евгений борзенков : Гендер Ген

00:31  29-04-2012
«…иди… ко мне. Иди, не бойся, подойди ближе. Вот так. Ты дрожишь… Зря, убью тебя не я. А ты. Ха-га… Хочешь узнать? Что ты хочешь узнать? Как не стать гением… Зачем тебе? Какой ты странный. Ну, хорошо. Я проведу тебя особой тропой. Иди за мной. Только не споткнись, здесь сыро и темно, хотя кому знать, как не тебе? Вот сейчас ты въебё… ну что же ты… осторожнее, ведь больно. Знаю, знаю, пассажир, тебе всегда больно, ты не переносишь боли как кролик и пищишь всегда так беззвучно.
Ладно, если интересуешься, как не стать гением, то тебе им точно не стать.
Если только ты не гений от природы.

Тебе в эту дверь. Видишь?

Жёлтое низенькое логово, приземистое, похожее на землянку, то ли выросшую из земли после дождя, то ли вростающую в неё под гнётом лет. Туда бесконечной вереницей входят и входят мужчины, которым плохо и хорошо, которых не ждут, кому просто лень. Их отличишь за версту: в глазах вечные мятые сумерки, одежда давно ношена и потому удобна и забыта, эти люди умеют измочалено улыбаться только с разбега, сквозь едкий дрожжевый дым, разгребая от себя скуку как мутные грязные волны. Они вручную катят по жизни закат, туда куда-нибудь, скорее за горизонт. Где уже не слышен по утрам ненавистный гудок. На работу. Где не нужно с перебивом в сердце въедаться глазом в часы, гадая: успеем ли до закрытия?

Где уже не разменять годами накопленную усталость на несколько бокалов.

Давай-ка и мы войдём сюда.

Это логово — пив-бар. Оно популярно тем, что здесь пиво по двадцать две копейки за кружку. А там, повыше, в ста метрах отсюда, в точно таком же гадючнике по тридцать четыре. Есть разница?

Там и там всегда аншлаг, там, в воздухе цвета пива пьют, стоя вдоль узких и длинных стеллажей, похожих на кормушки для птиц или на привязи для лошадей. Из плотного сигаретного тумана выплывают оживающие лица; в них с каждым глотком всё больше осознанности, глубокие и не очень мысли бороздят морщинистые лбы, они оттаивают после очередного трудо-дня. По глазам их безошибочно читается – вот наконец и дома.

Теперь бога за бороду и похуй мороз.

Каждый день одно и то же – поскорее бы. Пробежать из точки «утро», в точку невозвращения. В пивняк. Стереть и забыть всё что до этого, то всё неважно.
Главное сейчас: зажатый бычок «примы» в уголке рта, ласково прищуренные в хмельной мудрости, глаза, в подошвенно-грубой, мозолистой пятерне с ногтями, чёрными от въевшейся грязи и металлической пыли – полу-полный ёрш пива с водкой и даже, чёрт возьми, интересно послушать, что там несёт этот хмырь напротив, с такой же точно рожей….

Посмотри, вон в углу мужик. Видишь? Никого не напоминает? Что скажешь? Смотри: фуражечка сераая козырёчком строго по центру, вопросительно-просительный изгиб спины, взгляд то наигранно-смущенно в бокал, то заискивающе-снизу в лицо собеседнику.
Он всё ещё держится и даже иногда чистит брюки, закрашивает фломастером пятна на ботинках, по утрам не выйдет небритым. Куртец и брючата безошибочно не отличимы от цвета улиц, от стен домов и асфальта. Его не должны замечать и сглазить, он молекула в общей коричнево-серой массе, он не высунется вперёд и не вякнет лишнего.
Как клещ плывёт по жизни в анабиозе, для него главное – остаться не выше травы.
И дождаться своего. Своего шанса. Чтобы отлепится от дерева, упасть и впиться во что-то стоящее, в чью-то свежую кровь, ведь второго прыжка не будет...

Но…

Эти сизые щёки с паутинкой лопнувших капиляров, этот нос, похожий на изрытый червями топинамбур, с ноздрями-капюшонами, этот узкий лоб, где с каждым глотком всё больше света и души, эти вечно мокрые глаза, в которых слёзы радости от очередной маленькой победы – это всё о том, что человек всё же жив.

Он жив и торопит жизнь.

