Ирма : Иван и баба

20:09  12-08-2012
Лето догорало. Немолодой мужчина Иван жил с котом Борисом и осторожными чертями. Осторожные черти не лезли в душу, мало говорили, еще с меньшим вниманием слушали. Черти были сами по себе. Кот Борис давно не нюхал мышей, лежал на остывшей печке, дряхлея лапами, хвостом и зубами.
Пил Иван крепко, закусывал пойманной рыбой, грибами и прошлогодним разносолом. Огород зарос бурьяном. Сад пришел в запустение. Соседи шарахались от Ивана, прозвали диким. Сын с внуком приезжал на Пасху и больше носа не показывал.
Иван истосковался по женской ласке. Ровно два года прошло, как схоронил жену. Особенно с бодуна бабы хотелось невыносимо.

Ночью Ивану явилась баба.
Рябая. Рослая. Лыбится желтыми зубами, сбрасывает с себя сарафан, трясет тяжелыми грудями. Поглаживает себя по толстым бокам, запускает пухлую руку в густую поросль внизу круглого живота. Баба некрасивая, но дородная. Налитая. Сочная. Однако колченогая. Иван замечает, что даже пальцы у нее сросшиеся. Уродливые.
— Е-би-и-и-и-и ме-н-я-я-я Ва-ня-я-я-я! – нараспев говорит баба, тянет за медную бляшку ремня. Штаны падают в темноту, Иван – в высокую колючую траву. Прямо на бабу, пахнущую чем-то до омерзения сладким. Луковой поджаркой в подмышках; нагретой галькой на шее; забродившим вином и ржаным хлебом. Хочется всю ее обглодать до костей или с жадностью выпить. На ощупь – горячая. Скользкая. Везде мокрая. От бабы парко. Иван рычит, брызжет слюной, но баба почему-то не дается в руки. Выскальзывает. Хохочет. Ползает по траве, вертит массивным задом, подпускает к себе совсем близко и опять отталкивает.
— Не томи меня, сука! – сипит Иван.
— В дом меня неси, Ваня! – требует. – Не здесь, милый! Хочу тебя там любить.
— Зачем в дом? – недоумевает Иван, но подчиняется. Баба тяжелая. Пудовая. Такой поклонялись язычники. Мать плодородия и достатка. Хорошая баба. Цепко обхватывает плечи, целует. Жарко-жарко говорит что-то особенно приятно-гадкое. Облизывает изнутри грязно-розовую раковину, щекочет торчащие седые волоски, подчищает языком-ластиком серные катыши. Вертлявой змейкой заползает в Ивана искушение. Порок. Желание.
Верит Иван. Млеет Иван. Хочет Иван. Хочет до одури. Дуреет Иван. Не свой уж Иван.
— Смотри, какая я здесь, – и видит Иван Свет. Внизу живота у бабы целый мир, доселе непознанный Иваном. Расступившееся врата ни то ада, ни то рая. И вся она янтарная, блестящая, сияющая. Но смердит от нее, как и от всех баб, речным илом и водорослями. Баба протяжно охает под Иваном. Иван отзывается гулким эхом в бабе.

Мрачнее чертей стал кот Борис. Чужую сразу невзлюбил. Выглядывает из-за печки. Шипит. Фыркает. Недоброе задумал. Глаза горят, черти в глазах пляшут. Точит когти. Зубами от злости скрипит. Шерсть дыбом. Подкрался ближе, вцепился в колченогую. Не отцепишь. Орет баба. По полу катается. Кота проклятого с себя скинуть не может. Прибежал на крик ее Иван, огрел скотину полосатую по спине тощей. Выкинул за дверь. Но бабе кошачьих страданий мало.
— Удуши его, Ваня! Сатана это – не кот, – утирает слезы и жалобно смотрит. Никогда так не смотрела. Жалко Ивану бабу, царапин ее и укусов. Кота тоже жалко.
— Старый ведь. Котенком двухнедельным его помню. Пусть в хлеву живет. Холостяком гуляет.
— Удуши! – приподнимается баба с пола. – Зло в нем. Зло! Зло! Зло! Страшно мне. В окно залезет, ночью горло перегрызет, крови моей напьется.
Что делать? Покорился. Взял веревку. Как в угаре пошел кота искать. Сидит тот возле сарая, будто хозяина и ждет.
— Прости, старик, – а сам чуть не плачет. Осторожные черти отводят руку Ивана. Мяучат, словно чертенят маленьких хоронят.
— Не надо, Ваня! Одумайся, Ваня! Что хочешь для тебя сделаем! – Глаза-черные бусинки блестят, мордочки уродливые куксятся. Зубками острыми в ладони впиваются, но Ване не больно. Все тело немеет, сердце затихает. В голове – гулко, пусто. Внутри — муторно, тошно, гадко. Трясется Иван. Обмякает на удавке кот Борис.

