method : про циника

22:14  11-06-2012

"… я бежал, пока кровь не превратилась
в кислоту. и тогда я побежал дальше..."




Ткнул пропуском в заляпанный пластик. Вахтерша зевнула в ответ из своего мутного аквариума. Двенадцать часов в метровой будке кроют лучше любых транквилизаторов. Скользящие лопасти турникета давно превратили ее в жертву эриксоновской спирали. Я пересек проходную, а она так и пялилась немигающим взглядом, пока на на щербатом пятаке не замаячили взволнованные морды двух идиотов. Выслушав, нависла над пультом дежурной связи. Кого-то переспросила дважды, прикрыла ладонью трубку и крикнула в узкую щель металлического лотка: «Граждане, да нет тут такого...»
Сдается, я был красив и убедителен. Убедителен настолько, что они полдня простояли у центрального входа, беспомощно всплескивая руками между колоннами и грязным стендом с барельефами передовиков. Хватались за последнее. Впрочем, тем и должны заниматься люди, пытающиеся убедить себя в том, что их не наебали.
Я бросил на заднее сиденье свернутый целлофановый пакет. В нем — перетянутые банковской лентой надежды моих потерпевших. Господь не зря выдумал лохов и сквозные проходные станкозавода. Аллилуйя...

Барменша из ирландского паба. С таким вырезом спереди, что сам Патрик мог бы скинуть сутану и проторчать остаток дней за стойкой напротив, разглядывая, как она играется с шейкером или пританцовывает над алюминевой станцией со льдом и половинками лайма. Впрочем, счастливый клевер на ее майке достался мне. Вместе с похотью и однокомнатной на краю города, где мы всю зиму боролись на старой немецкой софе. Прямо под удивленными взорами ее пожелтевших предков, упакованных в миллиард фотографий на стенах. Больше всех насмотрелась прабабка, приткнувшаяся к плечу кавалера у изголовья нашего продавленного алтаря. Старуха, помнится, аукнулась в барменше тяжелой смолью в волосах и чудным именем Елизавета. За полгода я познакомился с каждой рожей на снимке. Выучил пять поколений Захаровых: от Пантелеймона Прокофьевича, покалеченного на сормовских стапелях при спуске «Императрицы Анны», до Ирины Геннадьевны — единственной тетки, прошлым годом облысевшей в онкологии и проклинающей тихим шепотом свой стаж в литейном цехе. Не дай бог забрести на их семейное кладбище. Заебешься здороваться.
До барменши приключилась Настя с мозгами шахматиста и отпрыском иранского производства. Редкостная девка, блещущая интеллектом на полторы сотни по Айзенку. Разыграла партию с тегеранским повесой, шлепнула мат в два года и забацала клинику на его откупные. Все было сносно, пока ее пацану не вздумалось встречать меня картавой радостью «папа пришел.»
Таня… Гуттаперчевая шлюха, полировавшая шест в «Лео гротто». Пятница, суббота, воскресенье. Три ночи кряду она выделывалась в ритуальных плясках, цепляясь за пилон как цирковая макака. Была реально повернута на ебле. Видать, крепко ударилась о бревно в гимнастическом зале, где полжизни тянула носок на радость будущим завсегдатаям неонового бурлеска. Она насаживалась на меня за черной шторой приватного кабинета, в такси и на заднем сиденье автобуса, под глухим сводом Борисоглебской башни, на пожарной лестнице высотки, откуда стоны расцветали панорамой заброшенного парка, в туалетах торговых центров и ресторанов, в лифте и даже на кухне, пока ее папаша шелестел тапками до мусорного бака. Танька вынашивала две монструозные идеи: научиться сосать под водой и поступить в театральный. Отдать должное, она навострилась раздувать легкие не хуже старины Мифсада. Уверен, скоро засветится на сцене, ведь у ректора евстигнеевской учебки есть годовой абонемент в бассейн.
