дервиш махмуд : Холодный, белый, безумный (1-3)

23:13  21-02-2012
1
С утра стал падать снег. И падал удивительно красиво, как во сне или светлом будущем. Будто природа хотела напомнить людям о чём-то простом и ясном, обычно скрытом от глаз в суматохе дней, но тем не менее очень важном, пронизывающим всё вокруг, как реликтовое излучение. Сквозь нечистую ткань повседневного бытия проступала необъятная бесчеловечная пустота, прекрасная, но столь непостижимая, что думать о ней было больно и даже невозможно, решительно невозможно.

Я и не пытался. Я стоял у окна трезвый, как дерево, и размышлял о том, что этот первый за долгое время снегопад является хорошем предзнаменованием: как раз с сегодняшнего дня в жизни моей, похожей на безостановочный бег по свёрнутой в ленту Мёбиуса дорожке, должен был, как я надеялся, наступить период некоторого затишья. Три недели предстояло мне прожить в расслабленном уединении.

Я проснулся полчаса назад от тишины и белизны, разлитой в мире, и по каким-то особым, неизъяснимым признакам понял, что нахожусь в квартире совершенно один. Странное ощущение, непривычное. Я моргнул пару раз и всё вспомнил: мои женщины – жена и пятилетняя дочь – улетели вчера в тёплую страну, к синему морю-океану. Вечером я отвёз их в аэропорт, где посадил на железную птицу. Посмотрел, как аэробус поднялся в звёздное небо и бесследно в этом небе исчез. Долго стоял на морозе, прислушиваясь к тревожным звукам ночного аэропорта. Допустил мысль об авиакатастрофе, но быстро с этой мыслью разобрался, призвав на помощь логику, здравый смысл и какие-то выскочившие бог знает откуда статистические данные, по которым выходило, что вероятность погибнуть в автомобильной аварии у меня на обратном пути домой будет намного выше, чем…и так далее. Другое дело, что я никогда не мог понять, как эти многотонные машины летают по воздуху. Один знакомый физик даже рисовал мне для наглядности какую-то схему, когда я обратился к нему за разъяснениями, и всё равно до меня не дошло.

Как бы там ни было, этот конкретный самолёт, на борту которого находились два самых главных в моей жизни человека, благополучно скрылся в воздушном пространстве. А я, оставшийся в одиночестве, уехал и позволил себе дома выпить для крепкого сна грамм двести виски.
Теперь, спустя десять часов, когда мои женщины уже благополучно спали в «уютной и прохладной африканской гостинице» (цитирую смс-сообщение жены, прочитанное мною поутру), я сидел дома один и глядел в окно, чувствуя, как в душе моей нарастает сладкое чувство свободы.
Я вам так скажу, друзья: я хороший, даже прекрасный отец и муж, но иногда и таковому нужен роздых, временное избавление от обязанностей и полномочий. Иначе можно и с ума сойти. Короче, я был рад, что расстался с семьёй. Через недельку, может быть, и начну тосковать, а пока абсолютно спокоен и весь такой сам по себе, отдельный и красивый. Нега и покой наполняют меня, как та самая даосская пустота – вот этот стакан, из которого я вчера пил. На лице моём помимо воли блуждает хитрая ухмылочка. Вот оно – счастье, если оно, конечно, бывает.
А пожалуй, что и бывает. Посудите сами: все мои долги уплачены, дочка и любимая жена здоровы и даже более того, у меня самого тоже ничего не болит и есть прекрасная работа. Жизнь сделана. Так заканчиваются мелодрамы и начинаются триллеры.

Кстати, о работе: мне ведь нужно писать статью для сайта. Аванс уже взят – приличные, между прочим, деньги. Напишу, куда денусь. Сроки позволяют работать вдумчиво и неторопливо. А так как тема интересна мне самому, то никакой халтуры не будет, а будет обстоятельность и эта, как её, стилистическая лепота. Но это – потом, не сейчас. Это потерпит. А пока мне необходимо как следует расслабиться, перезарядить батарейки.
Ещё одно кстати: статья статьёй, статью я им сделаю, это работа и от неё, как от тени, не уйти, а вот роман свой я пишу уже второй год и ни конца ему, ни края пока не видно. Серьёзно забуксовал в первой трети, и продвинуться дальше никак не могу. Второй месяц текст бессильно, как стариковский уд, висит. Над бездной. Человек я бывалый и хорошо знаю, что такое творческий кризис и застой. Так что особой паники не испытываю. Но и радости тоже нет. Слишком долго я этот роман в себе вынашивал. Делать аборт уже поздно, надо рожать.

Ну да ладно. У меня впереди три недели. Распределю время примерно так: три дня на отдых и полное ничегонеделание, три-четыре дня на статью, и целых две недели получается на детище. Авось добью главу. На заказ работаю я быстро, но для себя, для души – совсем наоборот. А тут и не нужна спешка, не ради денег тружусь, а для…для чего, собственно? на кой? Сложный вопрос. Мне думается, что всеми по-настоящему творческими процессами в человеке управляет его светящийся лучезарный двойник, идеальная и совершенная версия личности, существо придирчивое и не приемлющее лжи и второсортицы. Вот для него, двойника, пожалуй, и пишу, хочу, чтоб он хмыкнул довольно – это высшая будет с его стороны похвала. А иначе бы не стал – такая мука, я вам доложу, это «писательство». Высшая нервная деятельность. Похоже на работу математика или физика. До умопомрачения можно дойти.