Клещ как никто знает каково в огромной пустоте выметенного под метлу, пространства, где нет привычного, где не согреться, ни зацепиться взглядом, где ледяной сквозняк из края в край и есть только одно – обжигающая память о невыносимо прекрасном глотке пива, о том какое тепло дарит и разливает внутри его жидкая, золотая правда, какое простое, непритязательное, но такое конкретное, что можно даже попробовать на вкус, счастье несёт этот глоток, потом ещё глоточек. И ещё...
И открыть, наконец, шлюз и плыть...
ахуеть...

потом обнять за шею ангела, соприкоснуться с ним лбами, похлопать по щеке… Рассказать ему, ведь он-то поймёт…

Эх…

А потом накатить на посошок и туда, куда по трезвяку просто не найдёт дорогу. Не захочет. По трезвому он знает дорогу только оттуда – бегом, подгоняемый в задницу заводским гудком, поскоблив выпадающим из непослушных рук станком щетину, кинув в котомку пару символических картошин на «тормозок» — быстрее отсюда…
От этой ненавистной рожи в бигудях, в обвисшем на слоноподобной жопе и на коленках, трико, от её голоса…
Главное – голоса.
Он преследует везде даже днём, даже ночью, он жжёт в спину, гонит как волка на флажки. По мужски густой, женский бас.

Это бас мамы, Генрих.

Сейчас папа придёт домой, по-быстрому рухнет пару раз ещё в коридоре, подкошенный короткими хуком и джебом с левой, будет униженно ползти, сосать ей пятку и размазывать по лицу слёзы, сопли и кровь из разбитого носа. Потом, гонимый пинками, будет отмыт и ещё немного отшлёпан в ванной, раздет, надушен дезиком и за ухо отведён в спальню. Там твоя мама возьмёт его лицо в свою могучую ладонь и с отвращением швырнёт папу на постель как тряпку. Снимет с себя барахло и молча по-хозяйски усядется на его вяленый, полуживой черенок. Или корешок. Как тебе больше нравится?
И поскачет, с внимательным презрением глядя в глаза папы.

А ты, после того как папа зайдётся в невыразительном оргазме, по шакальи заскулит и сведёт усталые глаза к переносице, хвостатым головастиком, плавающим в мутной сивушной капле в недоумении уставишься на чёрную дыру и похлопаешь маленькими спермоглазками…

Заходи в «хату», бродяга. Располагайся. Ищи свободную шконку, погнала твоя «ходка».


Мама родит тебя стоя и первое что ты поймаешь в этом мире – это холодный кафель больничного туалета, впечатавшийся в твою мягкую головку. Действительно дальновидный и практичный поступок – так подсечь себя с первых минут…

Одним Пушкенем или Моцартом меньше.

А вот кому это сейчас пять годочков?
А кто это там у окошка плякает?
Ути-пути, нахуй.
А сто это за слёзоньки испуганные? А? Мамку увидал? И сто? Испугался, сто её обизает дядя Коля?
Не-ет, малыш, никто её не обижает. Как раз наоборот. Видишь ли, твоя мамка отлично совмещает прополку в огороде с приятным.
А кто скажет, что дядя Коля не приятный мужчина, тому глаз вон. Твоя мамка знает толк в приятном.
Дядя Коля рослый, вальяжный, обстоятельно-неторопливый, твой папа рядом с ним кажется тем, кто он и есть – унылым, заискивающим перед всем миром, клещом. У дяди Коли кулаки как кувалды, ленивая, кривоватая полу-улыбка, хранящая рандоль как в сейфе и по-деревенски смекалистый прищур хитрых маленьких глазок.

Они дружат с мамой. Они соседи. По-соседски.

Между ними давно взаимопонимание и твоему папе совсем необязательно знать.
Он на работе сейчас, а на улице такая жарища, духота, мамка вспотела и томно обмахивается подолом сарафана, задирая его к лицу, а под ним-то… ничегошеньки..

Длинным движением киношной колхозницы вытирает пот со лба….
Плавно, на полных, но стройных ногах нагибается над грядкой, выставляя вверх огромный, литой, чётко очерченный полушариями зад, и нехотя, двумя пальчиками щипает сорнячок.
Или делает вид.
И как, малыш, по твоему, смотреть на это дяде Коле, что рвёт малину за забором?
А ведь он-то всего в двух метрах.
Он роняет ведро, кладёт подбородок на забор и что-то жарко и взахлёб шепчет…
А глаза-то, глаза… горят прям медовые.
У него всегда такие глаза, когда мама им разрешает с папой выпивать на кухне.