Радика, промышлявшая сбытом газированной отравы. Ксюха из валютного отдела. Маринка на рецепшене в трехзвездном бардаке. Безымянные продавщицы, студентки и прочие пизданосицы… Что их объединяло? Рано или поздно каждая, повредившаяся в уме и рискнувшая разделить со мной настоящее, озадачивала меня одним и тем же вопросом: блядь, когда же это все закончится? Да никогда, дуры. Тормоза на карусели сорваны, держитесь крепче...
Как пить дать, я был отравлен с пеленок. Укушен бесом в утробе матери. Едва начав ходить, я восставил свои прихоти поверх всех обстоятельств, искренне полагая, что причины любых событий таятся внутри моих желаний. Самое странное, что при болезненном эгоизме я оставался начисто лишенным инстинкта сохранения. Момент всегда был для меня важнее последствий. Будущее, отсроченное завтрашним утром, беспокоило меня не больше, чем цены на пхеньянский рис. Единственное, что занимало мою голову, так это эмоции, пропущенные через собственную шкуру и одарающие экстремальной мудростью бальзаковского антиквара. Вот тут-то я не парился о средствах, накачивая себя предательством и смехом, чужой скорбью, голодом, триумфами, любовью с ненавистью, нирваной и адским опытом, играючи рождающим иллюзию согласия с тобой, уебок, и равнодушием к тебе же, к любым гримасам сущего и к смерти, разумеется, тоже.
Смерть вообще, как оказалось, прелюбопытнейшая штука...
Восьмая зима, по-моему. Почти каждый вечер я выбирался из квадрата малосемеек и брел в сторону котлована, что чернел за забором очередного долгостроя. Скатывался в яму с торчащими сваями и толстой ледяной коркой от края до края. Там, на льду, резвилась половина нашего двора. Тусклое солнце, болтавшееся в кожухе прожектора на противовесе башенного крана, рассеивало тьму над центром этого убогого катка. Я напяливал «канадки» и с визгом врезался в мельтешащую толпу. Катались до исступления, до разбитых коленок, носов и промокших напрочь плюшевых шуб.
Заглядывал сюда и Вадик Торбин, пузан из соседнего подъезда. Вернее, являлся под конвоем своей матери, такой же толстой, как и все их безразмерное семейство, где даже карликовый пудель смахивал на племенного борова. Мать усаживала Вадика на серые бетонные блоки. Старательно шнуровала жесткий пластик динамовских коньков. Придерживая за руку, спускала увальня на лед. Тот скользил пару метров, переводил дыхание и неуклюже отталкивался лезвиями еще на шаг вперед. Его диагональ по дну котлована была неизмененна. По пути Вадик тормозил у обломка сваи и, ухватившись за арматуру, следил за нашими ледовыми побоищами, за детворой, рассекающей по освещенному центру, и тенями за желтым кругом. Верхом блаженства для него было зацепить шайбу, ускользнувшую из под наших клюшек, и, трясясь от напряжения, броском вернуть ее обратно. Наглядевшись вдоволь, он продолжал свой утиный переход к тому краю, где терпеливо замерзала мать.
В тот вечер Вадик не добрался даже до середины. Шайба, пущенная щелчком Котомина Макса, влепила ему по сонной артерии, и он действительно уснул, распластавшись возле своей любимой сваи. Вадик безмятежно спал, а мы недоуменно переминались рядом, наблюдая, как мать отвешивает ему оплеухи и трясет за ворот синего пуховика. Причитая, она вскарабкалась наверх и побежала к телефонной будке на углу кулинарии.
Мы так и стояли молча в дрожащем свете фонаря. Вадик продолжал спать, а снег вдруг перестал таять на его пухлых щеках.
Припозднившийся доктор склонился над тушей, поцокал языком и грустно заметил, что карету скорой сюда не подгонишь. «Коньки лучше снять, — подсказал санитар, — а то в морге концов не сыщешь...»