Потому со страхом и благоговением думаю я об этих предстоящих мне двух творческих неделях. Из ловушки, в которую я со своим пост-постмодернистским опусом угодил, мне необходимо будет отыскать лазейку, кротовую нору, дабы выбраться на простор и глотнуть свободного воздуха.

Дело в том, господа, что я пишу экспериментальный роман, как бы смешно это не звучало. Каждая из многочисленных глав в этом романе является как бы началом, завязкой отдельного сюжета без дальнейшего его, сюжета, развития. То есть читатель может сам, буде у него появится таковое желание, додумать, что будет дальше и отдать должное остроумию автора. Такая фишка, будь она не ладна. Поначалу мне показалось, что это будет и просто, и весело, и хорошо, а теперь чувствую, что сел я со своим экспериментом в большую лужу. Сам каркас разрушается у меня на глазах, как снежная баба в оттепель. Однако не брошу, нет. Наизнанку вывернусь, но верное решение – а оно, безусловно, есть, спрятанное где-то там, в непролазных дебрях – найду.

Ещё ненаписанный, но уже задуманный текст, когда он существует в идеальном мире чистых мыслей, всегда лучше, интересней написанного, готового. Незнакомая, непознанная ещё девушка всегда красивше и желанней той, которую ты уже того – познал. Тоже самое выходит с непрочитанными книгами. Или возьмём кино. Помню, как много лет подряд я всё откладывал просмотр офигенно культового фильма «Санитары-оборотни» режиссёра Юфита, ожидая каких-то эстетических откровений и сногсшибательного авангардизма как минимум. Каково же было моё разочарование, когда я, наконец, увидел это незамысловатое, совершенно детское и безобидное кино. Потому я до сих пор не смотрел фильм Феллини «8,5»: боюсь крушения надежды.

Я отошёл от окна, потянулся всем телом и запахнул по привычке любимый свой халат, а то спереди болталось. Потом вспомнил, что дома никого и снова распахнул, как какой-нибудь Жан-Жак в своём дневнике. Огляделся, привыкая к свободе, которая приходит, как известно, голая.
-Sweet, sweet freedom! – пропел я и прошёл в ванную, где осуществил все нужные процедуры, не закрывая двери и продолжая в полный голос исполнять сольный номер. И никто не сказал ни полслова о моём произношении или отсутствии у меня музыкального слуха, хотя и то и другое действительно оставляло желать.

Вышел помолодевший. Побродил бесцельно по странно пустым и безмолвным комнатам. В спальне на спинке кресла висел одиноко лифчик жены. Сиреневый такой, блестящий. Я поглядела на лифчик, и меня охватило…нет, ничего не хватило. Я убрал лифчик в шкаф. В общем и целом в доме моём царили уют и чистота: я ещё не успел загадить квартиру. Необходимо приложить все усилия, решил я, чтобы жилище оставалось в таком виде как можно дольше. Хотя бы пару-тройку дней.

Я прошёл на кухню и ловким движением, воображая себя этаким иллюзионистом, достал из холодильника бутылку водки. Специально хранил для этого дня. Месяц или больше держался от алкоголя на расстоянии, не считая вчерашней гомеопатической дозы. Кроме водки достал маринованные грузди, капустку солёную и что-то там ещё, сугубо закусочное. На стол всё это поставил и покивал, скалясь и дурачась, своему смутному отражению в полированной дверце холодильника.

Сел перед окном. И опять смотрю, как падает снег. Ветра нет: свободно и невесомо летят снежинки. Я не спешу начинать трапезу, торопиться мне некуда, впереди – почти вечность.

Окно выходит во двор. С высоты пятого, заключительного этажа кирпичной старой пятиэтажки панорама видна мне, как на ладони. Будний день, 11 часов пополудни. Народ почти не шастает, все уже разошлись по своим рабочьим местам, где их будут эксплуатировать до вечера, выжимая по капле жизнь, отнимая свободу и волю. Два дома справа и слева, таких же, как мой, и прямо по курсу – небольшой скверик, ныне голый и утративший ту красоту, каковой он обладает в тёплое время года. В скверике тоже никого нет, даже детей. Район у меня тишайший. Не центр, но и не окраина. Хорошее место для жизни и смерти.

Тишина в квартире. И снаружи – тоже тишина. Я чувствую молчание мира сквозь двойные стёкла. Белое и безмолвное внутри и снаружи. Только часы тикают на стене.

Несколько минут я пребываю в состоянии полного отсутствия мыслей. Оцепеневший, я смотрю в окно, видя лишь какие-то пятна, и плыву в бесконечное, приятное ничто.

Но вот отпускает. Я встряхиваюсь, как пёс. Придвигаю стул к столу. Пора. Бутылка запотела изнутри. А грибочки масляные, сопливенькие, с укропным духом. Я достаю из корзинки луковицу, очищаю и крошу её в чашку с грибами. Нарезаю хлеб. У меня есть ещё мясо в холодильнике, вспоминаю я. Достаю казанок и разогреваю его на газовом огне.