— Здравствуй, папа! Вот мы и приехали. – На пороге стоял сын Костик и внук Ванюша. Долгожданные когда-то, а сейчас ни к месту. Сели за стол, водка стынет, кусок в горло не лезет. Баба болтает без умолку. Козой щекочет Ванюшу. Подмигивает Костику. Весело ей. Чего горевать? Иван улыбается в густые усы, думает: «Век бы на нее смотрел».
— Мы тебя забрать хотим, папа, – говорит Костя.
Иван не хочет знать, что там в том городе за счастье. Вот его счастье.
— А что у тебя с ногами, тётя, – спрашивает любознательный Ванюша.
— Сможешь меня догнать? Догони! Догони! – спрыгивает со стула и показывает язык. Залезает под стол, хватает бабу за сросшиеся пальцы. Кусает. Щиплется. Баба верещит. Меняется лицом.
— Колченогая! У деда баба колченогая! – дразнится Ванюша.
— Черт маленький! – шипит баба. – Пороть такого надо!
— Я заставлю его извиниться, простите ради бога, – оправдывается Костя.
— Накажи его, Ваня. Не накажешь – уйду, — неодобрительно качает головой.
Ни разу так не сердился Иван, схватил сына за шкирку, на двор вытолкал. Бабу погладил, а Ванюшу – армейским ремнем:
— Не смей, не смей, гаденыш!
Ревет Ванюша, с петель срывает дверь Костя.
— Никогда к тебе не приеду.
— И не надо, – приговаривает дед, полосуя пацанячью кожу.

— Залюблю тебя Ваня, зацелую, заласкаю! – ластится к Ивану баба. Крепкий, как дуб Иван. Такого сразу не сломишь. У самого сердца – след от финки дружка Степана. Чудом тогда выжил. Чуть ниже – «звезда» от пули. На всю спину ожог: у соседа Митяни дом горел, Иван в огонь один бросился. Улыбается большеглазая красавица с плеча – для вертихвостки Зинки набил. Там, где душа – простой нательный крестик. Никогда не снимал его Иван. Бечевка истрепалась, много раз менял. Несколько дней отроду было, когда мамка в старой часовенке крестила…
Схватила зубами шнурок баба, тянет, будто играется. Смеется. Шепчет что-то, слов не разобрать.
— Что творишь, шельма? – усмехается Иван. Подмять под себя хочет ее, да не тут-то было. Изворачивается змея. Летит крестик в другой конец комнаты.
— Завтра найду, – думает Иван.

Прирастает баба к Ивану кожей. Залезает под кожу. Не отлепишь. Не оторвешь. Не вытравишь. Не выплюнешь. Нельзя без нее. Не нужно. Все иное – не важно.
Еще больше сторонится людей Иван. Рыбы наловит, грибов-ягод насобирает, в город съездит. И бегом, рысаком бодрым сюда. В дом покосившийся. В сад запущенный. В огород бурьяном поросший. Не ел бы, не пил бы, не спал, если б не она. А у бабы каждый день новые капризы.
— Пойди, – говорит, – все вещи Гальки сожги. Много ее здесь.
— Как же, милая? – отвечает Иван – Жена ведь, тридцать лет вместе прожили. Сын у нас, внук. Память. Нельзя так с прошлым.
— Ну, как знаешь, Ваня, — зрачками булавками в стену вперилась. Губы поджала. Вся ссохлась. Помрачнела. Ивана не видит. Не замечает. Словно, нет его рядом с ней вовсе.
До вечера хватило Ивана. Сгреб в одну кучу женины вещи. Тронутые плесенью пыльные платья, юбки, кофты, свитера, блузки. Фотографии, письма, открытки, книги. Отнес на задний двор, подымил самокруткой. Повздыхал. Горело хорошо. «Прости, Галчонок, но жизнь продолжается».

А бабе – все мало.
— Душно мне, Ваня, – опять причитает.
— Убери их. Смотрят на меня они!
— Кто смотрит? – удивляется Иван.
— Святые твои!
Через неделю углы опустели.

Тлела осень. Баба раздобрела, румяней и толще стала. Да и ушла в одну из ночей.
На остывшем лугу девушки кружат в хороводе. В низкую избу врываются песни; отголосками июля звенит чья-то печаль; солнце пляшет на дне граненого стакана. Воет в подвале домовой. Ведьмы зябнут и скребутся в покосившуюся дверь. Чахнет Иван. В нетопленной хате холодно, а он горит весь. Ходит к реке, словно там его счастье потерялось. Всю бы воду выпил – все равно мало.
— В-а-н-я! В-а-н-я! В-а-н-я! – слышится ему или только кажется. В сумерках ноги сами ведут на ржаное поле. Все еще пряно разнотравье, щербинится луна. Вдыхает полной грудью Иван, надышаться не может. Сука гулящая пляшет. Голая. Моложе даже будто. Или не она это вовсе? Пробуждается в Иване древнее. Звериное. Дикое. Но помани – телком послушным уткнется в колени.
— Милый, загадку мою разгадай – твоя буду …
А Иван все позабыл: и буквы, и слова…
— Дурак ты, Ваня, — просунула пальцы под рубашку, проткнула когтями кожу, укусила зубами старое сердце. Замотал Иван головой хмельной, да к речке бежать. Заревел и упал с крутого берега в омут. С тех пор по ночам выходит из омута, стоит над водой, вздыхает: «Все беды от баб…»