Веселье началось через пару дней, когда у подъезда слева нарисовалась короткая крышка от гроба. Все наши разговоры теперь сводились к смерти, а история загнувшегося толстяка успела обрасти кружевом детских фантазий и суеверного трепа. Не сказать, чтобы траурный марш был редкостью для нашего двора. Напротив, церемонии с хвостом из еловых веток и воющей родни впридачу в те времена случались довольно часто, — не все выдерживали ритма горбачевских перестроек, — но вот чтобы выключился твой приятель, позавчера толкавшийся за место в школьной раздевалке, а нынче притихший в ящике на двух белых табуретах, то такого опыта в моей голове еще не было, и я просто изнывал от любопытства и желания заглянуть за последнюю черту.
Даже сегодня, расставляя перед тобой эти буквы и выворачиваясь наизнанку в потугах припомнить детали того декабрьского утра, я вынужден признать, что сам не ведаю причин, заставивших меня подняться на четвертый этаж и растрезвониться в Торбиновскую дверь. Так или иначе, показалась мамаша, едва различимая в своих черных тряпках на темном фоне коридора. C минуту, не меньше, я таращился на нее задрав голову, и мы стояли друг против друга не произнося ни слова. Из-за двери, из-за дебелых плеч, из каждой складки ее окаменевших подбородков несло такой сумасшедшей болью, что я замер, представив, как смерть, прибравшая толстяка, задержалась в доме и всю ночь играла с сердцем скулящей матери, вынимая душу и складывая в пустоты клочки оборванных надежд, завещая до конца дней горбиться над помутневшим фото да поправлять оградку на подтопленном погосте, пока однажды сама не сляжет рядом, на месте, купленном в тот же год, как Вадика присыпали замерзшей глиной. То был мой опыт прикосновения к абсолютной безысходности. Я лицезрел человека, выброшеннного на обочину, ведь ничего путного, окромя случайного залета, у этой одинокой некрасивой женщины не приключалось. И не приключится. Такие из тупика не выбираются.
Я развернулся и побежал по леснице вниз, услышав, как вдогонку лениво гавкнул карликовый пудель. Пса теперь точно закормят до припадка. До заворота его карликовых кишок.
Четырьмя этажами выше осталась коматозная беспомощность, в моей памяти — разрушающая бестолковость любых надежд.
Все, чему должно случиться — случится, и ты с равными шансами можешь стать богом или героем некролога. Но об этом помнил только Иисус да один чувак на Россинанте. Единственные, кто прожигали время без оглядок на страховой случай. Остальные с утра до ночи шарахаются от смерти, забивая свои крысиные будни стабильностью и долгосрочными обязательствами, кодексами, гороскопами, тестами, инструкциями, проглоченной совестью и подсиженными креслами, кредитными договорами, брачными контрактами, акциями, облигациями, расчерченными до корки органайзерами и прочей хуетой, помноженной на быдлячью веру в то, что завтра непременно наступит. Но встретив на обоссанной простыни тридцатитысячное утро, они понимают, что их завтра ничем не отличалось от вчера, что нет никакой разницы между глюоном и вечностью, и что самое важное упущено во времена, когда еще билось сердце и нужно было совершить Поступок, но уже была работа, планы, дети, — те самые подросшие ублюдки, что ждут за дверью, пока ты сдохнешь, — и тогда, осознав, что твое прошлое — энциклопедия бесполезного, вдруг задохнешься криком: «Эй, я все понял, отмотайте назад!»
Поздно. За тобой уже пришли...
Не припоминаю, чтобы мои родители хоть раз подали голос. Никакой иницииативы, ни единого слова, ни одного мнения, которое пришлось бы примирять с действительностью. Всю жизнь они молча исповедовали правду, одобренную большинством. Их философия была проще правил пользования лифтом: пятидневка, уборка, выходной. Мещанский штиль.
Я бы и рад списать это убожество на родительское скудоумие, чем выявлять в своей крови геном приспособленца, но постоянно натыкался на доказательства того, что при недюжем интеллекте они оставались заурядными поборниками строя с идеалами, прописанными в бюллетенях партийных съездов.