Я долго спал сегодня. Впервые за долгие месяцы позволил себе. Ещё поэтому у меня сейчас это странное, давно позабытое ощущение самодостаточности и силы. Горы готов свернуть. Любое новое дело начать и успешно закончить. Вот, оказывается в чём секрет – полноценный сон и перспектива более или менее продолжительного одинокого покоя. Когда никуда не надо, никто не позвонит (до вечера, по крайней мере) и никто не придёт. Жена и дочка скоро проснуться, выйдут к океану и лягут под пальмами. Имел я эти пальмы. Мне сибирский снег подавай.
Я люблю свой двор, свой город и, пожалуй, свою страну. Правда, всё это я люблю довольно выборочно. Местами. Условно. С оговорками.
Ну вот, мясо разогрелось, шкворчит уже. Я выкладываю порцию на тарелку.
И наконец беру в руки запотевшую, холодящую ладони подружку. Долго разглядываю этикетку, оттягивая момент. Ожиданье свидания всегда приятнее самого свидания, а поцелуй – предвестник разлуки. Так говорят даосы, а я – почти даос, раз верю в пустоту.

Решительно сворачиваю крышечку и наливаю ледяную водку в любимую серебряную рюмку. Выпиваю одним глотком и закусываю сначала грибком, потом мясом. Водка хороша. Тушёная говядина восхитительна. Мясо я ем без всяких гарниров, зачем нам гарниры – мне и само слово не нравится – «гарнир», какое-то диетическое, слабосильное словцо.
Я наливаю вторую и опять смотрю в окно. Спешить, как уже было сказано, совершенно некуда.

Читал я у одного современного критика, что художественное произведение, в котором некий вымышленный и условный, например, Иван Иваныч, просыпаясь условным утром, подходит к условному окну, никому в нынешнем мире неинтересно и не нужно. Сочинительству, бытописательству и нарративу – безжалостный бой. Девятнадцатый век прошёл, двадцатый тем более. Что ж, может и прав критик. Бог с ним, с Иван Иванычем, несмотря на то, что он, может быть, действительно существует и взаправду встаёт утром с постели и подходит к окну, за которым чёрт знает что происходит. Иван Иванычу место на свалке, он никого не колышет. Никому не нужен видимый им за окном мир. Что же интересно и нужно читателю? Да ничего. Нынешний люд не слишком интересующийся. По-крайней мере, чужими измышлениями и жизнями. Читать о других у нас нет ни времени, ни желания. Нам надо читать про самих себя. А лучше не читать вовсе.

Я вот не Иван Иваныч, а наоборот, Данил Антонович. Реальный, а не условный. Несмотря на то, что тоже вот в данный момент встаю, подхожу к окну и смотрю в него. А там – белое. Снег идёт, пушистый и крупный.

Можете не верить в меня, а я тем временем выпиваю вторую. И уже не закусываю – первоначальный голод утолён. Закуриваю сигарету. Никто мне не запретит. Никто не отошлёт в подъезд или на балкон. Что хочу, то и ворочу. Я буду курить в квартире все три недели, а перед приездом на двое суток открою все окна, дабы изгнать табачный дух.

Я курю, пуская дым в стекло. Вроде бы недавно была осень, были лето и весна, а я о них ни черта не помню. Куда утекает жизнь? Надо хотя бы зиму не пропустить. Запечатлеть в сознании.

В поле моего зрения попадает участок двора с мусорной секцией. Два равновеликих контейнера. Зелёные, относительно новые. Заполнены на две трети. Баба Оля, как обычно, стоя на маленькой специальной скамеечке, которую носит с собой, шарит внутри контейнера клюкой. Мерзкое существо эта баба Оля. По восемь часов в день (стандартное рабочее время) проводит у мусорных вонючих баков. Я бы понял бы её и ни за что не осудил, если бы она была нищий бомж, но нет, она вполне полноценная гражданка с жилплощадью в нашем доме. Не дай бог, конечно, побывать мне в её квартире, но я представляю, какой дряни из ящиков наносила она туда за годы. Она имеет приличную пенсию, родственников где-то здесь же в городе, детей. Не нуждается, в общем, да и много ли старухе надо. Однако какая-то потребность души, какая-то болезненная страсть заставляет её, тем не менее, ежедневно дежурить у мусорки, каждый принесённый жителями мешок потрошить и тщательно исследовать. Что она хочет найти там? деньги? драгоценности? потерянные годы? Вот уж не знаю. Лишь изумиться могу, до какой крайности и гнусности может дойти человек. Лично я, чтоб не встречаться с ней и не здороваться – всё-таки соседи, как-никак – выношу теперь мусор рано утром, когда старая сволочь ещё спит. Потому что страшно. Низкое, ползучее и необъяснимое безумие человеческое пугает меня.

Впрочем, в какой-то мере именно о нём, о безумии, я и пишу роман свой. Изживаю фобию – своего рода терапия. Разве какой-нибудь Достоевский не делал то же самое? Скажете – сравнил жопу с пальцем. А почему бы не сравнить? Я теперь сам себе хозяин. На целых три недели. Буду сидеть в сортире с книжкой по полчаса, не запирая дверь. Буду спать бухой на диване по диагонали.