Мама выпрямляется, улыбается дяде Коле, что-то игриво басит, подходит к забору, жуёт травинку, смеётся…

А потом они делают что-то странное, вот это тебя и напугало. Дядя Коля рывком отрывает от забора доску, мама зорко кидает взгляд по сторонам, подходит к нему ближе, поворачивается задом, задирает подол на спину и прижимается попой к дыре в заборе…

И дядя Коля начинает обижать твою мать.

Он держится руками за доски и ритмично покачивается, как в электричке. И дышит сильно так, как будто тащит тяжёлое. Изо рта его текут слюнки… А мама обиженно кривится, стонет от боли жалостно и что-то приговаривает. Наверно, просит прекратить, отпустить.

Тебе жалко мать и ты кричишь от страха за неё, ты бьёшься в стекло…

Ты стал ссаться и заикаешься. И всё порываешься рассказать папе, а ему и не надо. Он слушает вполуха и пьёт. И испуганно косится на маму. И срывается на тебе же за какой-то пустяк и пиздит тебя ремнём, а ты орёшь резанной свиньёй не столько от боли, сколько от обиды и непонимания…

Потом мамка добавляет свёрнутым в жгут, мокрым полотенцем. Папа идёт разбираться с дядей Колей, дядя Коля пиздит папу, потом они вместе пьют на кухне, замазывают раны папы…

Ты вскоре привыкнешь и уже не будешь замечать, как сосед обижает, мать твою, в ванной, на кухне, и даже в спальне, а папа после работы предпочитает делать вид, что в жопу пьян и изысканно обрыган, и спит на коврике в коридоре.

Помнишь сучку Жульку в вашем дворе? Она однажды ощенилась и ты удивился, что щенки все разные: коричневые, пегие, пятнистые…
Потому, что от разных кобелей, Гена.
Как и ты.
Дядя Коля тоже твой папа, как и ещё один мужчина с маминой работы. Тот тоже любит таких баб-гренадёров, которые если промахнутся, то точно простудишься. Такова твоя мама.
А это её начальник.
У тебя хорошая наследственность. И ты тоже такой пегий, коричнево-пятнистый, куцехвостый дворняга. Ты ещё хочешь стать гением?

Тогда нам дальше.

В школе пыльно и непривычно от грамотности. В школе пахнет знанием, мочой, хлоркой и книгами. Много слишком живых и орущих детей, от которых тебе тесно и игры их не понятны. Ты не привык так играть. Всё слишком быстро. Надо быстро писать, быстро соображать, знать, что сказать, чтобы они не ржали над тобой и не били. Быстро отвечать у доски, делать уроки. Это так и называется «успеваемость». Не успеваешь, потому что гораздо важнее смотреть в окно, видеть как по небу караваном облака и ты тоже там, среди них, как листья встречают ветер, как в глубине крон воркуют две горлицы и трутся клювами друг о друга… Для тебя важнее как пахнет после дождя асфальт или нагретая за день земля, наблюдать за интенсивной жизнью муравьёв в земле на школьной клумбе, видеть маленьких человечков в срезе толстого стекла подоконника и ещё много других никому не нужных и неинтересных вещей…

Тебе не нужна какая-то математика, все эти глупые цифры и буквы, все эти глупые слова, которые выстреливает в потолок учительница и больно бьётся указкой по рукам. Тебе не понятно и дико каждый раз выходить сюда в этот враждебный, полусырой и слишком ощутимый, слишком реальный холод из своего уютного мирка, где у тебя есть всё, где ты сам себе хозяин.

Однажды, после очередных побоев, когда пришло простое и внятное осознание того, что родителям ты не особо и нужен, да и вообще никому вокруг, ты долго лежал забившись за шкаф и снова и снова наяривал своего маленького друга, выжимая из него хоть какие-то крохи удовольствия.

Это немного согревало, закрыв глаза ты поплыл…

Плыл в пустоте, в тёплом и мягком ничто и тебе нравилось. Здесь было как-то привычно, знакомо, подчиняясь мгновенному движению мысли, возникали видения, образы, краски. Ты творил свой мир, так как хотел. Создавал себе друзей, настоящих, тех, кто не предаст. Копил там богатства, был красив и обладал женщинами. Разными, но лицом похожими на мать.
И как дядя Коля, подходил сзади и делал с ними плохое…

Ты мог позволить себе там всё, что угодно. Всё равно никто не мог наказать и отобрать у тебя. Ты даже мог убить. Того, кто обижал тебя здесь, в этой пустыне. Ты кромсал своих врагов на куски, пил их кровь, а с самыми красивыми девочками из школы снова и снова делал плохое.