Моя мать была ученым-химиком. Вкалывала в НИИ размером с Люксембург, на вывеске которого всем сообщалось о производстве тазов и леек, а за забором генерировались идеи по оснащению подлодок ядерной начинкой. Отец, инженер в третьем поколении, разрабатывал системы пожаротушения подземных цехов оборонки. Пенал их югославской стенки был доверху забит значками, вымпелами и грамотами за трудовые будни. Идеальное звено в цепи ударных пятилеток.
Родители отрицали любые альтернативы, не совпадавшие с лозунгами первомайских транспарантов. Малейшие сомнения в нормальности происходящего расценивали как теракт. И даже после распада ценностей, когда оказалось, что мир посложнее будет, чем советский цирк, они тосковали по своему зашоренному прошлому, где для счастья им было достаточно заранее со всем согласиться. Их единственной фобией, единственным неконтролируемым страхом до конца жизни было вывалиться из шаблона и сделать что-нибудь не так, как все.
Перед тем, как отстрелить себе голову, умница Хантер напомнил каждому, что даже самые отвратительные кошмары обязательно станут реальностью, если гоняться за ними достаточно долго. Мои родители, эти трафаретные молчуны, ничего не знали ни про Хантера, ни про путь гонзо, ни про то, что, сколько бы они не глушили страх оказаться на виду своей покорной немотой, вселенная ударит их оттуда, откуда они меньше всего ожидали подвоха.
Короче, у них родился я.

Полчаса от станкозавода до Комсомольской.
Я притормозил у высотки, нелепой на сером фоне брежневских коробок. Двадцатиэтажное торжество архитектора над эпохой застоя. Красавец домина был уместен здесь как ряженый клоун в похоронном бюро.
Лифт увез меня под самую крышу, туда, где свил гнездо Сучков, мой друг с детсадовских песочниц. Щелкнул замок в ответ на продолжительную трель.
— Бля, я только встал, — Сучков поплелся вглубь своих хором.
В зале, на полу, я заметил собранный из пазлов парусник и тьму разбросанных по всем углам синих квадратиков картона. Опрокинутый кальян. Сладкий запах шмали. Из соседней комнаты слышны глухие басы диджейского сета. С кухни донесся вопль, что есть дюарс на пару глотков. Пойдет...
Сучкову от отца досталось кресло в преуспевающей конторе да тяга к забористому пойлу, переросшая с годами в любовь к каннабису и коксу. Нравоучения кликуш он упреждал сакраментальной фразой: «Стоять. Я появился благодаря порокам — мой отец пропил деньги, отложенные матерью на аборт.»
Пару лет назад Сучков обзавелся филиалом. Снарядил новый офис лампами, удобрениями и сплитом, превратив его в оранжерею Боба Марли. Выращивал, курил, стриг купоны с папашиного дела и был беззаботен как один мужик с пропеллером на жопе.
… Я присел над дрейфующим по ламинату парусником.
— Ты глянь только, — Сучков протянул мне бутылку с каплями на дне, — неделю вожусь над этой сраной картинкой: кораблик и триллион синих пазлов вокруг. Море, блядь, небо, блядь… Да тут и Айвазовский бы спятил...
— Это проблема, — говорю, — даже не знаю, как ты спал с таким грузом...
В коридоре мелькнуло тело, завернутое в гигантское полотенце. Вроде девка. Я вопросительно кивнул Сучкову. Тот раскрыл было рот, но девка, успев зыркнуть на кухню, снова нарисовалась у двери. Она выглядела так, словно ее тоже собрали под гашиком из пазлов: на полутора стройных метрах болталась голова с тяжелым безобразным подбородком. Щелкунчик в цветастой марроканской тряпке. Я едва не расхохотался, когда она заводила челюстью и пожелала нам доброго утра.