Да-с. Надо срочно выпить третью. И забыть о бабе Оле, отвратительной старухе. До какой же мерзости может докатиться человек!.. так, хватит, я уже, кажется, про это думал… А ведь была эта баба Оля молодой, строила, наверное, планы на светлое будущее, в коммунизм верила, курва. И такой итог. Утро, помойка, сон в провонявшей квартире! Что же ей снится?.. Стоп! Я же сказал – хватит! Пошла прочь, тварь!

Я поворачиваюсь к окну спиной. Не хватало ещё, чтоб старуха испортила мне праздничное настроение. Хотя червоточины уже появились. Нет, уж этого мы не допустим! Никакой старухи никогда не было. Мир чист, как классная доска перед уроком. Точнее, чисто моё сознание. Мир – он сам по себе, он никакой и является всего лишь проекцией.

Эка, однако, меня с двух по пятьдесят разобрало! С непривычки, наверное. Специально месяц терпел, чтоб в это день, обретя свободу…
Ну-с, нальём. Я наливаю и тут же мигом опорожняю рюмку. Водка, конечно, гениальное открытие человечества. Если, конечно, знаешь свою меру. Эх, хорошо моей голове! Закусим мясом, пока не остыло.

С сигареты то и дело падал на пол пепел, не донесённый до пепельницы, уже несколько серых пятен образовалось на кухонном коврике там и сям: эмбрионы грядущего хаоса. Впрочем, пепел – не грязь, говаривал, кажется, У. Черчилль. И вообще, главное – это внутренняя чистота. Отныне и навсегда: никакой суеты, никаких червивых мыслей и ненужных действий. Вечная гармония. Отсутствие спешки. С завтрашнего дня буду по утрам медитировать. А сегодня вечером, например, как допью, возьму да схожу куда-нибудь…например, на концерт классической музыки в филармонию. А что, это идея! Мне нравится.

Я бросился к компьютеру: сейчас посмотрю в интернете программку на вечер.
Так. Ага, вот. Среда, 25 января. Камерный оркестр. Подходит. Что дают? Хиндемит, Пендерецкий, Губайдуллина. То, что надо, моё любимое – авангард. Начало в 18.00. В самый раз. Успею протрезветь, побриться, помыться, почистить фрак. Хотя, какой там фрак. Джинсы надену. Композиторы, на которых иду – это ж панки среди классиков. Так что джинсы и водолазка (белая) будут очень в стиле.

Я вернулся на кухню допивать и доедать. И делал это долго, обстоятельно и без всякой суеты. Снегопад за окном продолжался.


2
Снаружи было прохладно. Одетый легко и даже легкомысленно, в шапке полярного лётчика и куртке китайского студента я шагал сквозь завесу падающего снега. Начался ветер – не метель ещё, а игривый такой ветерок, скорее даже приятный. Протрезветь я не то чтобы протрезвел, но зато успел немного поспать, и был больше весёлый и энергичный, чем пьяный и усталый. Другими словами, я был хорош. Прохожие оборачивались мне вслед с изумлением и завистью. А две вполне приемлемых бабёнки так даже остановились и о чём-то говорили мне вслед на незнакомом языке. Но я даже не сбавил скорости, лишь снисходительно покивал. Я шёл на концерт авангардной музыки.

На город спустились, как парашютный десант, сумерки, на улицах – был канун какого-то локального праздника – зажглись разноцветные огни. Я шёл к филармонии пешком, из эстетических соображений решив не пользоваться общественным транспортом. Количество прохожих по мере моего продвижения вглубь страны (как говорят в этнографических телепередачах) увеличивалось, а качество – наоборот. Это начали возвращаться с работы наёмники и прочий зависимый люд. Я всматривался в плывущие мимо лица, и видел, что лица эти угрюмы и неприветливы: суров всё-таки мой народ в массе своей, чёрств как хлеб и так же прост. Воспринимает жизнь как мучительное препятствие, которое надо, скрипя зубами, преодолеть, превозмочь, перетерпеть, чтобы потом, дойдя до финиша, с чистой совестью спокойно лечь в мерзлоту навеки. Святой народ. В каком-то смысле. И как хорошо, что сам я, как декабристы, страшно от своего народа далёк, и круг мой узок, неправдоподобно узок.
Я плыл по улице, хватая ртом снег.

Вот и здание филармонии. Запрятано в этаком топографическом закутке, вне оживлённых пространств. И совсем другие уже люди с приятными и светлыми, может даже и просветлёнными лицами идут к дверям храма искусств наискосок через небольшую площадь с минималистическим бюстиком композитора Глинки в центре.

Я пока стою на крылечке, куря ароматную полусигару. Снег, попадая в свет фонаря, нестерпимо, как фальшивые бриллианты, блестит. Волшебство, бляха-муха. До чего же хорошо на душе!

Прошёл внутрь. Народ чинно прогуливается по вестибюлю. Никто не орёт. Большинство молодых, хотя есть и в возрасте. Но в основном моих лет – чуть за тридцать. Высший свет. Интеллектуальная элита. Встречаю двух-трёх отдалённо знакомых. Сердечно приветствую. Сухо отвечают. Понимаю – выхлоп. Кстати, где-то здесь на втором этаже есть то, что мне нужно. Я бегу наверх, прихватив на ходу бесплатную программку со столика. До начала ещё минут двадцать. Успею.

