праведны труды твои...» изрек наконец я. «Чего?» «Иди и укрепляйся в вере своей и не смутись когда придет время и Господь будет говорить к тебе» «Ты чего? А?»,-- мужик отшатнулся на полшага. «Плох ты, земеля, тебе бы это... в больничку бы тебе...»,--в его взгляде появилось сочувствие. «Иди же», почти грозно произнес я, выпустив дым из ноздрей и долго вонзал глаза в удаляющуюся сутулую телогреечную спину. Снег кончился и только последняя снежинка кружилась над моей горловой, тлея в матовом гниении фонарей. Медленно, словно в сомнамбулической пляске она опускалась на мое запрокинутое лицо и приземлилось на правое стеклышко очков. Нет, это не снежинка... это птичье перо, белое перышко. Блядство! Как залепило очки! Откуда этот протяжный скрипящий, стонущий звук? Такой звук мог издать только умирающий автобус. Мне стало его пронзительно жалко.