Праздность лоботряса все время доводила Сучкова до идиотских крайностей навроде прозябания над пазлами или агрессивного поиска мотороллера под крышкой кока-колы, ради которого он мог скупить тонну пластмассовых бутылок с красно-белой наклейкой на обороте. В этот раз ему попался на глаза журнал с губастой шлюхой на полстраницы, одетой в телефонной провод и сулившей томные утехи по шестьдесят целковых за шестьдесят секунд. Спать не хотелось. В крови плескался ирландский эль. Сучков уверенно набрал короткий номер и приготовился к разврату. Глубокий голос из динамика представился Аленой и возвестил ему, придыхая, что готов совокупляться в любых формах, на какие только способна фантазия придурка, трахающегося через узлы телефонных подстанций.
Их марафон продолжался до самого утра. Перепробовали все, что снимали в закрытых павильонах разудалые пруссаки. В паузах трещали о погоде, собаках, фильмах, наркоте, et cetera. Оказалось, что до горячей линии глубокий голос успел полгода проторчать администратором в захудалом клубе, продать пару квартир в агентстве, заделаться няней крикливому сорванцу и даже накатать в какой-то глянец статейки о часах и утомленном солнце Михалкова. Наутро распрощались смачным поцелуем.
Сучков завалился спать, ошалев от возбуждения при мысли о девице, чья память была забита галлонами спермы, тысячами поз, прикосновений и дикими причудами телефонных звонарей. Проснувшись, он кое-как дотянул до ночи и, натыкаясь на Аленкиных коллег, с десятого заезда попал на давешние вздохи. Оставил ей номер мобильника. Договорились о встрече в кафешке у Иоффе.
Шанс заарканить девку из индустрии аналоговой ебли так расслоил Сучковский мозг, что, встретив говорунью на пороге суши-бара, он даже не просек, какого крокодила приволок на рандеву, и принялся охаживать ее, нервно притоптывая под столом и представляя, как они отработают живьем все пункты их ночного разговора. Сучков завелся не на шутку. Сам факт того, что он, возможно, закинет уд в блудницу, от голоса которой испачкала трусы и простыни половина родного города, стал для него конечной целью, читай, заебом — таким же, как халявный мотороллер под красной крышкой одной из миллиона пластмассовых бутылок. Тут уж не до размеров подбородка телефонной бляди.
… И вот страшила, накувыркавшись на двадцатом этаже, теперь разгуливала в полотенце и щебетала про какой-то там пляж. Не знаю, что она вытворяла ночью, но Сучков вдруг виновато развел руками и затянул песнь о своих обещаниях и поездке на Щелковские озера. Сказал — ненадолго. Аленка добавила, что ей купальник не нужен. Вот видишь, — обрадовался Сучков, — даже купальник не нужен.
Толку-то...
Жухлая трава и плед с огромными галлюциногенными маками. На маках битый час коптится девка с кошмарной мордой. Рядом, скрестив по-турецки ноги, слепнет над тетрисом Сучков. В его глазах никакого блеска. Кураж от случки с представителем редкой профессии выветрился еще на подъезде к озерам и сейчас он явно тяготился романтикой посреди объедков, клочков бумаги и устланных по всему берегу тел. Я прикончил гуляку Джонни и швырнул бутылку в сторону дырявого пластикового контейнера. Закурил, наблюдая, как два упертых малыша, рассевшись у самой воды, лепят замок из грязного песка. Кривые башни растекались, не простояв и минуты. При этом карапуз, тот, что покрупнее, каждый раз кривил губы под своей бабской панамой, взмахивая совком и отчаянно колошматя им по серой жиже. Второй упрямо возводил очередную цитадель, завороженно следя за ее противостоянием коварным водам Щелковской помойки. Творя, малец руководствовался причинами, но не последствиями. Как и подобает настоящему храбрецу.
— Кто со мной? — спросила Аленка, поправляя свои прозрачные штрипки.