На втором этаже безлюдно и тихо. Но я нарушаю тишину, и мои шаги отдаются эхом в пустом пространстве. За поворотом – нечто вроде кафе или буфета в интимно освещённой нише. Уютно, покойно и чисто. Стойка, десяток столиков, половина из которых уже занята – не я один такой раздолбай, что радует. Меломаны тоже люди.

В былые времена, когда мы с Софьей (женой) посещали филармонию чуть не еженедельно, в этом буфете наличествовал неплохой выбор коньяков. Что очень подогревало мою любовь к искусству.

Я подкатил к стойке. Слава богу, тут ничего не изменилось. Те же напитки по тем же ценам. Люблю стабильность – по-крайней мере, во внешней среде. Внутри человека пусть происходят революции и эволюции, а снаружи пусть всё остаётся, как было. Буфет он и есть буфет. Не троньте, не замайте. Пусть он будет вечен.

Я беру сто пятьдесят грамм армянского в графинчике, нарезанный лимон на блюдце. Иду на свободное место. Чистый из тёмного дерева массивный стол. Тяжёлая стеклянная пепельница. Полумрак. Всё для людей, почитателей изящного. Я выпиваю рюмочку. Прекрасный коньяк, прекрасный. Я закуриваю. И тут меня хлопают сзади по плечу. Оборачиваюсь. Сначала не узнаю этого грузного чернявого мужика, но потом узнаю и обрадовано восклицаю:
-Левандовский, твою мать! Жоржик!

Старый приятель, вместе, как это говорят, начинали. Давно это было. В то мутное время мы называли себя «художниками» и занимались «современным искусством», выступая с перформансами по разным злачным местам. Энергии у нас было хоть отбавляй, а вот художественного вкуса – ноль или ничтожно мало. В основном мы просто валяли дурака. Помню многосерийную акцию «Вопросы к Богу». Два обормота в синих лабораторных халатах ставили на сцене пограничные (как с медицинской точки зрения, так и в этическом смысле) опыты, призванные доказать или опровергнуть существование Творца. Мы были молоды и бесконечно свободны.

-Сколько ж мы не виделись, дурень?- спрашивает меня мой друг.
-Много,- отвечаю,- год, два или больше.

Нынешний Жорж заматерел, обрюзг и посмурнел, работает в рекламном агентстве заместителем директора. Имеет вес – в прямом и фигуральном смыслах. Какая-то девица с ним. С короткой – ёжиком – стрижкой. Волосы снежно-белые, с вкрапленьями синевы. Сама тоненькая, даже, пожалуй, костлявая, но с грудями. Глаза светлые и весёлые. Зубки так и блестят. Приятная. Интересно, кто она Левандовскому? Точно не жена, жену я знаю, она маленькая и кругленькая. И не дочь, дочери сейчас лет пятнадцать, а этой зубастой… во всяком случае, больше двадцати. Никогда не умел разбираться в женских возрастах.

Мы с Левандовским на радостях даже обнимаемся. Я поглядываю на девицу. Её стиль я бы охарактеризовал как интеллигентный панк.

-Знакомьтесь, это Аннушка,- представляет её Левандовский.- А это брат Даниил, — хлопает меня тяжёлой рукой по плечу.

Мы втроём выпиваем из одной рюмки, пустив её по кругу. Закусываем лимоном. Аннушка смешно морщит нос.

Звенит первый звонок. Девица извиняется и убегает в дамскую комнату. Левандовский, когда мы остаёмся одни, говорит мне:
-Умница девочка, всё понимает. Такое дело, братан. Мне свалить надо сейчас в контору. Главный звонил. А она,- показывает пальцем в направлении удалившегося создания,- нездешняя. Как бы не затерялась. Журналистка. Из Кемерово, что ли. Пишет для делового журнала статью про нашу фирму. Нельзя её забижать, Дан. А то понапишет какой-нибудь горькой правды, а нам нужна как раз сладкая ложь. Ты с ней побудь, пока музыканты лабать будут. Развлеки, как сможешь. А я после концерта сюда заеду и вас по домам развезу. Её в гостиницу, тебя – куда скажешь. Или если вы вдруг почувствуете взаимную симпатию, то… ну ты понял. Я не имею ничего против. Я для неё слишком ленив. Окей? Ты вообще, как сам? Какой-то ты безумноватый сегодня, а?..

-Постой, Жоржик, а как же…- я даже не знал, что сказать. Здесь был явный подвох, подстава, в крайнем случае – розыгрыш.

Но Левандовский, хлопнув глоток коньяка прямо из графина, уже убегал.
-Извини, Дан! Срочно, срочно надо! потом, после поговорим!

И он удалился, оставив меня в недоумении. Я, честно говоря, уже и подзабыл малость, как вести себя в обществе едва совершеннолетних девиц. Впрочем, недолго и вспомнить. Что в этом деле главное? Главное – естественность. Мне с ней что? Мне с ней в общем-то ничего. В смысле – детей не крестить. Развлечь, не дать заскучать. Рассказать пару-тройку историй из журналистской жизни города. Поухаживать. Пофлиртовать. Ещё есть слово – приударить. Сейчас как-то по-другому это всё называется. Но смысл один и тот.