И им нравилось, и они не говорили ни слова против…

Порой ты лежал без сна вот так до самого утра. Облизывая сухие губы, в липком поту, сцепив руки на груди, строил свою вселенную. И ничего другого не надо, всё вокруг раз и навсегда потеряло смысл и ценность – окружающий мир приносил лишь боль и стойкое, привычное разочарование.

Настоящим мучением стало одно – покидать свой придуманный мир, вползать обратно сюда, в ледяное, склизкое болото, кишащее жестокими, двуногими гадами и вонью испарений, обжигающее твои воспалённые, оголённые нервы.
Ты был белой вороной, дети всегда остро чувствуют запах чужака и безжалостно травят и гонят стадом. Никто бы тебя не защитил. Да ты и не расчитывал ни на что. Ни на чью помощь. Просто молча сносил боль и ждал, чтобы снова забиться в нору и вернутся в свой, настоящий мир. Даже простая мысль о нём грела и ты терпел.

Но кто-то там наверху ( или внизу?) раскинул масть и вскоре неожиданно повезло.
Тебя нашла твоя частица тепла и любви из внешнего, большего.

Первая сигарета и первый глоток. Видишь, под стеклом фотки памятные и ты такой счастливый...

Ты смекнул, что не всё так плохо и стал всё чаще задерживаться здесь, в когда-то ненавистной реальности. Просто покурить и просто выпить вина. Это заставило быстрее взрослеть и приподняло в глазах окружающих. Появились друзья. Или дружки. За одним глотком следовал другой, освоил свой стиль — «горнист, глотающий из горла».
Вдруг с радостью обнаружил, что алкоголь органично сплетает твои два мира – придуманный, но настоящий, родной — и этот, холодный, резиново-плотный, царапающий по живому.

Он примиряет их, теперь ты сможешь жить и здесь.

Всё чаще забывал возвращаться.

Первый косяк, первый димедрол, первый «боян» с ханкой…

Научился любить и ценить боль уколов...

Ты вернулся домой. Болото стало домом. Как переехать из Рыбинска в Ярославль. Придуманный мир покрылся пылью, зачах.
Дворцы осыпались, слуги и рабы разбежались, богатство превратилось в труху….
Наложницы состарились не ко времени.
Вместо них беззубые, злые старухи плели сеть и всё чаще зачем-то тащили в подвал.

Там теперь твоё место. Пока ещё там.

Человек привычлив ко всему и теперь ты спокойно наблюдал как обаятельные черти пляшут и скандируют:
« Генрих – гений, блядь! Генрих прекрасен, чмо! Генрих – гамно галимое!» и хохочут смехом гиен в геене огненной….

Ты освоился и осмелел настолько, что мог пальчиком ноги попробовать, достаточно ли горяча в котле смола или надо бы поддать.

И поддавал от вольного.

Взрослел, становился умней, собранней, хитрей. Научился быстро спуливать кайф и наёбывать мусоров. Варил «солутан», «винт» и «электро», оседлал «буратино», потихоньку барыжничал и даже приобрёл свою клиентуру.

Снова, как и тогда строил свой рай, но уже теперь здесь, прямо в аду....

Ну как, интересно? Много узнал нового?
Да, по своему ты гений, хули.
Маленький такой. Волк Вова.
Небольшой комнатный гений.
Гений гниения……»

Генрих добросовестно, каллиграфическим почерком до последней буквы записал этот текст и поставил точку.
Под ним несла свои спокойные воды река. Он висел одной ногой в петле тарзанки, свисающей с огромного, раскидистого клёна. В руке его вместо вил была обычная вилка и он писал ею просто по воде.
Снизу, сквозь рябь волн на него смотрело напряжённое лицо, похожее на пропеченное яблоко, налитое каким-то тёмным фиолетом. Лицо было злым, покрытым изнутри мелкими морщинами, на голове дыбом тянулись волосы с сильной проседью. От ветра Генрих покачивался, вращался вокруг своей оси, балансируя руками и свободной ногой. Улучив момент затишья и собравшись с последними силами он поразмыслил и дописал: «С моих слов записано верно. Мною прочитано. Подтверждаю. Генрих фон Дьякоф».

Отдышавшись, с размашистым усилием поставил подпись.

Покачавшись ещё, он придумал печать и тоже с плеском влепил её в воду.

До кровоизлияния в мозг оставались считанные минуты.