Сучков замотал головой, не отрываясь от головоломок на засвеченном экране. Я бросил взгляд на часы. Сдается, девка решила проторчать здесть до ноября. Она легко доплыла до берега напротив и сейчас бултыхалась обратно, рассекая подбородком озерную муть. Вот откуда берутся снимки Лох-Несского зауропода.
Сверху палило так, что остановились минуты. Я реально ощущал, как время плавится на моей левой.
— Поехали, — я подтолкнул Сучкова, заметив, что выдра ушла на третий заплыв.
— Плед брать? — он понял меня с полуслова, — Мать из Перу привезла...
— Нет. Ты ведь джентельмен.
Сучков рассмеялся. Вернее, залаял как гиена. Через минуту Аленкин номер пополнил черный список его входящих. Еще через пару минут я выбрался на перекресток у кардиоцентра. Надеюсь, девка не сляжет сюда от кризиса эмоций. Пляж, пекло, перуанский плед, придурки, пустота. Интересно, сколько слов на литеру «П» можно вспомнить, нагрузившись солодовым под завязку?
Я оставил за спиной дюжину светофоров, ломая голову, куда бы податься. Сучков ерзал справа и талдычил, что нужно заглянуть в подвальчик к чехам, дабы проверить, не врал ли Гашек про Швейка и шесть знаменитых кружек за присест. Я знал, что Сучкову плевать на пиво и, тем более, на Швейка, — в отличие от пухлой официанки с белой шнуровкой на красном корсете, ради которой, собственно, он и давился великопоповицким козлом, — да лень было спорить и я свернул к Университетскому переулку. Остановился под вывеской пивного кабака. На доске возле входа — надпись мелом о гамбринусе в стекле. Врут поди.
Три часа пополудни, но зал почти полон. Пятница, ничего не попишешь. Уселись. Бармен приветливо кивнул из-за выгнутой, как подкова, стойки. Сучков расстроился, не найдя своей пухлой официантки. Он слегка наклонился ко мне и, заговорчески щурясь, затараторил, как подвозил ее давеча до пятиэтажки на Панина; разнюхал, что она снимает клетку с окнами во двор, и, вообще, видя, как она улыбается в ответ на чаевые, он был бы не против ослабить ее белую шнуровку. Я сказал, что она улыбается каждому, кто башляет за декалитры беспонтового пива, и, судя по формам, сама то и дело прикладывается к сливному бокалу под драфтом — без корсета и в грузовой лифт не влезет. Сучков не слушал, водя пальцем по меню. Я заказал далвини. Бармен снова радостно кивнул, потянувшись за бутылкой. Начали...
… Откуда-то появились блондинки, — две штуки, одинаковые, что тебе монозиготные близнецы, — с амбициями Говарда Хьюза и тупые, как Гомер Симпсон: одна уверяла, что обожает психологию и Бегбедера, другая была без ума от Брауна и, какое совпадение, от психологии тоже. Все дуры, которые попадались мне на пути, неизменно любили психологию или что там они разумели под одноходовыми тестами в своей глянцевой макулатуре, и втыкали в пункт предпочтений Брауна, Бегбедера, Мураками и прочих Коэльо, чьи имена узнавали из тех же глянцевых картинок. Пока они назюзюкивались, ползая по винной карте справа налево согласно правилам клинических перфекционисток, мы недюже повеселились, наблюдая, как быстро мутируют их интересы от Бегбедера до опросника «мальчики, а куда дальше поедем?»
Куда поедем? Молитесь, чтоб я не бросил вас наедине со счетом и утратившим веру в людей халдеем.

Потом был виски-бар… лаундж-кафе… чайный домик на Нестерова, где Сучков трезвел, следя за тем, как чаинки превращаются в шары… еще одна бутыль в красно-черном вертепе с полуголыми плясуньями, готовыми на все, если только захочешь… сообщение от неизвестного номера «твари, на заднем сиденье мой клатч», на которое Сучков ответил, что мы не помним, где оставили машину, береги перуанский плед...