Однако почему я волнуюсь и робею? Всё просто – давненько не сходил с пути честного мужа. Уже этак…года три, наверное, не сходил с этой асфальтированной серой дорожки, уходящей за скучный горизонт. Срок. Впрочем, и те трёх- (и более) летней давности романчики мои все были торопливенькие, гаденькие и по-пьяному делу. Назвать это изменами можно, но больше подошёл бы какоё-нибудь другой термин, например «бета-версия онанизма». Никаких чувств, только фрикции. Так что я и не особый ходок. Так, дилетант, любитель. Раньше, до женитьбы, погулял, успел. Не сказать, чтоб уж очень много и разнообразно, но по-крайней мере почти всегда удачно, без обломов. Как-то умел понравившуюся особу очаровать, расположить к себе, вызвать заинтересованный блеск в глазах. А сейчас уже как-то и не хочется. Кризис тридцати пяти лет или как там его. А скорее, просто апатия сытого животного. Жизнь моя приобрела незыблемый status quo, и нарушать душеное и физическое равновесие, уходить куда-то в крен, где уже нужно напрягаться, совершая непривычные действия, нет ни сил, ни желания.

Но кое-что изменилось: у меня сейчас при себе три недели свободы. А девочка вполне себе хороша. Почему бы и не попробовать? Вспомнить то волнительное состояние души, когда два интеллигентных разнополых человека вдруг начинают испытывать друг к другу интерес, переходящий постепенно во взаимное влечение и так дальше. Вернуть, пусть ненадолго, былые трепетные и какие-то там ещё ощущения. Почувствовать биение жизни в своём теле.

Я стоял у столика в сумраке филармонического буфета. Она шла ко мне из коридора. Мягкий свет выгодно оттенял несколько грубоватые в области носа и скул черты лица её. Впрочем, мне её лицо нравилось и без спецэффектов. Присутствовало в нём что-то дикое, очень волнительное. В такое лицо можно влюбиться. Если б я был молодой и голодный я б так и поступил – влюбился без памяти. А сейчас просто полюбуюсь ей, как природным явлением. А там посмотрим.

Она подошла к столику и навалилась на него упругой грудью (это не фигура речи – грудь именно упруго спружинила о край столешницы, и девушку чуть оттолкнуло, по законам физики, назад).

-Левандовский свалил, полагаю?- полуспросила она.
-Угу.
-Вот и славно. Мы за день подустали друг от друга. И вообще, мне не нравятся толстые люди. Вот ты мне нравишься. Внешне, я имею в виду. Ты худой.

Я кивнул благодарственно. Налил коньяк в рюмку и предложил ей. Замахнула, как ни в чём не бывало. Взяла блюдце и языком подцепила с него лимонную дольку. Хихикнула. Я налил себе и тоже выпил.

-Ты давно в журналистике? – спросила она.
-Сыздества,- ответил я,- ещё ребёнком издавал журнал семейной хроники. Так что я прирождён.
-Кайфово. А я долго думала после гимназии, чему себя посвятить. Так чтоб интересно было и не напряжно. Ну и поступила на журналистский. Пока училась, нравилось, а теперь, когда работать начала, стало слегка поднадоедать. Суеты много.
-Ну… в это надо втянуться. Первые лет пять будешь суетиться, а потом на тебя снизойдёт покой. Будешь как я, творить, практически не выходя из дому.
-Это тоже скучно. Я в принципе не против суеты и беготни, но только когда она осмысленна. И ещё я не люблю, когда мне указывают о чём и как писать,- тут она опять захихикала, как бы высмеивая саму себя за свой девический максимализм.
-Я смотрю, ты ещё только в начале этого многотрудного пути. Ничего, скоро въедешь, что к чему на этой кухне. Обретёшь гибкость. Познаешь радость интеллектуальных побед.

Зазвенел звонок. Надо было спешить в зал. Вдохновлённый, я подхватил за тончайшую кисть свою спутницу и повлёк её по коридору на встречу с прекрасным.

Музыканты были бодрые, мне даже показалось, что они слегка поддаты, немного этак навеселе. Или это стиль такой был у камерного оркестра. Импонирующий, надо сказать, стиль. Особенно мне нравился пианист. Играл стоя, как рок-музыкант, и одет был в ослепительно белый фрак, в то время как остальные члены банды были затянуты в чёрные похоронные смокинги. Толстенький трубач даже напялил на голову цилиндр. В общем, было весело. Музыка, которую не каждый поймёт, доступная только избранным, мёдом лилась мне в уши. Мы сидели в первом ряду, я изредка поглядывал на Аннушку, любуясь горбоносым профилем. Судя по всему, она такую музыку одобряла и понимала. Глаза и губы её блестели, как русалочья чешуя.

Нынешний алкоголь, совокупившись с давешним, вызывал во мне волнообразные приливы эйфории. Мне хотелось вскочить и расцеловать музыкантов за доставляемое ими наслаждение. Особливо длинного, похожего на богомола пианиста. Энергия распирала меня изнутри. Мне хотелось совершать безрассудные поступки. Танцевать хотелось.

Хорошо, что настал антракт, а то бы я бог знает, чего натворил. Мы, естественно, поспешили к буфету. Там я повторил свой предыдущий заказ с тем отличием, что увеличил объём коньяка вдвое. Таким образом, мы имели наполненный на этот раз до горлышка пузатый графин, излучающий в окружающий мир спокойное благое тепло. К нарезанному дольками лимону Аннушка взяла ещё солонку. Сказала, что любит закусывать солёненьким. Меня это обстоятельство почему-то привело в восторг. Я приобнял девушку – чисто по-братски, и мы расположились с пузатыми рюмочками друг напротив друга. Выпили по глотку, ощущая, как разливается по жилам добрая и созидательная сила.

О чём мы с ней говорили тогда, я уже не помню. Но помню, что был я как никогда остроумен, и что Аннушка постоянно хохотала над моими шутками. Иногда я могу, да. Помню, что даже бармен, женщина средних лет с усиками и бородкой хихикала за стойкой, одобрительно глядя на брызжущего интеллектом и артистизмом меня. Помню, что обращался к Аннушке не иначе как «милостивая государыня». Аннушка, надо сказать, тоже не молчала, а наоборот, говорила мне в ответ что-то смешное и неглупое. Она оказалась совсем простой и неприхотливой в обращении девицей, и я быстро проникся к ней теплотой, добротой и любовью. Никаких задвигов, неврозов и бзиков, столь свойственных (согласно моим наблюдениям) нынешнему молодому поколению, я не обнаруживал. Не было и стены непонимания. Идеологических, физических, мировоззренческих и каких-либо ещё противоречий.

В общем, вышло так, что вторую часть концерта мы не увидели и не услышали. Так и торчали в буфете, позабыв о музыке. Хотя в моей голове она, музыка, всё ещё звучала долго и восхитительно, так что я говорил и двигался как бы согласно сложнейшему ритмическому рисунку.
Дальше немного смутно и нервно. Промежуточный момент: я бегу куда-то по абсолютно пустому вестибюлю филармонии, расхристанный и эйфорический, и что-то восторженное кричу. Но куда? Зачем? Нет ответа.

Помню, я звонил Левандовскому, чтобы он за нами не ехал, а шёл, наоборот, в жопу или ещё куда-нибудь. Он не обижался и одобрительно смеялся, вися в пустоте на том конце радиосигнала, пока не растворился в эфире навсегда, успев пожелать нам с Аннушкой удачи. Мне это пожелание показалось почему-то подозрительным, но для того, чтобы проанализировать свои сомнения у меня не было ни времени, ни пространства.

Потом мы с Аннушкой оказались на улице, где вьюжило, но было тепло и светло от снега. Знаете, бывают такие совершенно светлые зимние вечера – книгу можно читать – например, стихи китайских поэтов. Мы шли по городу и продолжали свои тары-бары. Помню, я бегал вокруг Аннушки, как молодой верблюд и что-то такое в лицах изображал. А она смеялась – но не как дурочка, а как умница, таким сексуальным хрипловатым смехом.

Я уже не помню, кому из нас пришла в голову мысль взять и поехать прямо сегодня, сейчас, сию минуту, в город-курорт Кисловодск. Из заснеженной глубины Сибирского континента. Скорее всего, столь вычурная идея родилась именно в моём нетрезвом мозгу. Видимо, это как-то срифмовалось с поездкой жены и дочки на африканское побережье. Понесло, закружило меня. И главное, Аннушка была без колебаний и оговорок согласна, чем расположила меня к себе окончательно. В тот момент я уже считал себя холостым, влюблённым и готовым к невероятным превращениям.
Вовсю мела метель, но похолодания не ощущалось. Настроение у стихии было, как у меня – восторженно-безумное. Разноцветные фонари на площади подмигивали нам, словно тоже участвовали в заговоре. Мы быстро неслись по снегу, что-то крича и сбивая на ходу зевак, собак и полицейских.

Решили мы, значит, махнуть в Кисловодск. Я поймал тачку, и мы ввалились в салон, шумные и пахнущие коньяком и снегом, особенно снегом.
В одно мгновение мы прибыли на вокзал. За билеты – на самые лучшие места – я рассчитался кредитной картой. Того, что осталось, вполне должно было хватить на разумный кутёж во время поездки и по прибытию. Годовой премиальный фонд мой мы сейчас проматывали. Я так посчитал: пёс с ним, не правда ли? Голову ведь свою мне не пропить, правильно? А пока есть голова, будут слова, строчки и абзацы, за которые другие люди мне будут платить денежные средства.

Именно так располагаются на данный момент планеты и звёздные туманности. Жить буду, никуда не пропаду, ничего плохого со мной не случится. Можете мне потом позвонить, если знаете номер.

3
Дом – старый, но ещё вполне добротный, бревенчатый, стоял на самой околице. Окна были настежь распахнуты в благодать, начинающуюся прямо от завалинки и уходящую в чисто поле. Прекрасное летнее зелёно-молочное утро текло, струилось и умножалось на самое себя, и всё было зашибись, как будто божье царство уже настало.

Игнатьев, довольно пожилой человек, сельский философ, нигде не работающий и живущий пенсией и натуральным хозяйством, уже умытай и позавтракамши, сел за чистый кухонный стол и раскрыл заветную свою кожаную тетрадь, на две трети заполненную собственноручными записями. Пригладив усы, Игнатьев стал перечитывать то, чего навалял накануне. Читая, он хмыкал и одобрительно кивал головой. Идея записывать свою жизнь, начав вспоминать её с самого начала и идя постепенно до конца, пришла к нему год назад, когда перестал он трудиться на лесопилке по состоянию здоровья (серчишко стало делать этакие задумчивые паузы, как бы предупреждая). С этих пор Игнатьев стал считать себя писателем, и без литературного труда не мыслил ни дня своей жизни. И все жители деревни тоже стали называть Игнатьева не иначе как «наш писатель» или даже «мыслитель».

Вспыхнувшая пять лет назад эпидемия монгольского гриппа унесла в могилу жену его, Алёну. Старик любил и помнил её, но и нынешним своим статусом вдовца тоже был вполне доволен, не роптал. Дети же давно разъехались по городам и странам – по выходным звонили ему по мобильному телефону, и на том спасибо.

В общем и целом жил Игнатьев в охотку. Плохое как-то перестало с ним происходить, потому что сам он стал весь снаружи и снутри добротный, спокойный и чистый, как только что из бани.

Во дворе у него цвели, как в песне, яблони и груши. Из окна смотрел на деревья Игнатьев, дуя себе в усы. Надо было продолжать писать мемуары. Занятие это считал он нужным и богоугодным. Чрез историю своей жизни пытался Игнатьев провести параллельную линию истории страны своей, бедной России. Сейчас он писал о детстве, которое провёл в голоде и нищете. Странно, но чем дольше писал, тем глубже память его погружалась в минувшее. Он начинал вспоминать – притом очень ясно и детально – события, произошедшие с ним в трёх-двух и даже одно- годовалом возрасте, когда, казалось бы, сам запоминающий механизм его мозга даже не был ещё запущен. Оказалось, что память не есть нечто автоматическое, а похожа скорее на волшебный колодец, из которого чем больше черпаешь и пьёшь, тем вкуснее водица и ниже донышко. Одним словом – метафизика. Игнатьев начал писать с того места, где давеча кончил.

« …мамаша принесла петушка на палочке. Таков был подарок на мой день рождения. Я помню вкус того петушка так, как будто кушал его только вчера, это лакомство, состоящее из пережаренного сахара и ценою в десять копеек дореформенными, казалось мне тогда самым вкусным на свете. Взрослые, воспользовавшись поводом, сели на кухне нашей избы за накрытым столом. Был сооружён скромный праздничный обед. Количество спиртного было достаточным. Употреблялся, конечно же, домашний самогон. Я лежал в деревянной люльке и смотрел на своих родителей и соседей, которые выпивали и закусывали, несмотря ни на что. Это я намекаю, что обстановка в стране была сложная. Шло послевоенное восстановление хозяйства, и сельского в том числе. Родители мои исполняли в нашем селе руководящие роли, состоя в правлении колхоза, будучи членами оного правления. Мать моя, Елена Михайловна Игнатьева, урождённая Цыплакова, была женщиной строгих коммунистических взглядов. Сейчас её воззрения на жизнь, особенно на половые её аспекты, мне кажутся несколько отсталыми. Воспитывался я в обстановке строгости и аскетизма. С детства, дабы исключить занятия онанизьмом, родители мои укладывали меня спать со связанными руками и плотно завязанной тряпкой на области гениталий. Отец мой, Пётр Евдокимович Игнатьев, хотя и слегка высмеивал почти что монашеские нравы мамы, но протестовать не мог, ибо был человек уступчивый. В правлении он исполнял должность секретаря, но не в смысле как, например, секретарь райкома, а в прямом – печатал на машинке и возился с бумагами, был он выходец из города, и в деревню попал случайно во время ВОВ (Великой Отечественной Войны)…»

Игнатьев перестал писать – писал с нажимом и усилием, делая при этом губы трубочкой и выпучивая глаза, как бы помогая словам выходить из мозга наружу и садиться на чистую линованную бумагу, как птички садятся на провода.

Тут в дверь постучали.

-Да!- громким голосом отозвался Игнатьев, вздрогнув и выронив ручку.
Вошёл участковый милиционер. Выражение его лица было хмурым.

-Что случилось, Виктор Петрович?- спросил Игнатьев дружелюбным голосом.
Подался было из-за стола навстречу участковому, но тот жестом осадил его: мол, не брыкайся, сядь.

- Ты чего, Витёк?- удивился Игнатьев.
-Попрошу оставаться на месте, гражданин Игнатьев.
-Что ж гражданином меня зовёшь, Витя? Я ж тебя вот таким знавал! – он показал рукой малый размер, каковым обладал участковый в детстве.- Помнишь, как ты школу прогуливал, как в огород ко мне лазал…- Игнатьев, находясь после чтения записей умом ещё там, в прошлом, хотел было по инерции углубиться в воспоминания, но милиционер пресек его речь, громко произнеся:

- Попрошу вас, Пётр Петрович, не делать резких движений и звуков. Ваш сосед Черногаев только что найден мёртвым и более того, утопленным в своём сортире. Последним, кто с ним вчера виделся, были вы, гражданин Игнатьев.